Каждый вечер, когда розовое облачко вечерней зари вытягивалось в узенькую полоску и, порябив, медленно растворялось в реке, а вокруг делалось тихо и прохладно — наступала пора ночного дежурства.
Стояла страшная засуха, заполыхали пожары. С середины лета начались дежурства.
Днем пожары случались не часто, зато редкая ночь проходила спокойно. Много домов, больших и маленьких, уже сгорело в нашем городке. Особенно поредели бараки на Жилкооперации, и жители решили дежурить ночами по очереди с колотушкой, чтобы в случае чего поднимать всех и вызывать пожарную команду.
Раз или два дежурил отец. Следующее дежурство совпало у него с ночной сменой, и тогда ходили с колотушкой мать и Ольга. Но Ольге утром на работу, а матери надо и печь топить, и делать всякие другие дела по хозяйству. Жалко нам было мать и отца. Вызвались мы вместо них с колотушкой дежурить.
Мать обрадовалась.
Отец облегченно вздохнул и стал собираться на смену.
Узнали другие ребята и тоже стали дежурить по ночам вместо родителей. Потом уговорились дежурить артельно: собирались из четырех домов и дежурили четыре ночи подряд. Мы уже две ночи отдежурили — за Исуповых и за Князевых. Осталось подежурить за нас да за Стрижовых.
Ленька торопил нас с Галкой, и скоро мы вышли из дому, сели на полянке, стали дожидаться остальных, тут же явились Верка Князева и Лизка с Танькой. Не было только Генки. Но вот и он — перемахнул через ручей и в три прыжка оказался перед нами.
Лизка щелкнула колотушкой, и мы отправились. Когда проходили мимо дома Князевых, нас окликнул дядя Володя. Он в мазутной куртке и рабочих ботинках сидел на лавочке у ворот, курил трубку. Пухлые щеки его горели румянцем, черные усы весело топорщились, щелочки глаз блестели. На лавке лежала форменная фуражка с перекрещенными молоточками над лаковым козырьком.
— На дежурство народ отправился? — вынув изо рта трубку, спросил Веркин отец.
— В ночной дозор, дядя Володя! — за всех ответил Ленька. — А вы?
— А я в поездку. Вот мать вынесет мой походный сундук — и отчалю. Верунька, — обратился дядя Володя к дочери. — Мать одна, и ей что-то нездоровится. Долго-то не ходила бы. Тут такая гвардия — и без тебя небось справятся…
— Они же со мной дежурили, пап, — потупилась Верка, с мольбой поглядела на отца и первая двинулась от дома.
Колотушка — это пустая в середине деревянная колодка, к концу которой на недлинном шнурке был привязан деревянный шарик. Если тряхнешь колотушкой вверх-вниз, шарик ударяется о колодку и стучит сухо, с прищелком. Колотушили мы по очереди. Пройдет колотильщик четыре-пять домов — и другому колотушку передает. Каждому приходилось колотушить один раз в один конец, один раз в другой, а за ночь — раз двадцать. Колотушить мы старались нарочно громче — идти веселее, и люди на нашей улице, когда слышали колотушку, могли спокойно отдыхать до утра: ночной дозор на посту.
Сначала мы всегда шли в сторону оврага, за которым, как нам тогда казалось, был край света. Несмотря на то что нас много, до самого оврага мы все-таки не доходили: забираться на край света побаивались. Ближние дома, соседские, мы знали наперечет и до часовни шли смело, шумно, весело.
В часовне этой когда-то служил священник, и люди ходили туда молиться. Но потом ее закрыли, и она быстро пришла в запустение: окна выбиты, стены пестрели разными надписями и рисунками. Ходили слухи, будто в ней теперь скрываются по ночам жулики.
Летняя ночь короткая и не очень темная, однако после часовни мы замедляли шаги, робели все больше, и тот, кому выпадала очередь колотушить, грохал так, что в ушах отдавало.
Лизка и Генка начинали разговаривать по-взрослому, громко и угрожающе. У них это здорово получалось.
— Попадись мне сейчас эти поджигатели, одним махом прикончу! — подражая мужику, грозно басил Генка. И хоть на кого страху нагнать мог.
— Пересадить их всех давно надо! Шпану несчастную! — выкрикивала Лизка Исупова. — И добьются! — грозила она. — Попадутся! — Лизка при этом подбоченивалась, выставляла вперед остренький подбородок, и вид у нее был такой, будто она грудью перла на невидимого врага.
Когда вдали показались тополя над оврагом, Лизка сделала еще шаг-другой, ударила колотушкой и прокричала в пространство:
— Эй, вы! Не больно там!..
Обратно идти веселей.
У Чернобровых светилось единственное окно, выходившее в огород.
— Иосиф Григорьевич, наверное, лежит, книжечки да журнальчики почитывает. Днем-то некогда, — уважительно рассудила Лизка.
— Наверно, — отозвался Ленька. — А мы зато как пограничники в ночном дозоре… — В это время у Чернобровых во дворе загремела цепью собака и бухающе рявкнула несколько раз. — Да ладно, не шуми, — поморщился Ленька, обернувшись, махнул рукой в сторону ограды. — Не больно испугались. Лучше бы служила на пограничной заставе да шпионов ловила бы, а то как худая дворняжка, — необидно корил Ленька овчарку.
Все оживились.
— Вж-ж-ж-ж! — Генка неожиданно раскинул руки, нагнулся вперед и побежал, изображая самолет. Сделав несколько виражей, Генка вырулил в сторону, по пологой камешниковой насыпи взбежал на линию, там еще плавно покружился и сел на рельсы — приземлился.
Поднялись на линию и мы, тоже расселись на рельсах. Из-за «школьной» горы наполовину выкатилась серебристо-голубая луна. Липы, что спускались по косогору к лесу, сделались вовсе черными и неподвижными. Другой склон горы зарос редким ельником, и высвеченные луной деревья были как бы покрыты изморозью и отдавали холодом.
Вдали стальной, изогнувшейся лентой виднелась река Комасиха. В том месте, где она огибала завод и круто уходила в сторону, засветился огненный поток: это в огромном ковше привезли и вылили мартеновский шлак. Место так и называлось — шлаковый отвал. Вылитый шлак медленно растекался огненно-каленым потоком, густел, делался малиновым, затем сизым, постепенно переставал отсвечивать, чернел и потом долго еще отдавал жаром.
— Вчера парни с Транспортной улицы ходили туда картошку печь. Вот сходить бы! — вздохнул Генка.
— Далеко больно, — отозвался Ленька, — а то сходили бы.
Танька Исупова пододвинулась к Лизке, платье на коленки натянула и тихо сообщила:
— Там недавно мужик один сгорел. Лег спать и сгорел…
— Ага, — подтвердила Лизка. — Папка рассказывал. Может, пьяный был, может, усталый… Прилег отдохнуть — тепло, и не почувствовал, как гореть начал…
— Гореть — это страшно, — отозвался Ленька.
— А ты помнишь, как тогда папка наш чуть не сгорел, когда за карасями ходили? — спросил Генка.
— Было дело, — хохотнул Ленька.
Дядя Егор никогда не был рыбаком, но прослышал как-то про озера, в которых карася развелось видимо-невидимо. Раздобыл где-то небольшой бредень, забрал с собой Генку с Ленькой и отправился.
Путь неблизок. Добрались и, не теряя времени, сразу принялись за дело.
Генка с Ленькой брели подле одного берега по пояс в воде, дядя Егор с другой стороны. Озеро узкое, как арык, и длинное. Карась сначала попадался хорошо, но последние заходы были почти пустые.
«Вычерпали» в одном озере, подались к другому. Это озеро было пошире, у берегов густо заросло осокой, камышом и желтыми лилиями. У дяди Егора деревянная нога глубоко увязала в жиже, путалась в водорослях, и пока он ее вытаскивал, бредень ослабевал, караси поверху уходили из сетки.
Усталые и расстроенные, развели ребята костер. Дядя Егор сипел трубкой, отвязал деревянную ногу и пристроил сушить поближе к костру, отжал и подсушил штаны, портянку, оделся, затем натянул телогрейку и улегся к костру спиной.
Парнишки вырыли под кустом ямку, сложили в нее карасей, прикрыли осокой, затем подживили огонь и тоже улеглись.
Проснулись от какой-то возни и выкриков дяди Егора… Телогрейка на нем дымилась. Он катался по траве, ругался, искал деревянную ногу и все хватался за грудь, пытаясь расстегнуть пуговицы.
Генка догадался первый, что произошло, бросился к отцу и покатил его, как чурбак, к воде.
Тяжело плюхнулся дядя Егор в озеро, взвыл протяжно, и, выкарабкавшись из воды, пополз к огню. А к телогрейке налипли раздавленные водоросли, струйками скатывалась вода. Был он похож в этот момент на водяного. Ребята смотрели на него и тряслись от смеха.
…Лиловый поток на шлаковом отвале потускнел и скоро сделался вовсе невидимым.
— Какая луна-то большущая высунулась! — удивилась Галка, посмотрев на «школьную» гору.
Генка поднялся, взял у Лизки с коленей колотушку, несколько раз ударил ею по рельсу, затем спустился по тропинке к аптеке и пошел впереди.
Аптека нам хорошо знакома. Мы часто, даже слишком часто, ходили сюда. Отворим, бывало, дверь и по одному, на цыпочках, войдем в светлое и чистое помещение, пропитанное запахами лекарств.
Серафим за прилавком тихий, добрый, уважительный. Кто бы ни вошел в аптеку, хоть взрослый человек, хоть ребятишки, он, поправив очки в тонкой оправе, расставит худые руки на краю прилавка, чтобы не закрыть витрину и не выдавить стекло, чуть наклонится вперед и скажет:
— Я вас слушаю.
Мы потопчемся, помолчим, и кто-нибудь робко спросит то, что спрашиваем всякий раз:
— У вас есть пустые коробки?
— Вам коробки нужны? Минуточку. Я сейчас посмотрю.
Серафим ненадолго уходит за перегородку и появляется оттуда с разнокалиберными коробками, положит перед нами:
— Вот. Пожалуйста! Можете приходить еще.
Мы забираем коробки, хором благодарим Серафима и пятимся к двери.
Но ходили мы в аптеку не только за коробками. Мы сдавали собранные и отмытые пузырьки и флакончики. Ставили их на край прилавка и терпеливо ждали, когда Серафим освободится, к нам подойдет и скажет: «Я вас слушаю». Затем внимательно осмотрит каждый пузырек, сосчитает и выдаст нам денежную сумму, как он называл деньги, и не обманет — не такой он человек!
Мы уже прошли аптекарский дом, Танька оглянулась и вдруг сказала:
— У Серафима вон печка топится… — и ни с того ни с сего сунула мне в руки колотушку.
— Че мелешь? Кто по ночам печи топит? — удивился Генка. Помолчал, поцарапал бородавку над глазом и уже раздумчиво добавил: — Хотя могут и топить. Днем-то опасно в такую жару…
Я, постукивая колотушкой, еще раз, уже внимательней посмотрела на двухэтажный дом и увидела: дым-то не из трубы идет, а из-под крыши, сквозь доски карниза.
— Ребята, Серафим горит! — закричала.
Все растерялись, слова выговорить никто не может. Раньше других опомнилась Лизка:
— Будить всех надо! Поднимать! Чего стоите? — Лизка подтолкнула Таньку: — Папку буди! — а сама помчалась к исходившему дымом аптекарскому дому. Она вмиг оказалась у калитки, подергала, подергала ее, перемахнула через загородку, зацепилась платьем, рванулась — и вверх по лестнице.
Лизка била в дверь кулаками, пинала ее и истошно кричала:
— Серафи-и-им! Дом ваш гори-ит! Серафи-и-и-им! Пожар ведь! Серафи-и-и-иим!
Мы ринулись по сторонам, барабаним в двери, в окна, блажим не своими голосами.
— Ечмена-то кладь! Да что же это такое? Что за напасти? — выбежал из ограды дядя Егор, взлохмаченный, без фуражки, в нижней рубахе, не заправленной в брюки. Припадая на деревянную ногу, быстро запрыгал к станции — требовать паровоз с водой.
Костя-околыш в тапочках на босую ногу, широко раскинув руки, мчался под гору, на конный двор — распорядиться, чтобы коней запрягали и воду бы в бочках везли.
Пока мы обежали всех соседей, дом уже взялся огнем. Пламя охватило углы и ломкими, желто-фиолетовыми языками лизало бревна. Народу уже собралось много. Шум стоял невообразимый, и светло на улице сделалось, как днем. Нет, не как днем, а будто тысячи ламп зажглись и осветили округу.
— У-у-ух, как пластает! — выдохнул Ленька и побежал уже было к горящему дому, но мать остановила, подала ему в руки беремя половиков, которые от праздника до праздника лежали у Ольги под матрасом. Ленька залез на крышу сеновала, и стал застилать ее половиками: на сеновале-то сено еще осталось, если вспыхнет — всей улице несдобровать! Головешки далеко разлетаются, искры и того дальше.
Антон с Ольгой впробеги таскали из ключа воду, подавали ведра Леньке, и он поливал разостланные половики.
Дом аптекарский горит так, что близко уж подбежать нельзя: искры падают, глаза от дыма щиплет. Крики и рев все сильнее. Собаки Бобалихины завыли.
Тетя Тина Стрижова молча и упорно пробиралась меж людьми к горящему дому с полными бадьями воды на коромысле. Ее толкали. Вода расплескивалась, но она еще упорней пробивалась вперед. Ни слова не говоря, вылила воду в бочку и снова направилась к колодцу.
Появилась тетя Нюра Исупова. Юбка подоткнута за пояс, видны грязные голые коленки — как мыла в поликлинике полы, так и прибежала. Отмахиваясь от дыма и раскаленного воздуха, она потопталась около дома, поохала, но тут увидела нас, оглядела каждого по очереди.
— А Лизка где? Лизавета?..
Я не знала, что ответить тете Нюре. Она взяла Таньку за плечи и подтолкнула в спину — прочь от пожара.
В сумятице этой гремел срывающийся на хрип голос Кости-околыша. Он пытался навести порядок, чтобы люди не мешали лошадям с бочками подъезжать к дому.
Из окна первого этажа метнулась фигура в белом, длинная, тощая, переломившаяся под тяжестью.
«Да это же Серафим! — ахнула я. — Добро спасает. И добро-то аптечное!»
Серафим отбежал от дома, поставил на землю коробку, доверху набитую коробочками да пакетиками, перевел дух и снова в дом ринулся. Мы не успели еще опомниться, а Серафим уж другую ношу тащит. Халат весь в саже перепачкан, дымится. Под халатом кальсоны белеют, и тесемки развязались, болтаются… Поставил он вторую коробку рядом с первой, похватал ртом воздух, и я расслышала:
— Лекарства гибнут, ценности… инструменты…
Из-за дома появилась Бобалиха. Как уж она там оказалась? Выход-то с этой стороны! В волосах у Бобалихи бумажки, трубочками скрученные, запутались. Она сухими пальцами сжимала седые виски, что-то бормотала и все оглядывалась на дом. Повернула было обратно, но ее обдало каленым едким дымом, и она отпрянула, прикрыв глаза рукой.
Собаки семенят следом за хозяйкой. Люди клянут собак на чем свет стоит — под ногами путаются, — а заодно и Бобалиху. Собаки скулят. Бобалиха мечется к дому и обратно.
Из окон второго этажа летели узлы, посуда, стулья, одежда. Люди что-то подбирали, оттаскивали в сторону, что-то топтали. Мне показалось, в одном из окон на втором этаже мелькнула Лизка, швырнула вниз, в толпу, узел и скрылась. Я начала пристальней, как только могла, всматриваться в окна, но тут снова появился Серафим. Он катил за горлышки две бутыли, вставленные в высокие плетеные корзины. Одного стекла в его очках уже не было, другое располовинила трещина. Лицо багровое, волосы опалены, один рукав обгорел и обнажил вздувшуюся пунцово-красную руку.
Какие-то мужики подхватили вытащенные Серафимом коробки, понесли к линии. За ними другие, третьи. Вдруг двое незнакомых оттащили недалеко коробки, поставили на землю и принялись в них рыться.
— Ой! Они воруют! Серафим спасает, а они…
Ленька в этот момент рядом оказался. Услышал, что я кричу, подскочил к мужикам, растолкал их — откуда и сила взялась! — крикнул Галку и Таньку, приставил к коробкам, как часовых, и велел глаз не спускать.
Я снова и снова всматривалась в окна горящего дома, все надеялась увидеть Лизку.
Вдруг стропила рухнули, провалились, и пламя сразу охватило весь дом. Поднялся невообразимый треск, ухали бревна, то там, то тут раздавались испуганные крики, когда головешки попадали в кого-нибудь.
Все подъезжали и подъезжали лошади с пожарными бочками. Но что эти бочки для такого-то пожара? Такой домина пластает, а тут бочки… Люди шумели на пожарников: «Машину пригнать не могли?..» Пожарникам оправдываться некогда и объяснять, что к чему, тоже некогда.
Со стороны станции послышался шум поезда.
— Паровоз! Паровоз! Паровоз! — неслось отовсюду.
От пожара, от переживаний мы были как шальные и, услышав паровоз, закричали обрадованно:
— Дядя Егор приехал! Паровоз привел! Сейчас пожар потушат!..
Паровоз пустил пар, еще попыхтел и остановился. С тендера и откуда-то с боков шариками прыгали пожарники, в медных касках и, быстро-быстро раскатывая брезентовую кишку, тянули ее к аптекарскому дому.
Дядя Егор спрыгнул с подножки, не удержался на здоровой ноге и кубарем скатился под откос. Но тут же проворно вскочил, утер рукавом потное лицо и, придерживая у бедра деревянную ногу, поспешил за пожарниками.
Сильнейшая струя вырвалась из брандспойта и стала сбивать языки пламени. Они сопротивлялись, угасали неохотно. Обуглившиеся бревна потрескивали и шипели, некоторые, собравшись с силами, снова чадили и разгорались. И все-таки сила огня убывала на глазах. Языков делалось все меньше и меньше, и теперь пронзительный, свистящий рокот бьющей воды давил и глушил все остальные звуки.
Страшный шум неожиданно разорвал отчаянный вопль Манефы Павловны.
«С Серафимом что-то случилось! Серафим!..» — похолодело у меня внутри, и я ринулась на крик.
На дверной створке лежал Серафим. Глаза затянуло опаленными веками, волосы где обвисали мокрыми прядками, а где топорщились коротеньким рыжим мохом. Очки с пустыми колечками оправы покачивались, зацепившись за отворот халата. Кожа на неподвижно лежавших руках покрылась струпьями, багровыми пятнами, пузырями.
Манефа Павловна припала подле мужа на колени, тихо плакала и, то и дело протирая свои очки, осторожно снимала с него истлевшие лоскутья одежды, высвобождая обожженные места. А я вдруг увидела на тонкой шее Серафима остро выпирающий кадык, увидела, как трудно и редко перекатывается он от подбородка к ямочке на груди и от ямочки на груди к подбородку.
— Живой! Миленький Серафим! — облегченно всхлипнула я.
И Серафим, наверное, услышал меня и хотел уж что-то сказать, но губы его скривились от боли, и синяя, почти черная кожа на левой щеке страшно зашевелилась.
— Что же это вы, Серафим Денисович? В самое пекло… — раздался спокойный голос.
— Э-э… Я вас…
— О себе вот не подумали…
Жена Серафима заткнула рот платком и еще ниже уронила голову. Очки свалились.
— Осторожность никогда… — Иосиф Григорьевич наклонился над Серафимом, нащупал пульс, помолчал, потом посмотрел на Манефу Павловну, подал ей очки и показал в сторону тарантаса: — Давайте его тихонько в больницу…
Ефим Блинов, Костя-околыш и еще мужики подхватили дверную створку и, придерживая Серафима с боков, понесли к подводе. Как они там его устроили, как усадили — нам увидеть не удалось, потому что лошадь сразу же окружили люди и подступиться было невозможно.
Серафима увезли.
Пожар затихал. Пламя сбилось в кучу, дыбилось на середине, а раскиданные головешки и раскатанные бревна еще шаяли. Мы побежали к линии. Неподалеку от Галки с Танькой сидела на желтом чемодане Бобалиха. Вокруг нее, даже на коленях, ютились собаки, повизгивали от страха, скулили и все жались к хозяйке.
Возле линии кучами свалены вещи. На узлах сидели притихшие люди. Появились Генка с Ленькой, перемазанные, запыхавшиеся. Они сначала вытаскивали имущество из дома Стрижовых, а потом помогали другим. Парнишки постояли немного и направились к пожарищу помогать мужикам раскатывать бревна.
Тетя Тина как заведенная носила и носила воду в бадьях. Теперь ее уже никто не толкал, и она выливала воду прямо на тлеющие бревна.
Князиха стояла перед ворохом своих вещей и за что-то сердито отчитывала Верку.
Танька побежала домой, но скоро вернулась.
— Лизка дома. Где-то руки сожгла! Мама намазала их пенками с молока и велела лежать.
— А Серафим?
— Бедный Сима! — Манефа Павловна всхлипнула и уткнулась лицом в ладони.
Люди уносили пожитки по домам.
Паровоз ушел, и по линии снова начали ходить поезда, даже чаще, чем обычно: скопились за это время. Лошади с бочками тоже уехали. Несколько пожарников еще продолжали раскатывать дымящиеся бревна: не затаился ли где огонь и не раздуло бы его ветром. К ним подошел Костя-околыш, поговорил немного и отправился домой. Ему скоро на работу.
Сделалось неприютно и холодно. Приближался мутный рассвет. За «школьной» горой небо пожелтело — всходило солнце.
Неуклюжей жирафой на пожарище торчала закопченная и обшарпанная печь с длинной трубой. Неподалеку от нее — скрюченный, одним концом вонзившийся в землю, валялся остов, похожий на скелет невиданного чудовища с почерневшим железным позвоночником. По обе стороны его беспомощно свисали проволочные ребра, тонкие, как волосья, и потолще. Мы оторопело рассматривали этот странный, искореженный огнем предмет, старались представить — что же это такое было? И только потом узнали, что раньше это было пианино.
Обычно в такой предутренний час мы обходили с колотушкой улицу из конца в конец в последний раз и расходились по домам. А тут не знали, что делать, стояли кучкой в стороне.
Дядя Егор устало обошел вокруг пепелища, увидел нас:
— Дежурство кончилось. Отдыхайте. А это, — показал он трубкой, зажатой в руке, себе за плечо, на пепелище, — вина не ваша. Эх-хо-хо, ечмена-то кла-адь, — вздохнул он, передернул плечами, постоял возле вытащенного скарба, отыскал глазами ножную машинку, забрал ее в беремя и, сильно припадая на деревянную ногу, унес в дом. К остальному он не притрагивался — управятся без него.
Недели две спустя после пожара сидели мы возле ручья, разговаривали. Верка сбегала домой, принесла большой мяч, наполовину раскрашенный красным и синим, и отдала Генке. Генка с этим мячом теперь уже выделывал чудеса, как настоящий циркач. Он кидал мяч в стену или в забор, отбивал его головой, грудью, животом, коленом одним, другим, опять грудью, затем левым локтем, правым… Ни у кого так не получалось. Генка снисходительно обучал нас по очереди этому мастерству, необидно обзывал то коровой, то черепахой. Как тренера, его хватало ненадолго, он забирал мяч и снова показывал класс.
Только Генка начал с мячом выделывать разные фортели, как прибежала наша Галка, запыхалась вся, в подоле гороху принесла, высыпала на траву и заторопилась:
— Сейчас Серафимова жена у нас была. Мама ее молоком кормила с хлебом. Она отказывалась, не хочу, говорит, не могу… Но мама все же заставила. А к хлебу Манефа так и не притронулась.
Говорит, накануне мы делали в аптеке большую уборку: окна мыли, витрины, все протирали, переставляли; разные старые корзины, упаковочные коробки, бумаги, мусор вечером стали сжигать в печке — попрохладней уже сделалось. Я очень устала и легла, а Сима еще долго что-то делал…
Проснулась от какого-то треска, будто доски от забора отрывают… Встала, походила, а вниз спустилась — и задохнулась от дыму… пока Симу добудилась, вернулась в аптеку, а там уж заборка загорелась… А еще Манефа сказала, что Серафиму стало лучше, что сонные таблетки ему дают, чтоб спал и поменьше шевелился, тогда скорее все заживет…
Удивительное дело: Серафим сделался нам еще дороже и ближе. И теперь, когда он оказался в беде, мы постоянно помнили о нем и переживали за него.
Как-то ходили мы всей нашей компанией за земляникой на пальник, и Лизка предложила:
— Вот бы Серафиму отнести!..
— А пустят? — усомнилась я.
— Должны! — заверил Генка.
В городе было две больницы: железнодорожная и заводская. В какой из них лежит Серафим — мы не знали. Решили сходить сначала в железнодорожную.
Мы подошли к крыльцу. На двери непонятная табличка: «Терапевтическое отделение». Лизка, не долго думая, толкнула дверь и направилась по коридору. Мы остановились у порога, смотрим, как она идет, взглядывает на двери, остановилась перед одной, подумала и вошла.
Не прошло и минуты, как сестра или врач вывела Лизку из кабинета, что-то сердито ей наговаривая, подвела к нам и велела всем уйти.
Скоро появился Генка и объяснил, что передачи принимают не здесь, а в окошечке, с другой стороны.
Нам решительно не везло: не то обед начался, не то мертвый час. Лизка негромко, но настойчиво стучала в окошечко до тех пор, пока оно не открылось и не показалась женщина в белом платочке. Еще дольше Лизка упрашивала ее передать Серафиму ягоды. Наконец женщина приняла из рук Лизки стакан с земляникой, понюхала, улыбнулась и захлопнула окошечко.
Ответа мы ждали еще дольше.
Ленька с Генкой карабкались по выступу фундамента, заглядывали в окна. Все напрасно. Таньке с Галкой надоело сидеть, и они стали играть в классы. Мы с Лизкой сидели на скамейке подле крыльца и все прислушивались: когда откроется дверь, выйдет сестра, расскажет, как он там, Серафим?
Сестра не вышла, а увидев нас в окно, удивилась, что мы все еще тут торчим, открыла одну створку и крикнула:
— Все в порядке. Больному лучше. Скоро его домой!
Второй раз мы навестили Серафима в конце лета уже в новой аптеке.
Разыскали аптеку, и в первый момент она показалась нам на аптеку вовсе и не похожей.
Народу мало, старик да старуха. За прилавком пожилая женщина стоит, в очках, с виду сердитая, не то что Серафим! Женщина оглядела нас поверх очков по очереди каждого, помолчала и только после этого спросила:
— Вам чего, ребята?
Мы растерялись. Но тут вперед шагнул Генка, посмотрел себе под ноги, потом поднял глаза и сказал хрипло:
— Нам Серафима надо… Серафима Денисовича.
Женщина опять поглядела на нас поверх очков и, ничего не сказав, ушла за перегородку.
Лизка пожала плечами и уже вытянула шею, чтобы заглянуть за перегородку, но послышались шаги, она отпрянула.
Первой показалась женщина. За нею Серафим.
Но что это был за Серафим?!
Танька взглянула на него и закрылась ладошками. Галка попятилась к двери.
За прилавком появился человек со страшным, сморщенным лицом. Левый глаз его под очками наполовину был прикрыт розовым рубцом. Губы оттянуты в левый бок, и вся левая половина лица мелко исполосована, рубец на рубце. А между рубцами кожа розовая и гладкая-гладкая. Волосы коротко острижены.
— Я вас слушаю, — сказал Серафим обычным своим голосом.
От знакомого его голоса нам сразу сделалось легче. Мы подошли ближе.
— Ребята!.. Вы?.. — дрогнул голосом Серафим, а сам смотрел то на нас, то на ягоды, опять на нас. — Пришли! — сказалось у него это так, будто он вот-вот заплачет от радости. — Это, знаете, мои ребята… мои друзья… соседи, — сбивчиво объяснял он женщине за прилавком. — Я уж думал… — Обожженной рукой он крепко вцепился в прилавок, будто не надеялся устоять, удержаться. Другою рукою шарил на груди, у горла, возле верхних пуговок рубашки. — А вы все… — он часто поморгал здоровым глазом, — вроде подросли! Давно не виделись… — Серафим улыбался и все время будто что-то с трудом проглатывал. — И тогда, в больнице… Вы знаете, с каким удовольствием я съел те ягоды! — развеселился Серафим. — Сразу поправился! Да-да! Именно с них мне стало лучше! Ах, Манефа-то Павловна не знает! — Серафим говорил то с нами, то с женщиной за прилавком и все перебирал пуговицы на рубашке.
Мы тоже развеселились, стали наперебой рассказывать, как это время жили, как нас в больницу тогда не пустили. Генка собрался еще что-то рассказать, но в аптеку вошли две женщины, и мы заторопились:
— Ну, мы пойдем, — сказала Лизка, подталкивая меня к двери.
На прощанье мы спросили у Серафима, можно ли нам теперь приходить сюда, как в ту аптеку.
— Конечно! Разумеется! Я очень рад! Я вас…
Женщина за прилавком все так же стояла, прислонившись к стенке, и поверх очков растроганно смотрела то на Серафима, то на нас.
Серафим теперь работает за перегородкой, что-то взвешивает на крошечных весах, разливает по пузырькам лекарства, свертывает порошочки. Когда выходили из аптеки, мне почему-то уж не очень хотелось быть учительницей или портнихой.
«Когда вырасту — буду аптекарем», — решила я.