— Проходите. Не вы первый…
Стул мне пододвинули ногой, и разговор за столом от этого не прервался. Сел я напротив четверых и первым делом стянул с левой перчатку. Молча положил ее на стол ладонью вверх, чтобы никто не тянулся снимать сам. Ножка у стула была подпилена косо и качалась под коленом.
— Ждали вы меня позже. Я передавал с лестницы, что приду сам.
— Передавали, — согласился старший, не поднимая головы от бумаг. — Разденьтесь до пояса.
Комната была казенная, теплая и скучная, с фикусом на подоконнике и жестяным чайником у стены. Крепко пахло мастикой для полов и мокрым сукном. Буднично меня осматривали и долго, вчетвером. Один вел пальцем от ключицы до скулы, по знаку, и палец был сухой и теплый, как у портного в примерочной. Третий писал. Медленно он выводил слово за словом, перо цепляло бумагу. Четвертый разложил перед собой мои же объявления по подписке — те, что я писал своей рукой со дня подписки, — и сличал в них почерк с росчерком, поставленным мной у них в книге. Стопка была тонкая, в палец. А второй, молодой, считал зарубки на правом предплечье вслух и на последней стал.
— Пять, — проговорил молодой. — Свежая, края еще не сошлись.
— Из скольких?
— Из пяти, — подсказал я. — Доборного места на руке нет.
Перо стало посреди слова. Старший поднял голову и посмотрел на меня — до этой минуты не смотрел ни разу.
— Где взято? — спрашивал писавший.
— На дороге, у брода.
— С кого?
— С гильдейского надзорного. Он ударил, я поймал и в себя не брал…
— Куда дели?
— Свел через ногу вниз, в воду под подошвой.
— Вода чья?
— Брод. Ничей!
— А в волковской зале?
— Другой день и другой прием. Там я отдал взятое назад по нитке, на ладонь Морозову, и мне за это сказали при всех.
— Третья зарубка с чего?
— С клейма…
— Где встала?
— На льду речки, под крепью, при полном свете. Гущина тогда клали на волокушу пустого, выпитого досуха. Ставит клеймо само, а Ремезова счет только читает, и у вас он записан моей рукой.
Спокойно спрашивали, по кругу, не сговариваясь и не перебивая, будто читали с одной страницы. Ни разу он не переспросил. И ни один из четверых не спросил, согласен ли я, чтобы меня мерили, писали и заносили: тут это, видно, вообще не полагалось спрашивать. Чаю мне даже налили. Стакан был горячий, сахар лежал в блюдце кусками, щипчики обгрызены с одного бока, а руки у меня оставались холодные до самого локтя.
Бумажную ленту приложили мне к предплечью и повели вдоль кости. Тут он обычно и встревал — за плечом, вполголоса, с какой-нибудь дрянью про лошадь на ярмарке. За плечом было глухо. И от этой глухоты мне свело шею, как сводит на сквозняке.
Дверь открылась без стука. Вошел Гронский, в пальто и с мокрыми плечами, и по тому, как он не поздоровался, я понял, что во дворе он уже был. Сзади потянуло холодом с лестницы.
— Одевайтесь. Морозов заговорил!
— Досмотр не кончен, — уперся старший.
— Кончите завтра, — Гронский уже держал мою куртку. — Час назначьте и запишите в книгу, он придет.
— Придете?
— Приду.
Час мне назначили и записали. Расписался я еще раз, оделся стоя и пошел за Гронским через двор, мимо гаражей, застегиваясь на ходу.
Косо мело мокрым снегом, и снег садился водой на плечи. Наискось через грязь были протоптаны две тропы, обе к воротам. У ворот грелись две машины с казенными номерами, и соляркой несло на всю площадку. Гронский шагал быстро и ни разу не обернулся проверить, иду ли я следом.
Лазарет был при том же дворе, за котельной, и пахло там горелой ветошью. Ратмир лежал на столе, накрытый до пояса. Печать сидела на нем неполная, и видно ее было по горлу: горло у него ходило рывками, будто через него тянули веревку и все время придерживали. Тихо тут было, только шипела горелка под тазом. Смотритель при нем вел книгу и всякий раз ставил час, прежде чем записать слово. У изголовья возился лекарь, и рукава у лекаря были закатаны выше локтя.
— На выдохе говорит, — предупредил смотритель. — Вдоха ему хватает слова на два. Сядьте ближе, я пишу с ваших слов…
— Он меня слышит?
— Не знаю. Мое дело записать.
Сел я на табурет и взял Ратмира за запястье, чтобы слышать, как в нем идет. Меня он не видел. Глаза у него стояли открытые и сухие, и лекарь то и дело капал в них из пипетки. Сладко несло от него камфарой и мокрым войлоком. Изредка лекарь щупал ему шею под челюстью и качал головой.
— Здравствуйте, Чернышев…
Выговор был чужой. Вежливый, неспешный, такой, каким с вами говорят через стол в конторе, где вам сейчас откажут и предложат зайти после праздников.
— Мы ждем вас дольше, чем вы себя помните. Печать должна была доспеть. Мальчиком вы бы ее не подняли. Нынче и носите, и ходите, и даже работаете… Мы довольны.
— Кто — мы?
— У Морозовых на вас были свои планы, и планы, надо признать, недурные. Наши другие. Морозовы у нас подрядчик, и подрядчика этого мы больше не берем…
Резко лекарь надавил ему на грудь. Ратмир выгнулся, запястье в моей руке стало холодным до кости, а потом опять теплым.
— Имя, — сказал я. — Твое имя!
— Серьгу вам передали не Морозовы. Рукой выше. И передали затем, чтобы вы знали одно: чужую память у нас берегут… не выбрасывают. Материна лежит там же.
Полез я вспомнить, была ли у нее вторая такая же, и не нашел ни лица, ни уха, ни комнаты — гладкое место, будто столешницу протерли. Чем это проверишь, если проверять нечем и ни одной своей строки про нее у меня не осталось? Держал я чужое запястье, слушал чужой голос, и голос рассказывал мне про мою мать так, как диспетчер зачитывает адрес доставки.
— Гущин носил на Дербеневскую вторую работу. Не долг и не жилье. Там принимают…
— Имя, — повторил я громче. — Кто ты такой?
— Готово ли у вас к Пасхе — вот что нам важно.
Договорить ему не дали собственные легкие. Долго и зло лекарь работал над ним, смотритель писал, а я держал запястье и чувствовал, как зажим сходит сам, изнутри, будто рука разжала кулак и опустилась.
Дверь, оставленную моим десятым узлом, закрыло ничем. За ней стояло имя. Оно ушло вместе с телом, и меньше всех оно досталось мне — тому, кто вязал этот узел наспех, руками и на чужом источнике.
— Ключников резали за ремесло? — спросил я в пустоту над столом.
Спрашивал я не смотрителя. За правым ухом, где всю зиму сидело чужое внимание, не двинулось ничего. Во рту стало солоно, и я вытер ладонь о колено.
Наконец смотритель дописал книгу, развернул ее ко мне и подал карандаш.
— Распишитесь. Вы слышали — вы и подпишете.
Расписался я под чужими словами, в чужой книге, своим именем и своей рукой. Карандаш был тупой и рвал бумагу. И пока он ходил по строке, во двор въехал морозовский выезд. Князь Владимир вошел за телом сына сам, шляпу снял в дверях и не сказал никому ни слова. Молча он стоял и смотрел, как чужая рука ставит подпись под последними словами его сына.
Вышел я на воздух, и Гронский нашел меня у своей машины. В машине стояли его ящики, и один был перевязан бельевой веревкой, потому что дно у него разошлось.
— Ключи я сдал еще до вашего прихода, — начал он, не здороваясь. — От кузнецкого дела меня отставили, и отставили по форме правильно, поскольку дело закрыто и ушло в смежное производство, а туда я не вхож ни по должности, ни по чину. Я все равно пошел. Без бумаги и под чужую руку!
— Кто теперь его ведет?
— Соседняя комната. Фамилий вам никто не назовет, включая меня…
— А Дудин?
— Дудин остался сидеть, где сидел.
Гронский открыл заднюю дверь и стал выкладывать на крыло то, что собиралось при нем по этому делу. Ложились на крыло папки в тесемках, конверт с ключами от чужой квартиры, стеклянная банка с окалиной, чей-то сапог, обернутый в бумагу, и толстая пачка накладных под канцелярской скрепкой. Аккуратно он выкладывал вещь за вещью, не глядя на меня. Сверху он положил одну накладную и придержал ее пальцем.
— Вот эта партия — та самая, что у вас перекупили из-под рук в лавке. Смотрите сбоку от веса…
Сбоку от веса стояла строка, дописанная от руки и другим грифелем. К уголку был подколот снимок. На снимке был я — лицом к лампе, с мутными от света глазами, и лицо мне тогда повернул к лампе Ерш. Взял за подбородок и держал, сколько надо, а я стоял и не дергался.
— Строку дописали уже после раута, — Гронский глядел мне в лицо, мимо бумаги. — А та бумага, которой Дом держит вас на счету, выправлена с осени и при свидетеле. Расходником вы у них записаны задолго до всякой отравы. Строкой сбоку только отметили, что расходник цел и пошел дальше.
— Ремесло моей родни у вас как называется?
— Демонология, статья о запрещенном обращении с одержимостью, надзорная часть, — выговорил он это разом, как выученное. — Имени тех, кто водил резавших, нет ни в одном деле, что я держал в руках, а держал я их много. Стоит помета «по представлению», представлявшего в бумагах не значится. Той же пометой закрыт и тот, кто ставил вашему связному дни и часы…
— И ищут до сих пор?
— Ремесло ищут. Род им был неинтересен, потому что род без ремесла ничего не стоит.
— Дербеневская?
— Адрес у нас третий год. Дом стоит, за дверью пусто, конторы такой не заведено ни по одному реестру, и я вам, простите, не советую ехать туда одному…
— Вас из-за меня вынут?
— Могут. — Он захлопнул дверь. — Копии по кузнецкому лежат не в моем управлении. Их не достанет ни соседняя комната, ни моя отставка, и это, знаете, единственное, что я успел сделать вовремя.
— Ярополк, — позвал я, когда машина вышла со двора.
За плечом не отозвалось, и затылок мне заломило, как от холодной воды.
Автобус до развилки шел пустой, а от развилки я пошел пешком, по колее, полной черной воды. Стужино стояло погорелое, жильем и конторой у меня все еще была баня, и двор в этот раз оказался не пуст. От изб остались печные трубы да обгорелые венцы, и между ними уже натоптали тропки по грязи. Подводы стояли у крепи, лошадей выпрягли, а разбирать пожарище никто не начинал: людям было не до бревен. Сыро тянуло от углей, и запах этот никуда не выветривался. У крыльца стояла кадка, и в воде плавал обгорелый наличник.
Темно было в бане, и топили ее еле-еле. Лежали там рядком гнездовские — ночная смена с промысла, вся, какую Ратмир выставил за ворота и погнал к кострам у крепи. Родня приехала за ними из Гнезда. На имена они не отзывались и с полу не сходили. Собак угнали туда же и в ту же ночь, а нашли у самой крепи, и собаки были сухие.
Прокоп от двери не отходил. Дышал он хрипло, будто наглотался дыма.
Матвей привез на подводе Домну Мезенцеву с сыном. Сошла она сама, поставила мальчишку рядом и встала посреди двора, при этих людях и при их родне. Платок у нее был повязан по-дорожному, узлом на затылке. Крепко мальчишка держался за ее рукав и смотрел в землю.
— Тела нет и не будет, — начала Домна. — Из-под севшей кровли Трифона не достанет никто, и хоронить мне нечего… День у него был с открытым концом. Конец теперь закрывать тебе.
Плакать она не плакала и просить не просила. Твердо стояла на месте и ждала счета.
Денег у меня не было ни рубля. Прииск стоял, артель за неделю не рассчитана, а на роде висело казенных двести двадцать четыре тысячи под срок и рост. Аглая вынесла из бани домовую книгу, ту, что не отпускала от себя с ночи пожара, положила ее раскрытой на колоду и карандаш поперек. Сухо она глядела мимо меня, на ворота.
— Пиши сам, — велела она. — Раньше рука в этой книге была моя, потому что признанного главы у нас не стояло. С понедельника стоит.
— А чего сама не пишешь?
— Так незачем теперь…
Вписал я живую Домну Мезенцеву в домовую книгу Стужина при Матвее и вслух назвал, что ей отдаю: почту, закупки, переводы и ответ конторам как хозяину дома. Вычеркнуть ее оттуда мог теперь только я и только снова при свидетеле.
— Кошт и жилье тебе с парнем. И двадцать тысяч в месяц, покуда стоит дом, без срока. Десять дней артельщика на руки, считай, каждый месяц.
— А не устоит дом?
— Тогда с меня и спросишь, — я закрыл книгу. — Парень дорастет — станет на отцовское место в артели. При всех говорю, и все слышали!
Ворота были еще открыты, и в них въехал казенный курьер на мотоцикле с коляской. Мотор он не глушил. Сапоги у него были в глине по голенище. Пакет подал под расписку и с часом, именной, и с седла при этом не сошел. Терпеливо он ждал, не снимая перчаток.
— Вызов в Императорскую магическую академию. Распишитесь…
— А если отказ?
— Отказ подают не мне и не здесь. Мое дело подача, час и подпись.
Расписаться я не успел толком, потому что следом в ворота вошел морозовский выезд, идущий от казенного дома с телом. Князь Владимир сошел на землю сам. Теперь при своих людях, при курьере и уже не молча.
— Слушайте все! — голос он поднял так, что у бани обернулась родня и один из лежавших дернул щекой. — Роду Чернышевых объявляю кровную вражду! Всему роду, до последнего имени в книге! За подпись! При мне ставили подпись под последними словами моего сына, и рука была вот эта, я ее видел!
Ни удара, ни срока, ни числа он не назвал. Сделал он хуже: сказал так, чтобы взять сказанное назад стало не у кого.
— Отметь час и то, что ты стоял при этом, — велел он курьеру.
Корешок он забрал себе и сунул во внутренний карман. Потом повернулся к своим. Наперечет он повторял названное каждому в лицо, начиная со старшего подрядчика.
— Ерш! Слышал?
— Слышал, князь.
— Повтори им сам.
Уезжать он не спешил. А Ерш, повторив, взял с подножки фонарь и пошел со двора — не тропой, а мимо бани, за угол, на вскрытый склеп. Больше в той стороне идти некуда. И тут я вспомнил про их веревку с петлей в лазу, а во дворе стоял казенный человек с распиской.
Слышно было, как он спускается. Потом фонарь встал на одном месте и больше не двигался.
От плиты потянуло через подошвы, как тянуло в провал на Кузнецком, только теперь из живого. Отсюда было видно все. Ерша посадило на колени у самого камня. Веревку он еще держал, когда его начало вынимать, и вынимало досуха при двух дворах.
А от бани пошли лежавшие.
Поднялись они сами и все вдруг. Босиком, по мерзлой грязи, молча, мимо людей и прямо на плиту. Идти им было всего ничего.
— Держи! Держи Сеньку, куда он! — закричала баба у крыльца, и родня кинулась наперерез.
Повисли у них на руках всем весом и не удержали. Сеньку тащили назад вдвоем, а он шел ровным шагом и волок обоих.
Пошел я. За угол, наперерез, — а поспел все равно позже, чем надо. Лег ладонью на камень, нащупал под ним горло и зажал, как зажимают шланг. Идущие сели там, где их застало. Ерша оттащили за руки, и он не упирался.
— Запри ты его насовсем! — крикнул из-за угла Прокоп.
— Печать на переведенное не ложится! — крикнул я, не снимая руки. — Второго запора у жилы нет. Держится, покуда рука на камне!
Объяснять больше ничего не пришлось. То, чем Ратмир довел ядро до съема, шло сейчас по двору своими ногами, и лицо у выпитого Ерша сделалось то же, что у лежавших в бане.
Живого и пустого его погрузили к князю в машину, рядом с телом сына, и ни одного своего слова князь назад не взял. Машины разворачивались задом по мокрому, и свет фар мазал по бревнам бани.
А курьер у ворот мотора так и не заглушил: расписки нет, а час у него в бумаге проставлен.
— Прокоп! Клади ладонь рядом с моей!
Лег он на камень всей пятерней, тяжело. Под камнем не переменилось ничего. Снял я свою на палец — и в бане сразу заскребло по половицам, и не в одну пару ног.
— Не берет меня, — прохрипел Прокоп.
Ну, значит, бегом. К воротам я шел скоро, оглядываясь через шаг, и считал про себя, как считают под водой. Досчитать не дали. Стукнула дверь, и Сенька потянулся за мной босиком по мерзлому. Расписался я о крыло коляски, не глядя в строку. Обратно шел без счета. Ладонь села на место. Сенька качнулся и опустился, где стоял.
Быстро двор опустел. Аглая выкатила кресло за угол, к меже, — там же стояла колода с домовой книгой. Спицы аппарата на ноге у Анастасии задели дерево. От камня до колоды доставал голос, и больше мне теперь ничего не полагалось.
Свет во всем Стужине был один — окно бани. Туда я и сходил с пакетом, отняв руку и не досчитав до конца. Строка внутри стояла именная, от руки, и рука не лицейская. Дня явки нет. Срок — после Пасхи. Про восемь лет службы по назначению казны ни слова.
— Идут! — крикнула от колоды Аглая.
Успел я раньше них, с бумагой в зубах и с грязью на коленях. За баней стихло.
— Назови мне еще одну вещь из того, что я тебе отдал, — попросил я через межу. — И медленнее, чем в подполе…
— Вторая такая же серьга лежала у твоей матери в жестянке из-под монпансье, — выговорила она в темноту, ровно, как читают опись. — Жестянку она держала в буфете, за чашками, и ты доставал ее табуретом.
Слушал я свою мать как чужой адрес.
— Просить буду каждый раз, — сказал я ей. — Всю жизнь и каждый раз как впервые. И вот что запомни за меня еще: вражду он объявил роду. А первое имя под чернышевской строкой стоит твое, и он про это, похоже, не знает…
Она не ответила. Взялась за обод, стала разворачивать кресло к бане, и Аглая молча подошла сзади.
Отпустил я камень еще раз, довел кресло до угла и вернулся бегом. Понизу шел ветер, поверху стояло тихо. Ладонь легла в то же гнездо, и под ней сразу подобралось.
— Ярополк. Чей это был голос?
Тишина. Под ладонью шло тяжелое и живое, а за плечом не стояло ничего.
— Ты слышал его дважды. Чей?
Отнял я руку на пробу. И в бане тут же стукнула дверь, и по половицам пошли босые ноги — не одни. Вернул ладонь, и ноги стихли на полдороге, а под камнем стало тихо и тяжело, будто там улеглись. Завтра меня ждут на казенном дворе, час записан их рукой, и никто в той книге не отменит его из-за камня в чужом поле. Ярополк молчал. Молчание его звучало так же, как пустое место на месте ответа, и разобрать, что из двух, мне было уже нечем.
Читать следующую часть: https://author.today/reader/651756