К книге
Род в минусе: Аудит фамильного позораГлава 22. Шесть дней
92%
Глава 22. Шесть дней
23

Шесть дней мы прожили вместе.

Я этого не планировал. Получилось само собой: Паша и так жил в Колпачном, Безухова поселили там же, Лиза стала оставаться ночевать — «чего я по такси кататься буду, у вас комнат пустых пять штук», Салтыков приезжал к девяти утра и уезжал заполночь, а пару раз остался на лавке в гостиной, не доехав до Старосадского. Никифор Палыч кормил всю эту ораву и был, кажется, счастлив — впервые за семь лет в доме было шумно.

И за эти шесть дней я узнал про них больше, чем за всё предыдущее время. Потому что одно дело — работать вместе, и совсем другое — жить. Когда люди живут под одной крышей, они перестают держать лицо. Усталость стирает позы.

Как нестранно это было слышать, но на второй день Лиза на меня наорала.

По-настоящему. Наорала не как сестра, а как человек, который держался-держался и сорвался.

Началось казалось бы с ерунды. Я сказал, что поеду в Воронцово раньше всех, один, проверить, всё ли готово к Совету — «земля родовая, мало ли, надо посмотреть, я хозяин». Сказал между делом, наливая себе чай.

Лиза поставила чашку.

— Один поедешь.

— Ну да. На день раньше. Что такого.

— На день раньше. Один. В Тверскую глушь. Где у Шуйских, между прочим, уже один раз сожгли человеку дом вместе с семьёй. — Она говорила тихо, и от этого было хуже, чем если бы кричала. — Ты вообще думаешь иногда головой? Или у тебя там только цифры?

— Лиза, я просто хочу проверить…

— Ты просто хочешь проверить. — Она встала. — Знаешь, что я делала четыре месяца, пока ты «проверял» дно в этом своём «Альбатросе»? Я сидела в больнице. Каждый день. Я держала тебя за руку, а ты лежал как овощ, и врач мне говорил «готовьтесь, может не очнуться». Я хоронила тебя в голове, Сеня. Я уже придумала, что скажу маме. Я уже выбрала, в чём тебя положить в гроб.

В кухне стало тихо. Паша, сидевший с ноутбуком, замер. Никифор Палыч у плиты не оборачивался, но я видел — он перестал двигаться.

— А потом ты очнулся, — продолжала Лиза. — Совсем другой, лучше. И я три недели не могла поверить, что мне второй раз дали брата. А теперь ты опять — «один поеду, проверю». Туда, где жгут дома. — Голос у неё дрогнул. — Я тебя один раз чуть не похоронила. Не дам похоронить второй. Понял? Не дам.

Она замолчала. Отвернулась к окну. Плечи у неё мелко задрожали.

Я не знал, что сказать. Все мои аргументы — «земля», «проверить», «хозяин» — рассыпались. Потому что она говорила не про логистику. Она говорила про то, что любит меня и боится потерять, и не умеет это сказать прямо, поэтому заговорила про все её переживания.

— Лиза.

— Что.

— Я не поеду один.

Она обернулась.

— Не поедешь?

— Не поеду. Поедем все вместе, как планировали. Я был дурак. Извини.

Она смотрела на меня. Потом резко подошла и обняла. Крепко, как то неловко, ткнувшись лбом мне в плечо.

— Дурак и есть, — сказала она в плечо. — Самый главный дурак Воронцовых. А я думала, ты поумнел.

— Я поумнел. Местами.

— Местами. — Она отстранилась, вытерла глаза рукавом, разозлившись на себя за слёзы. — Всё. Хватит телячьих нежностей. Никифор Палыч, что там у вас, есть хочу.

— Через пять минут, Елизавета Сергеевна, — сказал Никифор Палыч, и я услышал в его голосе что-то тёплое.

Паша снова застучал по клавишам — деликатно сделав вид, что ничего не слышал.

С Пашей мы разговорились на третью ночь.

Я не мог уснуть — спустился на кухню за водой, а он сидел там, за ноутбуком, в темноте, подсвеченный экраном. Перед ним стояла кружка остывшего чая.

— Не спишь?

— Не спится. — Он откинулся на стуле. — Работаю. Систематизирую двадцать два дела. Знаешь, что я понял, пока их разбирал?

— Что?

— Они все одинаковые. — Он развернул ко мне ноутбук. На экране — таблица, строки, даты. — Вот смотри. Каждое дело — один и тот же сценарий. К человеку приходит «друг» или «знакомый». Втирается в доверие. Подводит к займу под залог недвижимости. Потом исчезает. Человек не может вернуть, теряет квартиру или дом. Иногда — умирает по дороге. Двадцать два раза. Одно и то же. Как под копирку.

— Ничего удивительного, система отработанная.

— Система, да. — Он помолчал. — Но я не про это. Я про то, что за каждой строкой — человек. Вот, например. — Он ткнул в строку. — Дело номер девять. Семья Климовых. Взяли займ в восемнадцатом году, чтобы оплатить лечение дочери — у неё был рак. Заложили квартиру. Дочь всё равно умерла. А потом Шуйские забрали квартиру за долги. То есть люди потеряли и ребёнка, и дом. Одновременно. — Паша смотрел на экран. — Тут просто строчка. «Климовы. 2018. Квартира. Взыскание». А за ней — вот это.

Я молчал.

— Я когда отца хоронил, — сказал Паша вдруг, не глядя на меня, — я думал, это случайность. Инфаркт. Бывает. Шестьдесят один год, работал на износ, сердце не выдержало. Я себя успокаивал — мол, никто не виноват, судьба. — Он сжал кружку. — А теперь я вижу эту таблицу. И понимаю, что это не судьба. Их двадцать два таких. Систематически. И мой отец — просто строчка номер не помню какой в их списке. И мне от этого… — он не закончил.

— Что? — тихо спросил я.

— Стыдно, — сказал Паша. — Что я успокаивал себя «судьбой». Что я не разобрался. Что я три года прожил, думая, что отец сам виноват — куда полез в шестьдесят лет с грузовиком, старый дурак. А он не дурак. Его развели. Профессионально. А я на него злился. На мёртвого. Три года злился, что он нас в это втянул. — Он провёл рукой по лицу. — А оказывается, это не он нас втянул. Это его втянули. И убили, считай. А я злился.

Я сел напротив него.

— Ты не знал, Паша.

— Не знал. Но злился. — Он посмотрел на меня. — Знаешь, зачем я на самом деле во всё это влез? Не ради справедливости. Не ради других пострадавших. Я честно скажу — мне на них, в общем, было плевать поначалу. Я влез, чтобы перед отцом извиниться. Перед мёртвым. За то, что три года на него злился. Это эгоистично, да?

— Это жизненно, — сказал я.

— Жизненно, — повторил он. — Может быть. — Он закрыл ноутбук. Стало совсем темно, только фонарь за окном. — Слушай, а для тебя это не странно? Ты отца не помнишь вообще. А я своего помню — и злился на него. Получается, ты в лучшем положении. Тебе не на что злиться.

Я подумал.

— Мне есть наверное, на что злиться, — сказал я. — Только я не помню, на что. Я знаю, что прошлый Арсений отца, наверное, ненавидел — раз так жил, раз спился, раз с Лопухиным связался против отцовской воли. Где-то там, в стёртой памяти, у меня к отцу целый счёт. Я просто его не вижу. И знаешь, что хуже всего?

— Что?

— Что я не могу с ним помириться. Ты — можешь. Через эту вот работу. Ты для отца это делаешь — и это и есть примирение. А я с отцом помириться не могу, потому что не помню ссоры. Я даже не знаю, за что мириться. Я просто хожу по его дому и пытаюсь… — я поискал слово, — …познакомиться с ним уже мёртвым, как говорится задним числом.

Паша молчал.

— Получается? — спросил он.

— Иногда. — Я посмотрел в окно. — Вот сегодня Прохор Гаврилыч рассказал, что отец деревню тридцать лет на плаву держал. Дорогу строил, школу спасал, а я этого не знал. И когда узнал — отец стал чуть ближе. Реальнее. Я по кусочкам его собираю. Из чужих рассказов. Из его записей. Как пазл, в котором половина деталей потеряна.

— Соберёшь, — сказал Паша.

— Может быть. — Я встал. — Спи, Паша. Завтра рано вставать.

— Угу. — Он не двинулся. — Арсений.

— Да?

— Спасибо. Что влез в это. Что меня нашёл. Я бы сам никогда, сто пудово сидел бы в Питере, злился на отца дальше. А теперь хоть что-то правильное делаю. Спасибо.

— Это тебе спасибо, — сказал я. — Без тебя я бы в этих двадцати двух делах утонул. Ты их в систему собрал. Это твоя работа.

— Это моя работа, — согласился Паша. И впервые за вечер чуть усмехнулся. — Программист на службе у магического Совета родов. Если б мне год назад сказали — я б ржал.

— А теперь?

— А теперь — нормально. — Он открыл ноутбук обратно. — Иди спать. Я ещё посижу. Климовых до разберу. Дело номер девять. Пусть хоть в нашем списке будут не строчкой, а людьми.

Я ушёл. А он остался сидеть в темноте, разбирать чужое горе, потому что своё разобрать не мог.

Но больше всего меня поразил разговор, который я подслушал случайно.

Безухов и Никифор Палыч. Двое стариков. На четвёртую ночь.

Я опять не спал — последнее время плохо спалось, слишком много всего — и шёл на кухню, когда услышал голоса. Тихие. Остановился в коридоре, не стал входить.

Они сидели на кухне вдвоём. Никифор Палыч и Безухов. На столе — чайник, две кружки. Свеча — Никифор Палыч всё-таки нашёл для старика свечу чтобы ему было привычнее, и они сидели при свече, не зажигая лампу.

— …а я думал, не доживу, — говорил Безухов. — Думал, помру в той избе, и найдут меня по весне, когда Прохор приедет. И похоронят там же, в Малом. Рядом с пустыми домами. И всё.

— Я тоже об этом думаю, Андрей Григорьевич, — сказал Никифор Палыч. — В моём возрасте грех не думать. Восемьдесят мне. Кто меня хоронить будет — не знаю. Родных нет. Был Сергей Андреевич — да помер раньше меня, не по порядку. Теперь вот барин, Арсений Сергеевич. Может, он. Если переживёт старика.

— Переживёт, — сказал Безухов. — Молодой.

— Молодой-то молодой. Да жизнь у него такая, что не загадаешь. — Никифор Палыч помолчал. — Я его маленьким помню, Андрей Григорьевич. Арсения. Хороший был мальчишка. Добрый. А потом — как подменили. Лет в семнадцать. Отца не слушал, пил, гулял. Я смотрел и сердце разрывалось — вижу же, что катится парень под откос, а сделать ничего не могу. Не моё дело — дворецкий я, не отец.

— А что Сергей?

— А Сергей Андреевич мучился. Сильно. Он сына любил — а сын его в упор не видел. Сергей Андреевич мне говорил: «Палыч, я всё потерял — жена в монастыре, дочь за границей, сын в казино. Один ты остался». А я что — я слуга. Какое утешение от слуги.

— Большое утешение, — сказал Безухов. — Я бы тридцать лет назад за такого слугу полжизни отдал. Чтоб было с кем словом перемолвиться. А у меня — никого. Зелень одна.

Они помолчали.

— Я вот что думаю, Андрей Григорьевич, — сказал Никифор Палыч. — Странная штука вышла. Арсений Сергеевич память потерял — а стал лучше, чем был. Будто старого Арсения, дурного, выбило, а на его месте возродился новый. Хороший. Какого Сергей Андреевич всю жизнь ждал. Только Сергей Андреевич не дожил, чтоб увидеть.

— Обидно, — сказал Безухов.

— Обидно. — Никифор Палыч помолчал. — А может, и не обидно. Может, оттуда, сверху, Сергей Андреевич видит. И радуется. Что сын стал таким каким он его хотел видеть. Я в это верю. Иначе совсем тяжело.

— Я в Бога-то не очень, — сказал Безухов. — После того, как у меня семью сожгли, какой Бог. Был бы Бог — не дал бы этому случится. Но в то, что мёртвые видят, — в это верю. Жена моя — точно видит. Я её чувствую иногда. Особенно когда с саженцами вожусь. Будто стоит за плечом и смотрит. — Он помолчал. — Вчера, когда я чемодан открыл, — я её прямо услышал. Голос. «Иди, Андрей. Хватит прятаться». Тридцать лет молчала — а тут заговорила.

— О, как, значит, время пришло, — сказал Никифор Палыч.

— Значит, пришло.

Чайник звякнул — кто-то подливал чай.

— Никифор Палыч, — сказал Безухов. — А вот скажи. Тебе не страшно? В нашем возрасте ввязываться в это всё. Совет, Шуйские. Это ж опасно. Молодым опасно, а нам тем более. Сердце прихватит — и всё.

— Страшно, Андрей Григорьевич, — спокойно сказал Никифор Палыч. — Конечно страшно. Но знаете что? Мне больше страшно другое. Что я помру, ничего не сделав. Сорок один год прослужил — стол накрывал, бельё гладил, пыль вытирал. Полезное дело, не спорю. Но мелкое. А тут, впервые, большое дело. Я барину могу помочь не котлету подать, а род спасти. Это другое. За это и помереть не жалко. — Он помолчал. — Я ж не дурак, Андрей Григорьевич. Я понимаю — я старик, проку от меня в этом Совете немного. Гусь да блины. Но я хоть рядом, хоть причастен к этому. И это намного больше, чем я за сорок лет сделал.

— Гусь у тебя знатный, — сказал Безухов.

— Стараюсь, — сказал Никифор Палыч, и я услышал, что он улыбается.

Они снова замолчали. Потом Безухов сказал тихо:

— Хорошо тут у вас, Никифор Палыч. В этом доме. Тепло. Я отвык от такого. Тридцать лет один. А тут — люди. Молодые. Шумные. Девочка эта, Лиза, — боевая, на отца похожа. Парень рыжий — Паша — добрый, хоть и колючий. Огненный — Дмитрий — серьёзный, дед его был серьёзный, и этот в деда. И барин ваш. — Он помолчал. — Знаешь, я ехал сюда и думал — сделаю дело и вернусь в свою избу. К зелени. А теперь думаю — может, и не вернусь пока, останусь на время. Может, останусь. Если барин позволит. Тут живые люди. А там — мёртвая деревня и я в ней.

— Барин позволит, — сказал Никифор Палыч. — Комнат пять штук пустых, как Елизавета Сергеевна говорит. Оставайтесь, Андрей Григорьевич. Веселее будет. Вдвоём со стариковски сидеть — оно лучше, чем одному. Будем по вечерам чай пить да про молодёжь ворчать.

— Будем, — сказал Безухов. И впервые за всё время, что я его знал, в его голосе была не боль. А — что-то вроде надежды.

Я тихо отступил в коридор. Не стал заходить. Не моё было это, подслушивать слушать — но так уж получилось, и я не жалел. Потому что понял про обоих то, чего не понял бы за столом, за делом, за планом.

Двое стариков. Оба одинокие. Оба думающие о смерти. Оба ввязавшиеся в это не ради денег и не ради мести — а ради того, чтобы перед смертью сделать что-то большое.

Я вернулся в кабинет. Лёг. И подумал, что Совет — это, может быть, и не главное. Главное — вот это. Что в доме, который семь лет стоял полупустой, теперь по ночам два старика пьют чай и говорят о мёртвых жёнах. Что Паша разбирает чужое горе, чтоб не разбирать своё. Что решила не ехать на такси и осталась. Что Салтыков, который два года жил один в пустой квартире, теперь засыпает здесь.

Дом ожил. Не из-за меня. Из-за них всех.

И за это — я был готов воевать с Шуйскими. Не за особняк. За то, чтобы это не кончалось.

На пятый день поехали в Воронцово.

Двумя машинами, как в прошлый раз, только теперь нас было больше. В «Тойоте» — я за рулём, Никифор Палыч, Безухов и Лиза. У Салтыкова — он, Паша и привезённая аппаратура (Паша настоял, что Совет надо фиксировать — «история, как-никак, тридцать три года не собирались»). Морозова ехала отдельно, на своей машине, должна была подъехать к вечеру.

Дорога была долгая, но не тягостная. В машине разговаривали — обо всём, не только о Совете. Лиза рассказывала Безухову про Москву — что изменилось за тридцать лет, какие районы построили, как метро разрослось. Безухов слушал, удивлялся, переспрашивал. Никифор Палыч дремал на переднем сиденье, иногда вставлял слово.

На середине пути остановились на заправке. Размяться, кофе выпить. И там, у кофейного автомата, Безухов вдруг сказал мне:

— Арсений Сергеевич. Я тебе одну вещь сказать хочу. Пока никто не слышит.

— Слушаю вас, Андрей Григорьевич.

Он держал стаканчик с кофе обеими руками, грел ладони — привычка, видимо, деревенская.

— Я тридцать лет один прожил, — сказал он. — И за тридцать лет разучился людям верить. Не потому, что злой стал. А потому, что не с кем было. Веришь, не веришь — без разницы, когда вокруг никого. — Он отпил кофе. — А вот за эти дни, что у вас в доме, — я заново учусь. Верить. И знаешь, кому первому поверил?

— Кому?

— Никифору твоему. Не тебе — ты молодой, тебе верить легко, молодым всегда веришь. А вот старик твой — он меня зацепил. Сорок один год человеку служит, родных нет, сам почти помирает, а держится. И не ноет. И гуся печёт для чужих, как для родных. — Безухов покачал головой. — Вот это — человек. На таких земля держится. Не на нас, родовитых, с нашими дарами. А на таких — простых, верных. Береги его, Арсений Сергеевич. Таких не делают больше.

— Берегу, Андрей Григорьевич.

— Береги крепче, заботься. — Он допил кофе, смял стаканчик и выбросил его в урну. — Ну, поехали. А то Совет без нас не соберётся.

И мы поехали дальше.

А я вёл машину и думал, что Безухов прав. Что за всей этой историей — за Шуйскими, за Советом, за магией и родами — главное оказалось простом. Старик в жилетке с криво пришитой пуговицей, который сорок один год ждал, что в доме появится хозяин. И дождался. И теперь печёт гуся для чужих людей, ставших своими.

На таких земля держится.

В Воронцово приехали к вечеру.

Прохор Гаврилыч встретил, как родных. Дом приготовил — печь топлена, всё прибрано. Хозяйка уже хлопотала у стола.

Морозова подъехала через час после нас — на строгой чёрной машине, в строгом пальто. Вышла, огляделась — деревня, снег, мёртвые избы, озеро вдалеке. Город в ней чувствовался сразу — она тут была чужая, как я был чужой в первый приезд.

Но когда она увидела Безухова — что-то в ней дрогнуло.

— Андрей Григорьевич, — сказала она. Тихо. — Я вас девочкой помню. Вы меня на руках держали. На сборах, в восемьдесят девятом. Мне пять было.

Безухов смотрел на неё. Долго.

— Олюшка, — сказал он наконец. — Ильи дочка. Боже мой. Выросла. Какой представительной женщиной стала. А я тебя — вот такой помню. — Он показал рукой. — На коленях у меня сидела, за бороду дёргала. Илья смеялся.

— Папа умер, — сказала Морозова.

— Знаю. Слышал. — Безухов подошёл к ней, чуть неловко, два человека, не знающих, как друг с другом теперь. — Хороший человек был твой отец. Сильный. Воздух у него был — чистый, я помню. Дышалось рядом с ним легко.

— А теперь нет его, — сказала Морозова. И вдруг — эта строгая, холодная женщина — обняла старика. Крепко. Как обнимают того, кто помнит твоё детство, когда все остальные, кто его помнил, уже умерли.

Безухов стоял, обнимаемый, растерянный. Потом осторожно обнял в ответ.

— Ну, Олюшка, ну, — говорил он. — Живы ещё. Собрались вот. Илья бы порадовался. И жена моя. И Сергей. Все бы порадовались. Мёртвые — они радуются, когда живые вместе.

Я смотрел на это — на двух последних людей, которые помнили мир родов таким, каким он был до девяносто третьего, обнявшихся посреди заснеженной деревни, — и понимал, что завтра мы не просто судим Шуйских.

Завтра мы возвращаем то, что они тридцать лет назад убили.

И возвращаем не просто дом, землю и деньги.

А вот это — что двое старых знакомых могут обняться и вспомнить общих мёртвых. Что роды снова вместе. Что есть кому помнить.

— Пойдёмте в дом, — сказал Прохор Гаврилыч негромко. — Замёрзнете. Ужин готов.

И мы пошли в дом — все вместе. Греться, есть и готовиться.

Завтра — Совет.

Предыдущая главаГлава 23 из 25Следующая глава