Серый свет, пробивавшийся сквозь щели в брезенте, падал на глиняные стены блиндажа бледными, призрачными полосами, которые дрожали от ветра, как живые, и в этом свете каждый комок глины, каждая пылинка казались выпуклыми, осязаемыми, как старая карта, на которой были нанесены все раны этого мира. Запах сырой глины и пота смешивался с запахом сухой крови и стерильного пластика, который исходил от бинтов и гемостатических губок, уже израсходованных, и этот коктейль был густым, тягучим, как старая грязь, которая въелась в каждую складку формы, в каждую пору кожи. Влажность оседала на стенах, и капли воды падали с брезента с ровным интервалом — кап, кап, кап, — создавая звуковой фон, который был единственным, кроме дыхания пяти человек, сидевших в темноте, как тени, которые не знают, куда исчезнуть.
Пальцы Буха сжимали блокнот, и его обложка была потёртой, с пятнами от чернил и кофе, которые уже не отстирать, и он перелистывал страницы, и бумага шуршала, как сухие листья, которые ветер гонит по земле, и его взгляд бегал по столбцам цифр, по строчкам, которые он записывал с той же сосредоточенностью, с какой когда-то заполнял отчёты в казённом кабинете. Ручка в его пальцах, с обгрызенными ногтями, замерла на мгновение, и он поднял голову, и стёкла его очков блеснули в тусклом свете, отражая жёлтые пятна, которые дрожали на его лице, и его голос был ровным, как у бухгалтера, который зачитывает отчёт, но в нём чувствовалась усталость, которая появляется, когда цифры говорят тебе правду, от которой не уйти.
— Патронов — 85 на ствол, — сказал Бух, и его голос был тихим, но чётким, как строчка в книге учёта. — Из ста двадцати. Мы израсходовали тридцать пять за время атак. Если будет ещё одна волна дронов или штурм — хватит на один интенсивный бой. На два — не хватит.
Пальцы его провели по строке, и он перешёл к следующей, и бумага зашелестела, когда он перевернул страницу, и его голос стал чуть тише, но не потерял ровности:
— Воды — 0,8 литра на человека. У нас пять фляг, одна из них почти пуста. Если будем пить по пол-литра в день — хватит на два дня. Если будем пить по норме — на один.
Романов сидел напротив, на перевёрнутом ящике, чувствуя, как доска впивается в ягодицы через ткань формы, как холод проступает сквозь неё, заставляя мышцы напрягаться, как боль в левом колене отдаётся глухой волной, которая пульсирует в такт с сердцебиением. Пальцы его сжимали край ящика, и доска была холодной, с занозами, которые впивались в кожу, оставляя белые следы, и он слушал, не перебивая, и его дыхание было ровным, когда Бух продолжал.
— Еды — на один день, — сказал Бух, и его голос стал твёрже, как у человека, который сообщает факты, от которых не уйти. — ИРП почти закончились. У нас есть две банки тушёнки, пакет гречки, сухари — по две штуки на человека. Если подвоза не будет — завтра мы будем есть глину.
Рука его скользнула по странице, и он перешёл к последнему столбцу, и его голос стал чуть тише, когда он зачитывал:
— Бинтов — 5, жгутов — 2, гемостатических губок — 2. Если кто-то получит артериальное ранение — мы сможем остановить кровь один раз. Если раненых будет двое — мы не сможем помочь обоим.
Тишина повисла в блиндаже, плотная, как глина, и в ней слышно было только, как капли воды падают с брезента, как где-то далеко гудит артиллерия, которая была настолько далёкой, что казалась частью фона, как шум крови в собственных ушах. Романов смотрел на Буха, и его лицо было непроницаемым, как сталь, но в его взгляде мелькнула тень понимания, когда он спросил, и голос его был ровным, как дыхание:
— Что предлагаешь?
Бух поднял голову, и стёкла его очков блеснули в тусклом свете, и его взгляд был сосредоточенным, как у человека, который видит перед собой задачу, а не угрозу, и его голос был ровным, но в нём появилась новая нота — решимость, которая приходит с опытом, когда ты знаешь, что цифры не оставляют тебе выбора:
— Экономить, — сказал он, и каждое слово было как удар, как гвоздь, который вбивают в доску. — Не стрелять без команды. Только по гарантированной цели. Если ты не уверен, что попадёшь — не стреляй. Каждый патрон — на счету. Воду — пить маленькими глотками. Растягивать на день. Еду — делить на всех поровну. И молиться, чтобы подвезли снабжение.
Пальцы его сжали ручку, и он закрыл блокнот, и бумага зашелестела, как сухие листья, и его голос стал тише, почти шёпотом, когда он добавил:
— Если подвоза не будет через два дня — мы начнём умирать.
Романов кивнул, и его пальцы сжали край ящика, и он чувствовал, как холод проступает сквозь доску, как боль в левом колене отдаётся привычной волной, как пот стекает по спине, смешиваясь с грязью. Голова его повернулась к своим людям, и он видел, как Кеды сидит в своей нише, и его лицо было бледным, с испариной на лбу, с глазами, которые были широко открыты, как у человека, который слышит цифры и знает, что они значат. Дед кашлянул в темноте, и его голос был хриплым, с придыханием, но он молчал, потому что ему нечего было добавить. Очки сидел у входа, и его бинокль был у груди, и его дыхание было ровным, но он слушал, и его пальцы сжимали бинокль, как будто он уже готовился смотреть.
Голос Романова был ровным, как сталь, которая не гнётся, когда он сказал:
— Принято. Экономим. И молимся.
Слова повисли в воздухе, осели на глиняных стенах, смешались с запахом сырости и пота, и Бух записал их в блокнот, и его рука двигалась ровно, как по линейке, оставляя на бумаге чёткие, аккуратные буквы. Романов поднялся, и ящик скрипнул под его весом, и он шагнул к выходу, чувствуя, как глина прилипает к его подошвам, как ветер касается его лица, как запах гари смешивается с запахом сырой земли, и он остановился у входа, вглядываясь в серое небо, которое было пустым, но в этой пустоте чувствовалось что-то, как затишье перед бурей, когда ветер стихает, и тишина становится плотнее, чем глина, чем сама земля, которая окружает их со всех сторон.
— Четыре часа до темноты, — сказал Романов, и голос его был ровным, как дыхание. — Мы будем ждать. Мы будем экономить. Мы будем молиться.
Кеды поднял голову, и его голос был тихим, с ноткой сомнения, которая прорывалась сквозь попытку сохранить спокойствие:
— Степаныч, а если подвоза не будет?
Романов повернулся к нему, и его взгляд был холодным, как сталь, но в нём появилась новая нота — уверенность, которая приходит с опытом, когда ты знаешь, что делать в любой ситуации, и его голос был ровным, когда он сказал:
— Тогда мы будем выживать тем, что есть. У нас есть патроны, есть вода, есть земля. Мы — часть земли. Мы — глина. Мы — невидимы.
Слова повисли в воздухе, и тишина снова стала плотной, как глина, и в ней слышно было только, как ветер шуршит по сухой траве, как где-то далеко гудит артиллерия, которая была настолько далёкой, что казалась частью фона, как шум крови в собственных ушах. Романов стоял у входа, чувствуя, как глина прилипает к его подошвам, как холод проступает сквозь ткань формы, как боль в левом колене отдаётся привычной волной, и он знал, что они будут ждать, они будут экономить, они будут молиться, потому что у них не было другого выбора.
Бух сидел в темноте, и его блокнот был закрыт, и его пальцы лежали на обложке, и его дыхание было ровным, как у человека, который сделал всё, что мог, и теперь ждал. Кеды сидел в своей нише, и его пальцы сжимали автомат, и его глаза были устремлены на вход, как у человека, который готовится к тому, что придёт. Дед кашлянул, и его голос был хриплым, но он не говорил ничего, потому что нечего было говорить. Очки лежал на бруствере, и его бинокль был у глаз, и он смотрел на серое небо, которое было пустым, и он ждал.
Романов стоял у входа, чувствуя, как время течёт медленно, как глина, которую месишь руками, и каждый момент был тяжёлым, как камень, и он знал, что они будут держаться, потому что они — земля, они — глина, они — невидимы.