Неделя после приговора была худшей за обе мои жизни, включая ту, в которой меня отравили.
Меня награждали.
В четверг — орден из рук военного министра, с речью на сорок минут, из которых тридцать восемь были посвящены великому предку. В пятницу — приём Дома Нахимовых на девятьсот персон. В субботу — малый приём у наследника престола. В воскресенье Марфа Игнатьевна не пустила меня на завтрак к попечительскому обществу флотских вдов, сказав, что я зелёный, и была права дважды: и по цвету, и по сути.
Война оказалась значительно проще.
На войне противник хочет тебя убить, и это сразу расставляет всё по местам. Здесь все хотели меня любить, и за каждым объятием стоял расчёт, и расчёты противоречили друг другу, и уклоняться от объятий было нельзя, потому что уклонение — тоже ход, и его тоже считают.
К среде я составил себе опись двора, как составлял когда-то опись театра военных действий.
Двор делился на четыре силы. Дома́ — деньги и наследования. Штаб — чины и застарелые обиды. Двор собственно — близость к особе, ремесло дистанций. И министерства — бумаги, через которые всё это течёт.
Ни одна из четырёх сил не воевала. Все четыре считали войну неприятностью на окраине, которая рассосётся. И все четыре видели во мне не офицера, а новую фигуру на доске, которую надо успеть прибрать раньше остальных.
На приёме Дома меня спасла графиня.
Я стоял в осаде из шести человек, каждый из которых предлагал мне протекцию, дочь или мнение, и уже прикидывал, как отступать через оранжерею, когда между мной и осадой вклинилась дама лет двадцати пяти, в сером, с блокнотом на цепочке у пояса.
— Господа, вы монополизировали героя, это против правил рынка, — продолжила она. — Лейтенант, вы обещали мне интервью.
— Обещал, — немедленно согласился я, хотя видел её впервые в жизни.
Осада с поклонами рассосалась.
— Ольга Верейская, — сказала дама, когда мы отошли к колонне. — «Столичная хроника», светский и не только отдел. Вы мне ничего не обещали, я соврала.
— Я знаю. Это было лучшее предложение за вечер.
— Не сомневаюсь. — Она раскрыла блокнот. — Раз уж соврала — давайте сделаем ложь правдой, я так всегда поступаю. Три вопроса. Первый: правда ли, что вы внесли монтажную пену в списочный состав флота?
— Правда. И она числится там до сих пор, потому что вычеркнуть погибший в бою вымпел можно только приказом по флоту, а приказ никто не решается подписать.
Верейская подняла на меня глаза.
— Вы сейчас пошутили или дали мне заголовок?
— Я дал вам факт. Заголовки — ваше ремесло, не моё.
— Второй вопрос. Все спрашивают, каково это — взять Тарнис. Я спрошу иначе: чего вам это стоило?
Я посмотрел на неё.
Хороший вопрос. За неделю мне задали четыреста вопросов, и все они были про славу. Про цену не спросил никто.
— Одиннадцать человек, — произнёс я. — Могу назвать фамилии, если ваш отдел «не только светский» готов их напечатать.
— Готов, — сказала Верейская и записала. — Третий вопрос, не для печати. Лейтенант, я наблюдаю за вами весь вечер. Вы стоите как человек, который держит круговую оборону, пьёте воду, когда все пьют вино, и запоминаете, кто с кем говорит. Так ведут себя не герои на своём празднике. Так ведут себя лазутчики. Вопрос: в чьём тылу вы находитесь?
Я помолчал.
— Без протокола?
— Без протокола.
— В своём собственном. И это самый глубокий тыл из всех, где я бывал.
Верейская закрыла блокнот.
— Знаете, лейтенант, — сказала она, — я пишу про этот паркет шесть лет. Вы первый, кто на нём не скользит. Это будет интересно.
И ушла, оставив меня с ощущением, что меня только что отрекогносцировали качественнее, чем весь двор за неделю.
С танцами вышло происшествие, о котором потом говорили больше, чем о Тарнисе.
На малом приёме у наследника полагался бал, а на балу герою полагалось танцевать, и уклониться было невозможно: этикет, четырнадцать смертельных ловушек, я помнил.
Проблема была в том, что здешних танцев я не знал. Митька знал, но Митькина память мне не досталась, а разучивать по справочнику фигуры, которые все впитали с детства, — самый верный способ быть пойманным.
Поэтому я сделал то, что делает всякий командир, которому навязывают бой на чужой местности.
Я перенёс бой на свою.
— Ваше высочество, — сказал я наследнику, когда распорядитель объявил танцы. — Прошу простить мою провинциальную неотёсанность: за годы в казармах я растерял всё, чему учили. Единственное, что я могу предложить обществу, — танец настолько старый, что его уже никто не помнит. Мы разучивали его… по хроникам эпохи Основателя. К юбилею флота.
Двор оживился. Старина была в моде — это я выяснил у Верейской за четыре минуты до того.
И я станцевал алларду.
Алларду танцевали при дворе моего императора, в моём мире, тысячу лет и сорок кампаний назад. Это медленный, строгий, геометрический танец — офицерский, парадный, его учили в военных школах вместе с фехтованием, потому что он ставит те же ноги и ту же спину.
Я вёл в нём императрицу на трёх триумфах.
Зал смотрел молча. Потом — я слышал — перестал дышать. Дама, которую мне выделили, ловила фигуры на ходу и справлялась блестяще, потому что аллардой ведёт партнёр, а вести я умел.
Когда музыка кончилась, наследник хлопал первым.
— Поразительно, — закончил он. — Эпоха Основателя, вы говорите? Надо ввести. Как называется?
— Алларда, ваше высочество.
— Странное слово. Что оно значит?
— Понятия не имею, — сказал я чистую правду. — Язык умер.
Из «Столичной хроники», раздел светской жизни:
«Герой Тарниса открыл сезон танцем тысячелетней давности. Двор в восхищении; учителя танцев в панике: нот нет, хроник нет, есть только один человек в империи, который его помнит. Впервые за триста лет мода при дворе исходит от Нахимова, а не от портного».
Аркадий поймал меня в среду, в библиотеке Дома, где я читал пограничные сводки.
Он вошёл, закрыл дверь, сел напротив и минуту молчал.
— Поговорим? — сказал он наконец. — Без вина и без объятий.
— Давно пора.
— Хорошо. — Он сложил руки. — Я тебя списал. Ты это знаешь, я знаю, что ты знаешь. Объясняться не буду: ты был наименее ценной фигурой, требовалась фигура, я выбрал по стоимости. Любой распорядитель любого Дома сделал бы так же.
— Согласен, — сказал я.
Аркадий моргнул.
— Что?
— Согласен. Твой ход был рационален. Ты ошибся не в этике, Аркадий, — в оценке фигуры. Это профессиональная ошибка, а не моральная. Моральные я прощаю легко, профессиональные — никогда, но твоя, по счастью, обошлась мне недорого.
Он смотрел на меня, пытаясь понять, издеваюсь ли я. Я не издевался. Это всегда сбивает таких людей сильнее всего.
— Тогда вопрос, — сказал он медленно. — Раз мы оба такие рациональные. Чего ты хочешь, Дмитрий? Не для протокола, не для отца. Реальную цель. Я не могу играть против фигуры, у которой не вижу цели, это выматывает.
— А ты не играй против, — произнёс я.
— Что?
Я отложил сводку.
— Аркадий, посмотри на доску целиком, ты же умеешь. Мне не нужно наследование — двадцать третий, семнадцатый, какой угодно, мне всё равно, и это единственное, во что ты не можешь поверить, потому что сам хочешь только этого. Мне не нужен Дом. Мне не нужна месть — я тебе уже говорил, повторяю при закрытой двери: не нужна.
— Тогда что?
— Мне нужна армия, — отозвался я. — Настоящая. Потому что через год-полтора она понадобится империи, а её нет. Всё, что я делаю, я делаю ради этого, и всё, что ты видишь как интригу, — это заготовка дров перед зимой, в которую никто не верит.
Аркадий откинулся на спинку.
— Война кончается, Дмитрий, — произнёс он. — Ты сам её и кончил. Тарнис пал, Конкордат запросит мира к весне, все это знают.
— Все это знают, — согласился я. — Вот это меня и пугает. Аркадий, сделай мне одолжение, бесплатное. Запомни сегодняшнее число. Просто запомни. Через год достанешь из памяти.
Он встал, постоял, глядя на меня сверху.
— Знаешь, что самое неприятное? — спросил он. — Я тебя девятнадцать лет не замечал. Сейчас я разговариваю с тобой десять минут и ловлю себя на том, что записываю. Как на лекции.
— Это семейное. Отец тоже записывает. Я читал его дневник.
Аркадий побелел.
— Шучу, — заметил я.
Я не шутил.
В пятницу вечером Бурый положил передо мной на стол листок.
— Нашёл в вашей шинели, — проговорил он. — В левом кармане. Шинель висела в гардеробной приёма два часа сорок минут.
Листок был маленький, из дорогой бумаги, без герба. Три строки, печатными буквами, писано левой рукой или через трафарет:
«Не все в Доме рады возвращению. Тот, кто столкнул, ходит по тем же коридорам. С балюстрады хорошо видно, но плохо слышно. Друг».
Я прочёл дважды и отдал Бурому. Он прочёл и вернул.
— Оценка? — спросил я.
— Три варианта, — сказал Бурый. Мы с ним за год выработали этот порядок: он докладывает варианты, я решаю. — Первый: правда. Кто-то знает про балюстраду и хочет предупредить, но боится открыться. Второй: проверка. Смотрят, побежите ли вы с этим к отцу, к Аркадию или в сыск — по тому, куда побежите, поймут, кого вы подозреваете. Третий: заготовка. Вбрасывают тему балюстрады, чтобы потом обвинить вас же в раздувании семейного скандала.
— Ваш выбор?
— Второй, — ответил Бурый. — Бумага дорогая, домашняя. Свой писал. Свои предупреждают не так — свои говорят в коридоре, шёпотом. А это писано, чтобы читали и дёргались.
— Согласен. — Я поднёс листок к свече — настоящей, в этом доме жгли настоящие свечи — и держал, пока не осталось ничего. — Значит, не дёргаемся. Никому ни слова, реакции ноль. Но, Захар…
— Слушаю.
— Балюстраду осмотрите. Тихо, днём, под видом чего угодно. Мне нужно знать: мог ли человек упасть оттуда сам.
Бурый вернулся через день.
— Не мог, — сказал он коротко. — Перила по грудь. Там и захотеть упасть — работа.
Мы помолчали.
— В опись. В длинную. Сейчас не время: сейчас любой шаг в эту сторону — подарок тем, кто ждёт от меня семейной войны. Но опись, Захар, я веду аккуратно, и эта строчка там теперь первая.
— А мальчик? — спросил вдруг Бурый.
— Что мальчик?
— Ну… Митька. Настоящий. — Бурый смотрел в сторону. — Он же ваш это… предшественник. За предшественника положено.
Я поднял глаза.
За два года этот человек ни разу не спросил меня, кто я. И сейчас не спрашивал. Он просто поставил вопрос по уставу, который был старше нас обоих: за своих — положено.
— Положено. — Я сложил руки на столе. — И будет исполнено. В своё время, по всей форме и без срока давности. Даю слово.
— Этого хватит, — сказал Бурый, как тогда, у пены.
Строев прислал за мной в субботу — не вызвал, а именно прислал: вестового с запиской «зайдите, если не заняты танцами».
В его голом кабинете прибавился предмет: на столе лежали четыре толстые папки, перевязанные бечёвкой.
— Забирайте, — сказал Строев вместо приветствия.
— Что это?
— «Особые мнения». Все четыре тома. Пятнадцать лет записок, которые подшивали. — Он подвинул стопку ко мне. — Там расчёты по Сурамскому направлению, схемы снабжения, перечень того, что надо строить, и смета, от которой в своё время смеялось всё казначейство. Устарело процентов на сорок. Остальные шестьдесят сэкономят вам полгода.
Я положил руку на папки.
— Ваше высокопревосходительство. Почему мне?
— Потому что мне семьдесят один, — отозвался Строев. — И потому что пятнадцать лет я писал их в стол, зная, что пишу в стол, и писал всё равно — на случай, если однажды появится читатель. Вы первый, кто прочёл мою карту с той стороны стола за один взгляд.
Он помолчал.
— И вот ещё что, лейтенант. Не благодарите и не обещайте. Просто, когда будете строить свой рубеж… — он постучал пальцем по верхней папке, — на схеме семь, в третьем томе, есть узел, который я назвал «замок». Посмотрите его первым. Я его придумал в вашем возрасте и тридцать лет жалею, что не успел построить.
— Посмотрю первым.
— Ступайте. — Он уже отвернулся к карте. — И, лейтенант. Танец этот ваш, алларда. Моя жена видела и третий день пересказывает. Где, говорите, вы его взяли?
— В хрониках эпохи Основателя, ваше высокопревосходительство.
Строев, не оборачиваясь, хмыкнул.
— В хрониках эпохи Основателя, — повторил он, — нет ни одного описания танцев. Я их читал все. Идите, идите.
Сводки я читал каждый вечер, и добывал их Пухов.
Официального доступа у меня не было — лейтенанту пограничные сводки не по чину, — но Пухова я пристроил в архивный отдел адмиралтейства, написав Строеву записку из одной строки: «Прошу использовать по назначению». Строев использовал: через неделю Пухов навёл в архиве такой порядок, что его боялись увольнять, повышать и вообще трогать.
А архивный отдел получал копии всего. С опозданием на месяц, но всего.
— Господин лейтенант, — сказал Пухов в тот вечер. Он пришёл ко мне сам, поздно, с одним листом вместо обычной стопки, и был бледен. — Я нашёл.
— Что нашли?
— Вы просили смотреть юго-запад. Сурамский рубеж. Я смотрел три недели, там ничего. Совсем ничего, и это меня мучило.
— Почему мучило?
— Потому что «совсем ничего» не бывает, — сказал Пухов. — Всегда есть шум: контрабанда, сбои маяков, жалобы старателей. А тут за четыре месяца — тишина. Идеальная. Я стал сравнивать с прошлыми годами.
Он положил лист.
— Вот статистика запросов астрографической службы Конкордата за два года. Она открытая, её никто не читает, потому что это скука: заявки на уточнение карт, гравиметрию, съёмку. Так вот. Одиннадцать месяцев назад Конкордат запросил уточнённую съёмку четырнадцати районов. Тринадцать — вдоль их собственных торговых трасс. А четырнадцатый…
— Сурамский рубеж, — повторил я.
— Мёртвый район, где у них нет ни трасс, ни баз, ни интересов, — сказал Пухов. — Съёмка выполнена восемь месяцев назад. С тех пор — та самая идеальная тишина. Господин лейтенант, я двенадцать лет читаю реестры. Так тихо бывает только там, где прибрались.
Я взял лист.
Одна страница. Скучные столбцы. Никакого флота, никаких армий, ни единого солдата — заявка на картографию, поданная одиннадцать месяцев назад.
В моём мире это называлось иначе, но выглядело так же. Перед тем как идти через горы, посылают не солдат. Посылают землемеров.
— Семён. Кто ещё это видел?
— Никто. Это статистическое приложение, его не читают.
— Снимите три копии. Одну — мне, одну — в личный сейф Вяземского с пометкой «к делу», одну оставьте в архиве на положенном месте.
— А дальше?
Я подошёл к окну.
Внизу лежала столица — ярусы огней, сады, паркет, по которому я неделю учился не скользить. Город, где четыре силы делили фигуры на доске и где война считалась неприятностью, которая рассосётся к весне.
— А дальше, Семён, — сказал я, — начинается самое трудное. Мне нужно, чтобы меня отправили в самую гнилую дыру империи. И чтобы все, кто меня туда отправит, были уверены, что это их победа.