К книге
МУР 1951Глава 16
40%
Глава 16
16

Ступени хирургического корпуса Первой градской встретили Алексея глухим, гулким холодом. Дверь с тяжелой пружиной захлопнулась за спиной, отсекая больничный мир с его въедливым духом карболки, хлорамина и прелого бинтового тряпья, а в лицо пахнуло чистым, почти хрустальным ноябрьским воздухом.

Шов на левом предплечье мерно и назойливо пульсировал под свежей марлевой повязкой. Старый врач зашил добротно, на совесть, стянув края распоротой шкуры суровой шелковой нитью, но каждый шаг по мерзлому гравию больничного двора отзывался в руке тягучей, горячей волной. Пальто висело на левом плече внакидку: пробитый скальпелем рукав суконного кителя фельдшерица распорола до самой проймы, и теперь холодный ночной сквозняк неприятно холодил голое тело под драпом.

Алексей вышел за чугунные ворота на Большую Калужскую и на секунду замер под круглым матовым фонарем, по привычке сунув правую руку в карман шинели.

Пальцы сами собой, без всякого участия разума, нащупали сплюснутый картонный коробок «Казбека». Плотный, ребристый край пачки казался продолжением собственной ладони — за последние четверо суток, пока они с Грачем и Шестаковой рыли носом промерзшую землю, табачный чад заменял и завтрак, и ужин, и сон. Стоило нервам натянуться до скрипа, как рука машинально выдергивала папиросу, чиркала серной спичкой о ребро, и в легкие шла густая, горькая смола, дарившая обманчивую передышку на пять минут.

Платонов медленно вытянул коробок на свет, поддел ногтем крышку и посмотрел на ровные бумажные гильзы. В горле сразу встал сухой, мерзкий комок, во рту разлилась кислая слюна заядлого курильщика, от которой заныли коренные зубы.

— Хватит, — вслух, негромко сказал старлей, глядя, как белый пар от его дыхания завивается вокруг фонарного столба. — Надышался уже. И эфиром, и гарью, и этой дрянью.

Он с силой захлопнул крышку, переломил пальцами торчащий картонный уголок и засунул пачку в самый глубокий потайной карман, за подкладку, подальше от шальных пальцев. Вместо папиросы вытащил из спичечного коробка простую осиновую спичку, обломил серную головку о пуговицу и сунул сухую деревяшку в зубы, прикусив ее резцами.

Голова после бессонных ночей казалась пустой и гулкой, словно медный котел. Машину Крид забрал с собой на Петровку, докладывать Мальцеву и расставлять караулы вокруг арестованного профессора, а Грач остался в дежурке отмокать над чайником. Алексей мог бы поймать попутный грузовик или дождаться дежурного ведомственного автобуса, но мысль о том, чтобы снова лезть в тесную, пропахшую бензином железную коробку и слушать чьи-то расспросы, вызывала глухую тошноту.

Хотелось просто идти. Медленно, не считая минут, переставляя гудящие ноги по широким тротуарам, пока ночной город смывает с души липкую грязь снегиревского подвала.

Ночная Москва готовилась к празднику. До седьмого ноября оставалось меньше двух суток, и столица в этот предутренний час напоминала огромный муравейник, затаившийся перед парадом.

Вдоль Калужской улицы на деревянных лесах копошились рабочие в брезентовых верхонках. Двое рослых мужиков при помощи пеньковых канатов натягивали на фасад жилого дома циклопическое полотнище кумача, на котором белыми полуметровыми литерами горело: «Да здравствует 34-я годовщина Великого Октября!». Полотнище хлопало на ветру, словно парус тяжелого баркаса, рабочие негромко переругивались сквозь зубы, придерживая углы баграми, а внизу, у подножия лесов, дымила железная бочка с углями, бросавшая багровые отсветы на заиндевелый тротуар.

Один из монтажников, пожилой мужик в заячьем треухе с опущенными ушами, спрыгнул с нижней перекладины, подошел к бочке погреть озябшие ладони и проводил Платонова долгим, цепким взглядом:

— Слышь, служивый! Покурить не найдется? С полуночи на ветру висим, пальцы к железу прикипают, а табак весь до трухи выдуло.

У Алексея внутри что-то предательски шевельнулось, рука сама дернулась к карману, где лежали нетронутые папиросы. Соблазн достать пачку, угостить работягу и заодно затянуться самому, оправдав это фронтовой солидарностью, был почти непреодолимым.

Он перекатил осиновую спичку языком из одного угла рта в другой, задержал дыхание, пережидая мутную волну никотиновой жажды, и покачал головой:

— Не курю, батя. Бросил с сегодняшнего дня.

Рабочий удивленно крякнул, смерив взглядом его забинтованную руку и погоны старшего лейтенанта:

— Надо же… Офицер, при портупее, весь в бинтах, а балуется характером. Ну, дело хозяйское. Бросать — оно правильнее, легкие казенным дымом забивать не след. Бывай, командир.

Платонов зашагал дальше, чувствуя, как по спине пробежал легкий озноб от одержанной маленькой победы над собственным телом. Мелочь, чепуха на фоне всего пережитого, но эта маленькая деталь возвращала ощущение власти над самим собой.

На Крымском мосту ветер разгулялся вовсю. Широкое полотно реки внизу лежало тяжелым, маслянисто-черным зеркалом, в котором то и дело вспыхивали длинные золотые отражения кремлевских рубиновых звезд и фонарей с набережной. У самых гранитных быков вода уже начинала затягиваться тонким, хрупким салом первого ледка — он шуршал при каждом набеге волны, издавая тихий, стеклянный звон, похожий на шелест сухих листьев.

Алексей остановился у чугунных перил, положив здоровую руку на холодный металл.

Мысли, которые он старательно отгонял все эти дни, теперь накатили разом, без спроса. Он смотрел на темную воду и пытался понять, кем он стал здесь, в этом суровом, выскобленном до костей пятьдесят первом году.

Там, в его настоящей прошлой жизни, оставшейся где-то в немыслимом будущем, мир был сложным, суетливым, переполненным ненужными словами и стеклянными экранами. Преступников ловили по базам ДНК, телефонным биллингам и камерам наружного наблюдения; маньяков изучали на университетских кафедрах судебной психиатрии, раскладывая их детские психотравмы по аккуратным буржуазным полочкам.

А здесь… Здесь все держалось на жилах, на кулаке майора Крида, пробивающем дубовый стол, на упрямом взгляде Веры Шестаковой, листающей архивную пыль при свете керосинки, и на тяжелом нагане в кармане шинели. Здесь не было полутонов: либо ты стоишь насмерть за девчонку в репетиционном трико, либо городские скверы превратятся в витрину для безумных профессоров с бристольскими открытками.

Перед глазами снова всплыло лицо Майи.

Хрупкое, прозрачное в свете больничной лампы, с темными тенями под веками и тонкими пальцами, судорожно сжимавшими его ладонь. «Мне казалось, что если я отпущу ваш воротник, то провалюсь в темную яму, где нет музыки…». Она спала сейчас там, на втором этаже Первой градской, укутанная в казенное байковое одеяло, и за ее окном мерно скрипели сапоги часового. Она была жива. И ради этого стоило терпеть и ноющую руку, и тупую ненависть полковника Дронова, и ледяной оскал чекиста Бородина.

По мосту, вздымая колесами сухую снежную пыль, прогрохотал поливальный «ЗИИС», переоборудованный под расчистку снега. Водитель в овчинном полушубке посигналил одинокому пешеходу хриплым клаксоном, обдав Платонова запахом теплой солярки и мокрого железа.

Сыщик спустился с моста к Остоженке.

Здесь, в старых дворянских и купеческих переулках, время окончательно потеряло свой ход. Толстые кирпичные особнячки с лепными львами над воротами спали, укрытые высокими сугробами. Из редких полуподвальных окон тянуло сладковатым духом пекущегося сдобного хлеба — где-то в глубине дворов работала ночная пекарня райпищеторга, и этот простой, мирный дух горячей муки вытеснял из памяти воспоминания о формалине и сушеных розах профессора Заславского.

На углу Лопухинского переулка Алексей приметил круглосуточную стеклянную будку дежурного стрелочника трамвайных путей. Внутри, освещенная керосиновой лампой с жестяным отражателем, сидела пожилая женщина в пуховом платке, поверх которого был надет брезентовый дорожный жилет. Перед ней стоял эмалированный чайник, а на табурете лежала раскрытая фанерная коробка с пирожками.

Дверь будки приоткрылась, выпустив густой клуб теплого пара.

— Товарищ командир! — окликнула женщина дребезжащим, но бодрым голоском. — Чего ночью пешком морозишься? Трамваи только через час пойдут, первый седьмой номер еще на кольце в депо греется. Зайди, погрейся у чугунки, чаю налью из шиповника!

Платонов помедлил секунду, тронул забинтованное плечо и перешагнул порог будки, пригнув голову под низкой притолокой.

В тесном закутке было жарко, как в деревенской бане. Маленькая буржуйка в углу трещала сухими березовыми щепками, бока ее светились вишневым жаром, а на жестяном листе грелся пузатый чайник.

— Спасибо, мать, — Алексей опустился на деревянный ящик из-под крепежа, пристроив раненую руку на колене. — С ног валюсь, честно говоря.

— Вижу, что с ног, — покачала головой стрелочница, наливая темный, пахнущий лесом настой в толстый граненый стакан. — Глаза запали, щеки серые, шинель вон на боку разодрана. С дежурства, небось? С завода или из органов?

— Из розыска, — коротко отозвался Платонов, принимая стакан обеими ладонями. Горячее стекло обожгло замерзшие пальцы, по телу разлилась спасительная, тяжелая истома.

Женщина понимающе поджала губы, придвинула к нему фанерную коробку, накрытую чистым вафельным полотенцем:

— Кушай пирожок, сынок. С картошкой и луком, еще теплые, сама с вечера напекла, пока внуки спали. Ох, неспокойно в городе последние дни было. Бабы на базаре шептались, будто душегуб объявился, девок по садам режет. Вчера вот соседка с Хамовников прибегала, плакала: племянницу из хореографического до темноты дома запирают, в булочную одну не пускают. Правда ли, нет ли?

Алексей сделал большой глоток терпкого, кисловатого чая, разломил теплый пирожок и посмотрел в добрые, изрезанные морщинами глаза старухи:

— Брешут на базаре, мать. Был один паразит, да весь вышел. Взяли его сегодня ночью. Крепко взяли, больше никого не тронет.

Стрелочница мелко перекрестилась под брезентовым жилетом, облегченно вздохнув:

— Слава тебе господи… Значит, не зря флаги на проспекте вешают. А то грех один — праздник на носу, а у людей на сердце камень. Ты кушай, кушай, не стесняйся. Чай у меня ядреный, на сахарине, сил прибавит.

Она полезла в карман жилета, достала сплющенную пачку «Беломора», протянула Алексею:

— Закуривай, сынок. Вижу же, мучаешься, спичку в зубах мусолишь. Мужику после тяжелой работы первая отрада — табачком затянуться.

Алексей посмотрел на белые бумажные гильзы. В груди снова шевельнулся знакомый глухой голод, требующий привычной никотиновой соски, чтобы притупить усталость и снять напряжение в мышцах.

Но он лишь мягко улыбнулся, покачал головой и отстранил ее руку:

— Спасибо, мать. Не надо. Я теперь без этого научусь. Воздух в Москве больно хорош под утро, жалко его портить.

— Ишь ты, гордый какой, — старуха спрятала папиросы обратно, одобрительно хмыкнув. — Ну и правильно. Мой покойный тоже говорил: пока сам себе хозяин — никакой черт тебя не скрутит.

Допив настой и поблагодарив хозяйку, Алексей вышел обратно в ночную прохладу.

Город вокруг начал оживать. Небо над крышами старых домов на Пречистенке из пепельно-серого стало наливаться глубокой, холодной синевой. Вдали, со стороны Арбатской площади, послышался металлический перестук колес — по рельсам тяжело катил первый трамвай, зажигая в окнах ранний утренний свет.

Платонов шел по Гоголевскому бульвару.

Старые вязы и липы стояли в тишине, бережно укрытые пушистым инеем. Под подошвами хрустел свежий наст. Раненая рука ныла, но боль была уже привычной, здоровой, говорящей о том, что тело справляется, швы держат, а жизнь продолжается.

Впереди маячил тяжелый день: допросы на Петровке, составление обвинительного заключения вместе с Шестаковой, неминуемые разборки с полковником Дроновым и скрытая, глухая война с чекистами Бородина, которые никогда не забудут публичной пощечины в кабинете городского прокурора. Впереди был ноябрьский парад, новые дела, нераскрытые грабежи и темные подворотни Марьиной Рощи.

Но прямо сейчас, на этой пустынной аллее, над которой занимался холодный рассвет великого города, стояла удивительная, кристальная тишина.

Алексей выплюнул измочаленную осиновую спичку в урну у чугунной скамьи, расправил плечи под широким сукном пальто и глубоко, полной грудью вдохнул морозный утренний воздух. В легких больше не было гари.

Только холод, терпкий запах первого снега и чистое, упрямое дыхание живого человека.

Морозное утро выдалось удивительно тихим, будто весь мир за окном решил взять передышку после трех суток бешеной гонки. Сквозь затейливые ледяные пальмовые ветви, наросшие за ночь на стеклах, пробивалось робкое, бледно-золотое солнце. В комнате пахло остывшей голландкой, льняным маслом от холстов и сухой полынью, пучок которой висел у притолоки еще от прежних жильцов.

Алексей проснулся на скрипучей железной койке без привычного толчка тревоги. Сердце не колотилось в горле, за окном не выли сирены, и в голове не тикал проклятый метроном из снегиревского подземелья. Тело, правда, напоминало мешок с битым кирпичом: ребра ныли после кувырков по мерзлому насту, а зашитое левое предплечье под повязкой пульсировало глухой, тупой болью. Но это была простая, понятная боль заживающего мяса, с которой вполне можно было жить.

Старлей сел на матрасе, опустил босые ноги на крашеные половицы и шумно потянулся, слушая, как с сухим треском расправляются позвонки.

— Ну что, Платонов, — негромко сказал он в пустоту комнаты, глядя на свои огрубевшие ладони. — Война войной, а пугать советских граждан диким оскалом больше резона нет.

В медном умывальнике в углу вода за ночь подернулась тонкой стеклянной корочкой. Пришлось разбить ледок черенком ложки, зашипеть от обжигающей стыни и щедро плеснуть колючую влагу в лицо. Сонливость и муть смыло в одно мгновение.

Алексей достал с полочки трофейный немецкий бритвенный станок, круглую баночку с мыльным кремом и помазок из жесткой барсучьей щетины. Взбив тугую, душистую пену прямо в глиняной кружке, он густо намазал щеки и подбородок, глядя в мутноватый осколок зеркала, прибитый к косяку. Из глубины амальгамы на него смотрел крепкий тридцатилетний мужик: серые внимательные глаза без тени вчерашней лихорадки, четкий, упрямый подбородок, тонкий белый след старого осколочного касания на виске.

Бритва пошла по коже с сухим, хрустящим звуком, снимая трехдневную жесткую щетину широкими, уверенными полосами. Левая рука слушалась плохо, пальцы пока покалывало от натянутых шелковых швов, поэтому натягивать кожу на скулах приходилось осторожно, кончиками пальцев, чтобы не потревожить свежую перевязку.

После бритья сыщик плеснул на ладонь щедрую порцию «Тройного» одеколона из граненого флакона. Спирт ожег свежевыбритые щеки яростным, бодрящим огнем, выбив слезу, но в нос ударил чистый, бодрый дух цитрусовой корки и бергамота, окончательно вытравивший из памяти запах больничной карболки.

С шинелью дело обстояло хуже: распоротый скальпелем рукав требовал основательной штопки, а на сукне кое-где темнели засохшие капли чужой и своей крови. Надевать такое рванье было стыдно даже для дежурства по отделу. Алексей полез в старый дубовый сундук, стоявший в ногах кровати, и выудил оттуда запасное парадно-выходное обмундирование, выданное вещевой службой главка еще в сентябре и до сих пор лежавшее в нафталиновой бумаге.

Темно-синий шерстяной китель с новенькими эмалевыми звездочками на чистых погонах сел по фигуре безупречно, скрыв под плотной тканью белый контур бинтовой повязки. Под китель пошла свежая, выстиранная хозяйкой дома сорочка из плотного отбеленного льна с жестким подшитым подворотничком. Начистив яловые сапоги казенным вонючим гуталином до тусклого, маслянистого блеска и затянув командирский ремень на вторую дырочку, Платонов критически оглядел себя в зеркале.

Получилось строго, подтянуто и на удивление мирно. Исчез озлобленный окопный волк в засаленном ватнике — перед отражением стоял образцовый оперуполномоченный Московского уголовного розыска, которому не зазорно показаться и на правительственном приеме, и в прокурорском кабинете.

По привычке рука скользнула в карман за куревом, нащупала сплюснутую пачку «Казбека», но Алексей лишь усмехнулся одними уголками губ. Коробок отправился на полку к книгам, а в карман легла круглая жестяная коробочка мятных леденцов «Театральные», купленная когда-то в буфете.

На часах было без четверти девять, когда Платонов перешагнул порог старинного здания районной прокуратуры на Неглинной.

В узких коридорах с высокими сводчатыми потолками царила полусонная, бумажная тишина, прерываемая лишь размеренным металлическим стуком пишущих машинок «Ундервуд» из машбюро да негромким шарканьем курьерских войлочных штиблет. Никакой петровской суматохи с автоматчиками, пьяными задержанными и криками дежурных здесь не было. Воздух пах казенным уютом: лежалой архивной бумагой, конторским силикатным клеем, сургучом и крепким чаем.

Дверь с латунной табличкой «Следователь юстиции Шестакова В. Н.» была приоткрыта на ширину ладони.

Алексей тихо толкнул дубовую створку и замер на пороге.

Кабинет Веры напоминал поле битвы, на котором победу одержала канцелярия. Весь огромный письменный стол, два приставных стула и даже широкий подоконник были завалены пухлыми картонными папками, скоросшивателями, актами медицинских экспертиз и фотографическими таблицами.

Сама хозяйка кабинета сидела в центре этого бумажного циклона, подперев щеку тонким кулачком. На ней был надет строгий темно-синий мундирный жакет с начищенными форменными пуговицами, но верхний крючок воротника был расстегнут, открывая белую шейку. Темные волосы, обычно уложенные в безупречный строгий валик, слегка растрепались, пара непослушных завитков падала на лоб, а под глазами залегли темные, трогательные тени бессонницы. В зубах у девушки был зажат простой граненый карандаш, а пальцы, перепачканные фиолетовыми чернилами, лихорадочно перелистывали очередной машинописный лист.

— Вера Николаевна, разрешите войти представителям уголовно-исполнительной власти? — негромко, с легкой усмешкой произнес Алексей, прислонившись плечом к косяку.

Шестакова вздрогнула, карандаш выпал из губ на зеленую промокашку. Она подняла глаза, собираясь, по всей видимости, выдать привычную отповедь о нарушении распорядка присутственных мест, но фраза застряла у нее в горле.

Взгляд следовательницы медленно, с неподдельным изумлением скользнул по его начищенным сапогам, отглаженным брюкам-галифе, новенькому кителю с чистым подворотничком и остановился на гладко выбритом, посвежевшем лице старлея.

Брови Веры медленно поползли вверх, а на бледных щеках проступил едва заметный румянец:

— Ба… Платонов, это вы? Или вас в Первой градской подменили на солиста ансамбля песни и пляски имени Александрова?

— Никак нет, товарищ младший юрист, оригинал в единственном экземпляре, — Алексей шагнул в комнату, аккуратно прикрыв за собой дверь. — Решил, что являться в органы надзора в виде ободранного лешего — это прямое неуважение к букве закона. Разрешите присесть?

— Садитесь, раз пришли, — Вера с облегчением откинулась на высокую спинку кожаного кресла, смерив его насмешливым, но очень теплым взглядом. — И пахнет от вас… Чем это пахнет? Неужели «Тройной»? А где же привычный букет из махорки, пороховой гари и бензина третьей автобазы? Вы меня пугаете, Алексей Григорьевич. Уж не на свидание ли собрались после сдачи дела?

— На свидание с советским делопроизводством, Верочка, — хмыкнул сыщик, отодвигая стопку чистых бланков с края стола и присаживаясь напротив. — Зашел узнать, как продвигается подготовка нашего профессора к встрече с Военной коллегией. А заодно предложить свои скромные услуги в качестве чернорабочего. Рука правая цела, голова вроде на месте, а оставлять вас один на один с этой бумажной лавиной у меня совесть не поворачивается.

Вера посмотрела на горы папок вокруг себя, тоскливо вздохнула и провела ладонью по лицу, стерев на секунду маску сурового юриста:

— Ох, Платонов… Знали бы вы, какая это каторга. Заславский в Бутырках молчит как сыч, только требует адвоката из Академии наук и личное свидание с академиком Бакулевым. А мне к завтрашнему утру нужно свести воедино четыре эпизода: Валевскую из сорок седьмого, Розанову, Селезневу и покушение на Лаврову в Сокольниках. Плюс незаконное хранение наркотических веществ особой группы, плюс хищение инструментария, плюс материалы по Майе… Каждая бумажка требует описи, сквозной нумерации, визы экспертов и сшивания суровой ниткой в три прокола с сургучной печатью. У меня пальцы уже не разгибаются, честное слово.

— Так давайте сюда дырокол и нитки, — Алексей решительно закатал правый рукав кителя, пододвигая к себе пухлую пачку актов судебно-медицинского вскрытия. — На фронте учили не только стрелять, но и наградные листы сшивать так, чтобы генерал при проверке не придрался. С чего начнем?

— Начните с вещественных доказательств по особняку на Знаменке, — Вера с явным удовольствием передала ему толстую канцелярскую книгу в ледериновом переплете. — Нужно сверить опись фотопленок и колб с трофеями с протоколом негласного осмотра. Только ради всего святого, Платонов, пишите разборчиво. У вас почерк, конечно, не гимназический, как у нашего подопечного, но иногда ваши буквы похожи на стенографию шифровальщика генерального штаба.

— Клевета на органы дознания, — невозмутимо парировал опер, макая стальное перо в массивную бронзовую чернильницу. — Мой почерк закален в окопах под ураганным огнем противника. Он краток, суров и лишен мелкобуржуазных завитушек.

— Вот и оставьте суровость для протокола допроса шофера, — фыркнула девушка, пододвигая к себе лист с обвинительным заключением. — Шофер, кстати, всю ночь со слезами на глазах доказывал, что ничего не знал. Думал, профессор просто балерин на загородную дачу возит связки лечить по доброте душевной. Лапоть ивановский.

В кабинете воцарилась уютная, размеренная рабочая атмосфера, которой Алексею так не хватало все эти дни. За окном неторопливо кружился редкий снежок, скрипели перья по плотной бумаге, сухо щелкали ножницы, подрезающие казенные ленты, и мерно шипела старая чугунная батарея под подоконником.

После леденящего кошмара операционной в Снегирях эта бумажная рутина казалась настоящим спасением. В перекладывании пожелтевших страниц, сверке инвентарных номеров и подшивании протоколов была своя простая, целебная магия. Хаос и безумие, выпущенные на волю серийным убийцей, теперь методично, параграф за параграфом, упаковывались в строгие картонные рамки советского уголовного процесса, превращаясь из ночного ужаса в обычные тома судебного дела, над которыми скоро опустится деревянный молоток председателя трибунала.

Около полудня Вера отложила перо, потянулась, зажмурившись как кошка на завалинке, и лукаво покосилась на напарника:

— А вы ведь совсем не курите сегодня, Платонов. Я за три часа ни одной спички от вас не услышала. Неужели решили стать абсолютно положительным персонажем с плаката общества трезвости?

— Здоровье берегу для службы отечеству, — Алексей затянул узлом суровую нить на корешке второго тома, отрезал концы и протянул девушке жестяную коробочку. — Леденец хотите? Мятный, освежает мысли лучше любого папиросного чада.

Вера взяла двумя пальчиками маленькую круглую конфетку, отправила в рот и покачала головой, посмеиваясь:

— Чудеса в решете. Старший лейтенант МУРа Платонов угощает следователя прокуратуры леденцами вместо того, чтобы дымить «Беломором» в форточку и травить фронтовые байки. Костя Громов, если увидит, решит, что вас контузило повторно. Он-то в дежурке небось уже полпачки махорки извел, рассказывая молодым операм, как он лично выбивал скальпель из рук академика.

— Косте можно, у него натура широкая, разведывательная, — улыбнулся Алексей. — Ему без подвига и жизнь не в радость. А я, знаете ли, Вера Николаевна, сегодня душой отдыхаю. Никто в тебя стрелять не пытается, с ножом не бросается, по сугробам в три часа ночи бегать не надо. Сиди себе, перекладывай бумажки в компании красивой и умной женщины… О чем еще мечтать советскому милиционеру в канун всенародного праздника?

Шестакова на секунду замерла, кончик ее уха тронул предательский румянец, но она тут же сдернула с лица смущение, привычно прикрывшись процессуальной строгостью:

— Ого, старший лейтенант перешел к прямому нарушению субординации и неуставным комплиментам? Смотрите, Платонов, внесу ваше замечание в особый протокол за попытку оказания психологического давления на надзорный орган.

— Вносите, гражданка прокурор, — Алексей подался чуть вперед, опершись здоровой рукой о стол. — Вину признаю полностью, чистосердечно раскаиваюсь и готов понести наказание в виде внеочередного заваривания чая. Где у вас тут казенный кипяток добывают?

— Направо по коридору у тети Маши в кубовой, — Вера с улыбкой достала из нижнего ящика стола две фарфоровые кружки с синими васильками и маленькую жестяную баночку из-под чая «со слоном». — Только кружки сполосните как следует. А то там до вас заседали товарищи из отдела по борьбе с хищениями, от них вечно чесночной колбасой пахнет на весь этаж.

Через десять минут на столе уже исходили густым, терпким паром две кружки темно-янтарного настоя. К чаю Вера торжественно извлекла из сумочки бумажный кулек с сухими ванильными сушками.

Они пили чай вприкуску, глядя на заснеженную Неглинную за стеклом, и говорили обо всем подряд — легко, тепло и без тени той отчужденности, что стояла между ними во время ночных поисков.

Вера рассказывала про своего отца — чудаковатого академика-ботаника, который до сих пор вздыхал по дореволюционным гербариям и искренне расстраивался, когда дочка вместо кафедры биологии ушла на юридический факультет МГУ. Алексей, аккуратно лавируя между реалиями своего странного послевоенного существования и памятью человека из будущего, вспоминал смешные случаи из жизни гарнизонов, рассуждал о том, как изменится Москва через десять-двадцать лет, и с искренним удовольствием слушал ее звонкий, грудной смех.

— А вы странный человек, Платонов, — вдруг тихо, посерьезнев, сказала Вера, обхватив горячую чашку обеими ладонями и глядя на него сквозь пар. — Иногда кажетесь простым рубахой-парнем, войсковым разведчиком с тяжелой рукой. А иногда… смотришь на вас — и кажется, будто вы на всех нас смотрите откуда-то издалека. Будто знаете наперед, чем все закончится, и жалеете нас, дураков. Откуда в вас это? В каких таких академиях вас учили понимать душу этих выродков?

Алексей помолчал, разглядывая крупинки сахара на донышке блюдца.

— Жизнь учила, Вера. Война учила. Когда четыре года подряд видишь, как легко человек ломается и выпускает наружу зверя, начинаешь понимать анатомию этой грязи лучше любого профессора. Главное — самому человеком остаться, когда вокруг все сыплется.

Девушка внимательно, глубоко посмотрела на него, словно пытаясь разглядеть что-то за его серыми глазами, но расспрашивать дальше не стала. Лишь мягко коснулась кончиками пальцев его здоровой руки, лежащей на сукне стола:

— Вы остались, Алексей. И Майю спасли. Она… действительно красивая. Необыкновенная какая-то. Берегите ее.

— Обязательно, — негромко отозвался опер, чувствуя, как в груди разливается спокойное, ровное тепло. — Но сейчас мы спасаем город от Заславского. Давайте-ка поднажмем, Вера Николаевна, а то нам до вечера этот том не одолеть.

— Давайте, — тряхнула челкой Шестакова, решительно берясь за перо. — К вечеру закончим, а завтра… завтра пойдем на парад смотреть. Вы ведь не откажетесь составить компанию скромному работнику юстиции на Красной площади, старший лейтенант?

— Почту за великую честь, гражданка следователь, — козырнул Платонов здоровой рукой.

Они снова склонились над бумагами.

За окном сгущались ранние ноябрьские сумерки, зажигались первые фонари на Кузнецком Мосту, город дышал морозной свежестью грядущего праздника, а в теплом кабинете районной прокуратуры мерно скрипели два стальных пера, ставя окончательную, жирную точку в кровавой истории ночного закройщика.

Предыдущая главаГлава 16 из 40Следующая глава