К книге
Царствие мне небесное8
29%
8
12

Впервые в жизни мне необходимо подвести итоги. Я никогда не думала, что придется делать это в тридцать один год. Мне всегда казалось, что у меня впереди еще столько возможностей, что я только начала свой путь. И вдруг мне открылось очевидное: что можно умереть, так и застыв на старте. Кто-то остается там до пенсии, все собирается жить хорошо, не пользуясь красивым сервизом в серванте и откладывая деньги на будущие путешествия и черные дни, которые так и не случатся.

Муж тоже все время откладывает деньги. Он много зарабатывает, но боится тратить их даже себе на одежду. Это на пенсию, говорит он. Что, если ты не доживешь до пенсии, как-то спросила я. Такого варианта в его картине мира просто не было.

Я читаю об удалении верхней доли левого легкого. Возможные последствия: одышка, мерцательная аритмия, в целом проблемы с сердцем – повышение давления на сосуды, увеличение нагрузки на правые камеры сердца и постепенное развитие легочной и сердечной недостаточности. С легочной гипертензией после пульмонэктомии сталкиваются четыре пациента из десяти. Трое из десяти пациентов, столкнувшихся с гипертензией, умирают через восемнадцать месяцев[4].

Дома слишком тихо. Я одеваюсь, выхожу в снег, иду по давно проторенному маршруту, мимо старого детского сада и рынка, вдоль желтых, присевших от старости домов к железнодорожным путям и станции Красный Балтиец. Мне нужно как-то переработать эти сомнения, чтобы они прогорели во время ходьбы – как топливо самолета, которому нужно садиться раньше графика, и вот он заходит на десятый круг над аэропортом, и пассажиры внутри уже смертельно устали от этой болтанки, но выбора у них нет.

Прогулки всегда приносят мне покой и помогают думать. Solvitur ambulando – «решается ходьбой». Эту фразу приписывают святому Августину, который делал такую пометку в своих трудах. Делай я эти пометки, они испещряли бы каждую мою книгу и статью. Отстраниться от хаоса, вызванного стрессом, возможно лишь шагая: по известному маршруту, если я хочу что-то обдумать, или же по неизвестным местам, когда я хочу отвлечься совсем. Иногда мне кажется, что находиться на одном месте невыносимо: я будто начинаю прорастать в кровать, квартиру, в эти стулья и диван, и это сродни умиранию. Мои мысли тучнеют, переполняют голову, становятся мрачнее, я не могу фокусироваться. И только движение и свежий воздух могут вернуть спокойствие и придать сил.

Сделав круг, я возвращаюсь: мимо института и Ленинградского рынка, сворачиваю к новостройкам, обхожу забор, за которым ухоженный почти-сад с лавочками, песочницами, спортивной площадкой. С дорожками, по которым бегают дети, и молодыми, недавно высаженными яблонями – райский сад бизнес-класса, только для своих. Я иду и подвожу итоги, которых попросту нет, потому что я рассчитывала на «завтра».

Я ждала, что завтра я наконец похудею и обрету тело, которое давно хотела.

Напишу ту самую книгу.

Заработаю денег.

Отремонтирую дом бабушек – которых я недавно схоронила.

Съезжу в Африку и Южную Америку.

Реальные итоги таковы: я стала любящей матерью, но у меня не хватает сил, чтобы проявлять эту любовь, заниматься ребенком «как надо» и хотя бы ему улыбаться – еще бы, я же не вылезаю из депрессий. Я замужем, но не понимаю, хочу ли оставаться в браке: страсть давно прошла, есть спокойное уважение и дружба. Но достаточно ли их, когда тебе всего тридцать один? Столько целей и желаний оказались не моими, а некими социальными конструктами, визуальным подтверждением успешного успеха. Например, я сдала на права, но каждая поездка за рулем по Москве меня изматывала, я боялась всего и вся: других водителей, перестроения, необходимости парковки. И чувствовала зависть по отношению к водительницам, которые как будто родились за рулем. В итоге машину я продала, и эти довольно небольшие деньги потом помогли мне оплачивать врачей.

И главное: зачем же я все-таки потратила столько сил и времени на книги?

Те, кто занимается литературой, знают: невозможно (и невыносимо) работать с полной отдачей на нетворческой работе, когда единственное, чего тебе хочется, – это писать. Писатель – очень непостоянный сотрудник, заложник своего таланта. Он часто не знает, насколько хорош и сможет ли когда-нибудь заработать себе на жизнь письмом. Но по-настоящему хорошие книги можно создать, только отдав себя литературе целиком, прыгнув в эту пропасть. Искусство кровожадно, оно любит жертвы. Сколько понадобится сидеть в ожидании прорыва, перебиваясь случайными проектами, вечно экономя, когда твои знакомые строят карьеры «в нормальных местах, как все нормальные люди»? И даже если успех будет, то сколько он продлится?

Вообще-то работа в офисе приносила тебе много денег, говорит скептический голос в моей голове. Нашла проблему. Смотрите-ка, какая цаца.

Я много раз слышала это в свой адрес.

Я много раз думаю об этом после того, как узнала диагноз. Что, если я потратила годы на фантазии о том, что я писатель? Могу ли я теперь начать с нуля? И нужно ли? Успею ли?

Только после диагноза я ощущаю нехватку времени в полной мере. Я вдруг понимаю, насколько важно контролировать свое внимание и не тратить его на малозначимые вещи. Что даже если выживу и проживу еще лет тридцать, это на самом деле не так уж много. Это тридцать весен и девяносто летних месяцев. Возможно, это девяносто поездок на дачу, если позволят здоровье и обстоятельства. Тридцать дней рождений, если я захочу их отмечать. Тридцать Новых годов, которые я надеюсь провести в кругу семьи и друзей. Это пятнадцать книг.

Это безумно мало.

У нас так мало времени.

* * *

От инвалидности меня спасает подруга М. Она сама врач, просто временно застряла в декрете. Не думаю, что он сильно ее тяготит, проводить время с детьми она любит, но призвание заметно сразу: спокойный четкий подход, черный юмор, мгновенный диагноз любой ситуации.

Третье мнение не повредит, говорит М., выслушав мои варианты. Что ты теряешь? Она спрашивает у коллег, те советуют онколога в РНЦРР[5] на «Калужской», и она передает контакты мне.

Восьмого декабря я еду в клинику. Теперь дорогу туда я знаю наизусть. Возможно, я могу пройти ее даже с закрытыми глазами: первый вагон из центра, по переходу прямо, налево, мимо заправки, в серое здание с детской площадкой и садиком. Номер моей карты пятизначный, дополнен «/17» – семнадцатый год оформления. Получается, думаю я, за год в РНЦРР пришло более двадцати тысяч новых пациентов. Даже если допустить, что у половины онкология не подтвердилась, десять тысяч новых онкологий в год только в одной из клиник только в Москве – это безумно много.

Мой прием в пять тридцать вечера – ближайшее доступное для записи окно, я буду последней. На телефоне четыре тридцать – я пришла сильно заранее, сажусь на лавочку у кабинета и принимаюсь ждать. Профессор принимает медленно, по пациенту в сорок минут, а то и час. Нас же записано по двое на час, и до наступления своей очереди все успевают перезнакомиться и рассказать друг другу о диагнозах. Бояться вместе не так страшно.

Рядом очередь в другой кабинет, видимо, там проводится УЗИ с биопсией.

Вы не волнуетесь, спрашивает женщина стоящего у двери мужчину.

Нет, не волнуюсь, отвечает он.

Женщина кивает, будто другого ответа она и не ожидала.

Если Юлия Михайловна берет, значит, все нормально будет, говорит она. Молчит еще немного.

Я своего со старшей школы проверяться вожу. А что? А вдруг?

Мужчина кивает, отряхивает штаны, затем свитер.

Нет, ну надо же было так побриться, бормочет он.

Ну это мелочи жизни, это пройдет.

Молчание.

На этот раз начинает мужчина.

Что так долго-то?

Это и настораживает. Обычно быстро, а тут долго. Нехорошо.

Нехорошо.

Наша очередь тоже движется невыносимо медленно. Пациенты называют профессора «Он». Он позже начал из-за операции. Он очень внимательно все смотрит. Он очень опытный. Он оперировал мою свекровь.

Женщина рядом со мной ворчит, что слишком долго и как так можно. Я очень хочу есть и с тоской вспоминаю шоколадки в переходе у метро, которые могла купить, но не купила. Одна из пациенток говорит, что в подвале есть столовая для сотрудников и больных, там замечательная выпечка, сами пекут. Времени, судя по всему, у меня вагон, и я бегу вниз, к булочкам. Пирожки с печенью там и правда лучшие в Москве: немного теста, много хорошо порубленной начинки со специями. Потом, во время госпитализации, я буду закупать их целыми пакетами.

В шесть тридцать передо мной еще трое. Мы смирились, мы просто сидим и разговариваем о погоде, анализах и других клиниках. Сперва я думаю уйти, за последние месяцы я устала от очередей, но с другой стороны – я ведь уже пришла. Можно послушать третье мнение, хоть я и не думаю, что мне скажут что-то новое.

Часов в восемь я остаюсь в коридоре одна. Изучаю постеры на стенах: теперь я знаю, как проверять грудь, правильно мыть руки и определять первые симптомы ОРВИ. Наконец дверь открывается, и меня приглашают внутрь.

Профессору за семьдесят. Он мягко расспрашивает меня о том, что случилось, и очень медленно вбивает все мои слова в компьютер – на это уходит больше половины времени приема. Я терпеливо жду, пока он все запишет и прочтет. Наконец он ставит последнюю точку и поворачивается ко мне.

Удалять только выступающую часть, как вам предлагали, нельзя, подтверждает он. Нельзя рисковать. Карциноиды медленно растут, но считаются злокачественными именно из-за своей склонности метастазировать. Но удалять всю верхнюю долю легкого тоже не хочется, вы такая молодая.

Он задумывается. Я смотрю на его длинные бледные пальцы с узлами суставов. Профессор постукивает ими по столу.

У меня есть третий вариант, говорит он. Берет какую-то бумажку, рисует на оборотной, чистой стороне трахею, легкие, бронхи, опухоль. Затем рисует еще одно легкое – как это будет выглядеть после операции.

Мы уберем сегмент. Отрежем здесь и сошьем.

На бумаге все кажется просто. На деле это шесть часов операции.

В дверь заглядывает медсестра. Я выключаю в коридоре свет, говорит она. Вы надолго здесь еще?

Идите, машет ей профессор, я сам закрою кабинет.

Почему мне не предложили такую операцию в других клиниках, спрашиваю я. Они не умеют?

Профессор пожимает плечами. Умеют, отвечает он. Просто так дольше и сложнее.

И я соглашаюсь на третий вариант.

* * *

Дома об онкологии со мной не говорят. Как будто ничего особенного не происходит. Как будто болезнь совершенно ожидаема и все восприняли ее как должное. Бог любит троицу, так ведь?

В этот момент я очень хорошо чувствую разрыв в восприятии ситуации между мной и остальными. Ни один даже очень сочувствующий близкий человек не может полностью меня понять и не может избавить от всепоглощающего ужаса, как я не могла избавить и утешить бабушку Клементину. Близкие могут только свидетельствовать ход твоей болезни, выздоровление или смерть.

«Не могу даже представить твою боль», – вспоминает известная канадская писательница Мириам Тэйвз в своих мемуарах A Truce That Is Not Peace, посвященных хрупкости памяти и проживанию утраты. Она пишет, что на такое хочется ответить: «Можешь! Ты можешь это представить, давай, попробуй, черт возьми. Останься, побудь со мной!» Эта фраза – «Не могу даже представить» – оставляет горюющего в изоляции. Люди часто забывают сказать самое важное и простое: «Я с тобой». Оказалось, что для этого нужно особое умение, которое следует тренировать, и я его тренировала тоже.

Мне тоже очень хочется поговорить о болезни. Я снова и снова перечисляю анализы, которые нужно сдать, действия, которые нужно сделать, и жду, что мне скажут: да, это точно поможет. Ты делаешь все, что в твоих силах. Да, это звучит разумно. Это звучит спасительно. Мне не хочется объятий, мне тоже хочется, чтобы меня выслушали и сказали: «Я с тобой».

Взгляните на больных в очереди ко врачу. Они очень хотят, чтобы им уделили внимание. Чтобы на них взглянули, успокоили их боль. Многие из них ищут взглядом глаза соседей по очереди и цепляются за них как за соломинку. Поговори со мной – вот как они глядят. Другие молчат и стыдятся своей болезни, но, я уверена, хотят поговорить о ней не меньше.

Первое, о чем я подумала, когда прочла эссе Сьюзен Сонтаг «Болезнь как метафора»[6], – это как удачно она рационализировала пережитый опыт онкологии. Она очень мало говорит о чувствах: она анализирует отношение общества к этой болезни и к туберкулезу, его изменение, перечисляет исторические факты и произведения, связанные с раком. Но что чувствовала она сама, когда ей удалили грудь и половину мышц на торсе? Как она прошла через лечение, что думала в моменте? Об этом она говорит мало, это остается в тени. Она практически отрицает собственное тело.

На период подготовки к операции я отключаю эмоции, возможно, как это сделала Сонтаг, и просто делаю все для того, чтобы облегчить ход лечения и реабилитацию. Видимо, это моя форма отстранения от болезни и ужаса перед неизвестностью – просто не думать и действовать.

Я забираю взятые на биопсии ткани и отношу на повторную гистологию в РНЦРР.

Я читаю про свой диагноз на русском и английском: онкологическое заболевание, относится к группе редких нейроэндокринных опухолей, бывают типичными и атипичными, типичные медленно растут, пятилетняя выживаемость 90%, атипичные растут быстрее, высокая склонность к метастазированию, имеют агрессивное течение; карциноидные опухоли встречаются в любом возрасте, чаще после сорока пяти, чаще женщины, не связано с курением. Радиорезистентны.

Я консультируюсь с врачом и, узнав, что мне можно, а что нельзя, корректирую диету, хожу в зал не три раза в неделю, как раньше, а чуть ли не каждый день, уделяя внимание кардио.

Пью витамины.

Постоянно гуляю и дышу свежим воздухом.

Я собираюсь подать на квоту на операцию – в этом году их уже нет, но в начале следующего я могу ее получить.

Все идет по плану, пока не приходят месячные. В моих легких начинает клокотать и булькать при дыхании, я откашливаюсь и вижу на ладони алые брызги.

Предыдущая главаГлава 12 из 41Следующая глава