Трофеи считали три дня.
Точнее, считала Зойка Лаптева, а все остальные ходили и мешали.
К исходу третьих суток соединение «Венец», вышедшее из Ольгинской в составе восьми списанных вымпелов, имело следующее.
Тринадцать боевых кораблей. Восемь своих — из них «Стремительный» с пробитым кормовым отсеком и «Резвый», у которого опять сползли дюзы, — и пять трофейных, из которых три были в отличном состоянии, а два требовали ремонта, о котором Зойка отзывалась словами, не подлежащими занесению в журнал.
Три сдавшихся вымпела, официально числящихся призами.
Двести шестьдесят одного пленного.
И сорок два грузовых борта, отобранных за месяц, о чём я старался не думать, потому что от количества тоннажа у меня начинала болеть голова.
— Ваше благородие, — сказала Зойка, положив передо мной сводку. — Я вам сейчас скажу вещь, и вы не смейтесь.
— Говорите.
— Мы богаче, чем Ольгинская база.
Я посмотрел на цифры.
— Не смеюсь, — отозвался я.
Проблема с пленными встала на четвёртые сутки, и встала неприятно.
Двести шестьдесят один человек — это двести шестьдесят один рот. Их надо кормить, поить, где-то держать и кем-то охранять, а у меня было двести тридцать один человек личного состава, и половина из них теперь сидела на трофейных кораблях, изучая незнакомые пульты.
— Расстрелять, — сказал кто-то на совете.
Я даже не стал искать, кто это сказал.
— Нет, — сказал я.
— Ваше благородие, — осторожно начал Штоф, — я не за расстрел, боже упаси. Но их правда некуда девать.
— Есть куда. — Я развернул схему. — Мы их отпустим.
Тишина.
— Всех? — произнёс Дуров.
— Всех. Кроме тех, кто сам захочет остаться, — а такие будут, я вам обещаю, у них там половина мобилизованных с окраинных миров.
— Они вернутся в крепость. Двести шестьдесят человек. Это, между прочим, подкрепление.
— Ефим Палыч. — Я задержал на нём взгляд. — Двести шестьдесят человек — это не подкрепление. Это двести шестьдесят ртов в крепости, где склады на сорок процентов.
Дуров медленно закрыл рот.
— Кроме того, — сказал я, — каждый из них расскажет, что с ним было в плену. Двести шестьдесят одинаковых рассказов — это лучшее оружие, которое у меня есть. Лучше «Хальдера».
Письмо я писал два часа.
Это было самое трудное дело за все сорок два дня. Тактика проще: тактика имеет дело с расстояниями и временем, а письмо — с человеком, которого ты никогда не видел.
Про полковника Ольгерда Тьена я знал следующее.
Тридцать лет службы. Из простых, дослужился без покровителей — Пухов раскопал это в старых наградных списках. Комендант Тарниса три года. Дважды отбил штурм полного имперского флота. Не любим начальством, любим гарнизоном.
Хороший офицер. Из тех, кого я в своё время сначала пытался переманить, а потом, если не выходило, убивал с сожалением.
«Полковнику О. Тьену, коменданту крепости Тарнис.
Полковник.
Возвращаю Вам двести шестьдесят одного человека. Все живы, все накормлены, раненым оказана помощь нашим врачом. Списки прилагаю; сверьте, я мог ошибиться в написании фамилий.
Пишу Вам не с предложением сдаться — Вы его отклоните, и правильно сделаете. Пишу с двумя вопросами по существу.
Первый. У Вас в крепости, по моим расчётам, около четырёх тысяч человек и склады на тридцать восемь процентов. Снабжения не будет: узел Устье под моим контролем, обходные маршруты дают Вам не более пятой части потребности. Я готов ждать. Мне некуда торопиться, у меня Ваше топливо и Ваше продовольствие.
Второй. Среди Ваших людей есть больные и раненые, которых Вы не можете вывезти. У меня есть медикаменты — Ваши же, взятые с борта 411. Предлагаю обмен: я передаю Вам медикаменты и продовольствие для лазарета, Вы передаёте мне ничего.
Именно так: ничего. Это не хитрость и не ловушка. Мне не нужны Ваши сведения, я и так знаю всё, что мне нужно. Мне нужно, чтобы Вы понимали, с кем имеете дело, — потому что через некоторое время нам с Вами придётся разговаривать всерьёз, и я предпочёл бы, чтобы к тому моменту Вы уже знали: я не вру и не торгую людьми.
С уважением к Вашей службе, Д. А. Нахимов, командующий соединением «Венец».
P. S. Ремонтный борт, который Вы отправили на Устье, дошёл. Протечку в третьем контуре устранили. Госпожа Гарц просила поблагодарить.»
Дуров прочёл письмо трижды.
— Ваше благородие, — проговорил он. — Вы отдаёте противнику медикаменты.
— Отдаю.
— И продовольствие.
— Немного. На лазарет.
— Зачем?
Я забрал у него лист.
— Ефим Палыч. — Я убрал руку с планшета. — Крепость сдаётся не тогда, когда кончается еда. Крепость сдаётся тогда, когда комендант понимает, что его люди останутся людьми. Пока он думает, что за стенами звери, он будет держаться до последнего человека, и я потеряю на штурме тысячу своих.
Я сложил лист.
— Я не медикаменты посылаю. Я посылаю ему возможность сдаться без позора. Это самое дорогое, что бывает на войне, и стоит оно дешевле любого штурма.
Пленных увозили на двух трофейных транспортах, которые я не стал забирать себе именно для этого.
Я вышел проводить.
Их старший — капитан-лейтенант по фамилии Верд, командир одного из сдавшихся корветов, — остановился передо мной у шлюза.
— Мичман. — Он подождал. — Разрешите вопрос.
— Разрешаю.
— Почему вы нас отпускаете?
Я мог сказать правду — про рты, про рассказы, про то, что двести шестьдесят человек в крепости съедят её быстрее, чем осада. Правда была хорошая, точная и совершенно бесполезная в этот момент.
— Потому что вы мне не нужны, — заметил я.
Верд усмехнулся.
— Хороший ответ.
Он козырнул. Я козырнул в ответ, и мне пришлось сделать это дважды, потому что с первого раза рука пошла не так — в моём мире козыряли иначе, — и Верд посмотрел на меня очень внимательно.
— Мичман, — заметил он. — Сколько вам лет?
— Девятнадцать.
— Врёте, — сказал он спокойно и ушёл в шлюз.
Ответ пришёл через двое суток.
Он был короче моего письма в шесть раз.
«Мичману Д. А. Нахимову.
Люди приняты. Списки сверены, расхождений нет.
Медикаменты приму. От продовольствия отказываюсь: в моей крепости нет голодных, есть только те, кто ест меньше, чем хотел бы.
Сдаваться не намерен и намерения не переменю.
Передачу назначаю на нейтральной точке, координаты прилагаю. Прошу прислать один невооружённый борт. Гарантирую безопасность личным словом.
Тьен.
P. S. Двадцать шесть кораблей из монтажной пены. Мичман, если Вы когда-нибудь окажетесь моим пленным, я потребую подробностей раньше, чем сведений о численности Вашего флота.»
Я прочёл дважды и отдал Дурову.
— Он хороший офицер, — повторил я.
— Он вам отказал, — сказал Дуров.
— Он мне ответил, Ефим Палыч. — Я забрал лист. — За две недели осады он мог просто промолчать. Он написал. И пошутил.
На передачу я пошёл сам.
Дуров возражал сорок минут. Ремизова возражала молча, но так выразительно, что это было хуже. Бурый не возражал — он просто явился к шлюзу с восемью людьми и сказал, что они полетят как грузчики, и я не стал спорить, потому что грузчики действительно были нужны.
Точка была пустая. Мёртвый камень без имени, каких тут тысячи.
Их борт пришёл на четыре минуты раньше нашего — я отметил это и записал в свою внутреннюю опись: полковник Тьен не опаздывает.
Медикаменты перегружали час.
Тьена там не было — на такие встречи коменданты крепостей не летают, — но был его человек, майор медицинской службы, немолодой, сутулый, с руками врача.
Он проверял каждый ящик. Не из недоверия — я видел, как он работает, — а потому что привык.
— Здесь противошоковое, — сказал он вдруг на своём языке, ни к кому не обращаясь. — Двести доз. Мы его четыре месяца не видели.
— Это ваше. С борта четыреста одиннадцать.
Он поднял на меня глаза.
— Мальчик, — продолжил он. — Ты понимаешь, что ты сейчас делаешь?
— Понимаю.
— Ты продлеваешь осаду. Мы продержимся дольше. Больше твоих людей умрёт, когда придётся штурмовать.
— Понимаю, — повторил я.
— И всё равно отдаёшь?
Я посмотрел на ящики.
Сорок лет назад под Ирмой мне доложили, что в осаждённом городе началась гниль в ранах, и мой начальник штаба — умный, толковый человек — предложил ничего не делать и подождать три недели. Он был прав. Расчёт был безупречный.
Я тогда согласился. Город взяли через девятнадцать дней, и я въехал в него верхом, и в госпитале лежало восемьсот человек, которых можно было спасти.
Мне до сих пор снится не бой. Мне снится тот госпиталь.
— Майор, — произнёс я. — Я отдаю не вам. Я отдаю себе. Мне ещё сорок лет с этим жить.
Он смотрел на меня очень долго.
— Сколько тебе лет? — спросил он наконец.
Второй раз за неделю. Я начинал уставать от этого вопроса.
— Много, — подтвердил я.
Империя, столица. Дом Нахимовых, сорок восьмые сутки.
Аркадий Александрович Нахимов узнал о том, что его младший брат жив, из совершенно неподобающего источника.
Он узнал об этом на приёме.
— Аркадий Александрович! — Полная дама в бриллиантах перехватила его у колонны. — Это правда?
— Что именно, сударыня?
— Про квитанции!
Аркадий вежливо улыбнулся, не понимая ни слова.
— У моего мужа торговый дом на транзите, — тараторила дама. — Ему рассказал капитан, которому рассказал другой капитан, которому… неважно. Говорят, ваш брат отпускает пленные экипажи и выдаёт им расписки! Настоящие, с печатью! Мой муж говорит, что это неслыханно, а я говорю — это благородно! Это по-нахимовски!
Аркадий продолжал улыбаться.
— Разумеется, — добавил он. — Наша фамилия обязывает.
Через сорок минут он был в кабинете, и через сорок пять на его столе лежало всё, что можно было собрать за такой срок.
Собрать удалось немного и очень скверно.
Официально — ничего. Соединение «Венец» не выходило на связь с адмиралтейством сорок восемь суток. Формально числилось пропавшим без вести с двадцать первых суток, и Аркадий, честно говоря, уже прикидывал, как лучше подать это отцу: героическая гибель или трагическое исчезновение. Второе выходило дешевле в части траурных мероприятий.
Неофициально — слухи. Их было много, и они были омерзительно конкретны.
Что кто-то держит транзитный узел в тылу Конкордата.
Что отпущенные экипажи возят по всему сектору расписки о приёме груза с печатью имперского корабля.
Что у Конкордата пропал конвой.
Что имя на расписках — Нахимов.
Аркадий сидел над бумагами и чувствовал, как внутри у него медленно, аккуратно, с хрустом ломается что-то, чему он до этого дня не знал названия.
Он не желал брату смерти. Это надо сказать честно: он не желал. Он просто выбрал наименее ценную фигуру, когда потребовалось её отдать, и любой на его месте выбрал бы так же, и отец согласился с выбором за четыре секунды.
Митька должен был красиво умереть.
Митька не умер. Митька, судя по всему, взял узел снабжения крепости, которую два раза не смог взять флот империи. И теперь по сектору ходили расписки, на которых стояла фамилия Нахимов — и это была не его, Аркадия, фамилия. Не отцовская. Не та, что в галерее под портретами.
Это была фамилия того, кто её сейчас зарабатывал.
Аркадий встал и подошёл к окну.
Он был неглупый человек, четвёртый в очереди, распорядитель Дома, и он умел считать на три хода вперёд, когда дело касалось людей.
Через месяц о Митьке будет говорить весь двор. Через два — половина флота. Через полгода, если он не остановится, у Дома Нахимовых будет живой герой, а живой герой в роду, где триста лет чтут мёртвого, — это не гордость. Это перестановка всей мебели.
Аркадий вернулся к столу и написал две записки.
Первую — отцу, в которой сообщал радостную весть о том, что Дмитрий Александрович жив и проявил себя.
Вторую — в адмиралтейство, начальнику юридического департамента, старому знакомому.
Во второй записке было три строчки:
«Соединение "Венец" не выполнило боевой приказ от 14-го числа: в систему Тарнис не входило, крепость не штурмовало. Прошу разъяснить, какие процессуальные последствия предусмотрены и кто уполномочен инициировать проверку. Разумеется, исключительно в интересах восстановления связи и порядка.»
Он перечитал.
Убрал слово «разумеется».
И отправил.
Имперский корабль пришёл на пятьдесят третьи сутки.
Он вышел из брода один, без сопровождения, средним ходом, с включёнными опознавательными и открытым каналом, и первые четыре минуты у меня в рубке царило искреннее, честное ликование.
— Подкрепление! — орал Штоф.
— «Гневный», — читала Ремизова. — Крейсер второго ранга, приписан к штабу флота… господин мичман.
Что-то в её голосе изменилось.
— Что?
— На борту вымпел, — ответила она. — Штабной. Не флотский.
Я подошёл к экрану.
— Семён.
Пухов уже смотрел.
— Вымпел юридического департамента адмиралтейства, — сказал он. Голос у него сел. — Господин мичман, это не подкрепление. Это следственная комиссия.
В рубке стало очень тихо.
Я стоял и смотрел на отметку.
Пятьдесят три дня. Взят узел снабжения, отбито сорок два борта, разбит конвой из четырнадцати вымпелов, из них пять забрано себе, потери — девять человек.
И вот идёт корабль с юридическим вымпелом, чтобы разобраться, почему я не выполнил приказ идти вперёд и не сворачивать.
Я обнаружил, что улыбаюсь. Опять.
Это было очень знакомое чувство. Настолько знакомое, что у меня зазвенело в ушах: последний раз я испытывал его на собственном триумфе, с кубком в руке, за секунду до того, как сделал первый глоток.
Тервейн улыбался мне и говорил: «За Непобеждённого».
— Ваше благородие, — тихо сказал Дуров. — Что делать?
Я обвёл рубку взглядом.
Дуров, восемь лет мимо чинов. Штоф, который бросил пить. Ремизова, которая ведёт журнал с крейсером «Тёща» в списочном составе. Пухов, читавший только описи. Бурый со швом через бровь. Зойка, которая своровала одно и то же дважды.
Двести тридцать один человек, которых списали и отправили умирать.
Второй раз меня травить не будут, подумал я. Во второй раз я подготовился.
— Ефим Палыч, встречаем по всей форме. Парадный караул, чистая палуба, полное содействие.
— Полное? — переспросил Дуров.
— Абсолютно полное. — Я одёрнул мундир не по росту. — Господа, слушайте внимательно и запоминайте, потому что от этого зависит больше, чем от боя у брода.
Я оглядел их.
— Мы не будем ничего прятать. Мы покажем комиссии всё: журналы, трофеи, склады, пленных, письма. Всё до последней квитанции.
— Нас за это и повесят.
— Карл. — Я выдержал паузу. — За это как раз не вешают. Вешают за то, что прячут.
Я пошёл к люку и остановился.
— И ещё. Найдите мне парадный портрет. Тот, который «для вдохновения». Повесьте в кают-компании, где будет заседать комиссия.
— Зачем? — не понял Дуров.
— Пусть смотрит, — сказал я.
За два часа до швартовки ко мне пришла Ирма Гарц.
Она стояла в дверях каюты и не входила.
— Мне сказали, к вам идёт следствие.
— Идёт.
— Меня будут допрашивать?
— Обязательно, — отозвался я. — Госпожа Гарц, я вам обещаю одно: в моих журналах записано, что вы не передали противнику ни одного сведения и не написали ни одной ложной сводки. Это правда, и я подпишусь под ней где угодно.
— И что мне это даст?
— В империи — ничего, — сказал я честно. — В Конкордате — тоже ничего. Зато лет через десять кто-нибудь прочтёт журнал и поймёт, что вы за человек.
Гарц усмехнулась.
— Через десять лет.
— Через десять лет, — согласился я. — Госпожа Гарц, я не умею предлагать людям хорошее сейчас. Я умею предлагать только не стыдно потом.
Она постояла ещё.
— Вы странный мальчик, — сказала она и ушла.
Марфа Игнатьевна встретила меня у камбуза.
— Митенька. Комиссия эта — они обедать будут?
Я остановился.
Я как-то не думал об этом. Я думал про журналы, про трофейные ведомости, про то, в каком порядке подавать документы. Про обед не думал.
— Будут, — сказал я медленно.
— Тогда я борщ поставлю, — сказала Марфа Игнатьевна.
— Марфа Игнатьевна.
— Что?
— Тот же самый борщ?
Она посмотрела на меня с достоинством.
— У меня один борщ. Он всем годится. И конкордатским годился, и этим сгодится.
Я стоял в коридоре и хохотал так, что мимо проходивший вахтенный шарахнулся в переборку.
Пятьдесят три дня. Взятый узел, разбитый конвой, тринадцать вымпелов, четыре тысячи голодных в крепости и следственная комиссия на подходе.
И повариха, у которой один борщ на всех — на своих, на чужих и на тех, кто приехал тебя судить.
— Ставьте, Марфа Игнатьевна, — сказал я, отдышавшись. — Обязательно ставьте.
Крейсер «Гневный», штабной вымпел юридического департамента. За тридцать минут до швартовки.
Капитан первого ранга Илья Борисович Вяземский, старший следователь по особо важным делам адмиралтейства, в третий раз перечитывал дело.
Дело было тощее и оттого особенно скверное.
Приказ от 14-го числа: войти в систему Тарнис, штурмовать крепость. Подпись командующего соединением. Пятьдесят три дня молчания. Ноль донесений. Ноль запросов. Ноль рапортов.
И слухи. Целый ворох слухов, из-за которых, собственно, департамент и зашевелился, потому что слухи в делах Вяземского всегда означали одно: где-то произошло нечто, о чём никто не хочет писать бумагу.
За годы службы Вяземский научился главному: не бывает так, чтобы человек нарушил приказ и при этом всё было в порядке. Бывает одно из двух. Либо он трус и прячется, либо он вор и наживается.
Третьего варианта Вяземский не встречал ни разу.
— Швартовка через тридцать минут, — доложили с мостика.
— Что там? — спросил Вяземский, не поднимая головы.
Помощник посмотрел на экран.
— Э-э… — сказал он.
— Что «э-э»?
— Господин капитан первого ранга, я насчитал тринадцать вымпелов. Из них пять — конкордатские. Плюс три под призовым флагом. Плюс сорок два грузовых борта на стоянке.
Вяземский поднял голову.
— Повторите.
— Тринадцать вымпелов. И, господин капитан первого ранга… нас встречают парадным караулом.
Вяземский очень медленно закрыл папку.
Со временем он усвоил ещё одно правило, менее приятное, чем первое.
Хуже труса и вора бывает только человек, которому нечего прятать.