В которой можно понять о том, что видит Бог, мы, женщины, старались.
— Женщина женщине дом, — мягко произнесла Аня, присаживаясь рядом со мной на койку.
Я сдавила её тонкую ладонь и шепнула:
— Мне страшно.
Я уже была переодета. На мне были компрессионные чулки. Хотя я не понимала, для чего во время такой манипуляции, как прерывание беременности, нужно столько всего. Я никогда не могла себе представить такого, что осознанно пойду на такой шаг.
Я относилась к детям как к дару богов.
Но сейчас, несмотря на всю мою любовь к этой маленькой крохе, я не могла по-другому поступить. По-другому поступить — это значит поставить точку во всём. Это значит принять существующую реальность, в которой Яша будет носиться со мной, как с хрустальным яйцом. Который будет прорываться в семью. И, видит Бог, однажды я не смогу, я устану противиться. И обреку себя и его на жизнь после измены. А это больно, это страшно, это постоянное недоверие, это постоянные мысли о том, где он, а с кем он.
Либо другой вариант: я ничего не сделаю, и появится Новиков, который из благородного порыва, по-рыцарски готов будет поступить и возьмёт уже со всеми на то правами. Влезет в мою жизнь. Мы будем с ним долго притираться, я буду психовать и злиться из-за того, что вместо троих детей у меня появился ещё и четвёртый. В итоге разрушу его жизнь.
А я умею, очень умею это хорошо делать.
Он разрушит мою.
И окажется, что ребёнок будет яблоком раздора.
Третий вариант, где я такая смелая, решилась на всё сама, сама воспитала, сама подняла — не существовал.
Яша не даст.
Поэтому я должна была сейчас успокоить своих демонов и принять взвешенное взрослое решение. Каким бы дерьмовым оно не было.
— Тебя введут в наркоз, — мягко произнесла Гагарина, заправляя мне волосы под шапочку. — Ты ничего не почувствуешь. Все манипуляции будут длиться не больше чем час. Придёшь в себя в палате, и я тебя встречу. Буду с тобой разговаривать и приносить воду. А потом мы останемся с тобой здесь на ночь, чтобы точно не было никаких проблем. Завтра утром я повезу тебя в чудесную кофейню, которую открыла Софочка.
Я нахмурилась.
— Ну, ты разве не помнишь? София Ладожская в девичестве Скорнякова. Точнее, наоборот, я перепутала.
Аня потёрла лоб. Она была всегда очень собранной, и чтобы что-то перепутать — это было из разряда глупого и неправильного.
Я шмыгнула носом.
Аня переживала.
— Если ты хоть на мгновение сомневаешься, Майя... — произнесла она зло и тихо, опуская глаза.
И моя рука давила сильнее её.
Я сомневалась. Я боялась. Я не хотела этого делать. Я хотела по-глупому, по-наивному щёлкнуть пальцами и так, чтобы Яша никогда мне не изменял. Так, чтобы этот козёл был верным мне. Так, чтобы я была беременна от него, потому что это тогда было бы логично. И логично то, что в истории, где он мне не изменял, я не встретила бы Новикова.
Всё началось с него.
И по привычке я чуть было не схватилась за мобильный и не набрала Яшу, желая высказать ему, какое он чудовище. Но я сдержалась. Потому что не имела на это никакого права. Потому что моя злость никак не влияла на то, что я должна была сделать выбор.
Слёзы текли ручьём.
Маленькая моя кроха, прости, пожалуйста. Маленькая моя кроха, ты этого не заслужил.
Я помнила, как ходила беременной Лерой. И как на последних сроках она буйно пиналась. Ладонь скользнула по животу, и я усилием воли заставила себя угомонить внутренний голос.
Не надо, не надо об этом вспоминать, Майя, не надо. Так ещё тяжелее.
Аня шмыгнула носом.
— Когда я забеременела Сонечкой, я очень долго об этом не знала. Но я не представляю, что сейчас ты испытываешь. Я никогда бы не хотела оказаться на твоём месте, родная моя.
Аня потянулась и обняла меня. Я уткнулась носом ей в волосы. Сухие рыдания заставляли вздрагивать.
— Я отвезу тебя в самую лучшую кофейню завтра утром и куплю безумно большой круассан с начинкой цезарь.
— А ещё?
— Малиновый лавандовый чай. Такой розоватый, с пышной шапкой молока.
Аня смотрела мне в глаза и вытирала слёзы у меня со щёк.
А потом появилась в палате медсестра.
— У нас всё готово, мы можем пройти.
Мне зачем-то привезли кресло. Аня тихо шепнула:
— Сядь. Это по правилам.
Мы въехали в лифт. И я обернулась на Аню. Она тихо шепнула:
— Я буду в операционной, но не буду ничего делать. Я договорилась с Владимиром Венедиктовичем, что просто буду рядом. Анестезиолог введёт тебя в наркоз, ты ничего не почувствуешь. Это будет не больно. Я тебе обещаю.
Я не знала, это операционная либо комната каких-то манипуляций. Но выглядела она паршиво. Кафельные стены, какая-то советская стерильность, напоминающая о том, что этот кафель обрабатывали хлоркой. Хотя сейчас были хорошие средства.
Меня положили на кушетку. И медсестра, наклонившись, попросила:
— Считайте от десяти к единице.
— Десять.
Я лишала себя самого главного чуда и дара господня.
— Девять.
Я никогда не услышу детский всхлип и первое неуверенное дыхание.
— Восемь.
Я буду жалеть об этом всю оставшуюся жизнь.
— Семь.
Дальше я возненавижу себя за то, что это сделала. За то, что не смогла вылезти из этой ситуации. За то, что побоялась.
— Шесть.
Маленькая кроха ни в чём не виновата. Я это точно знала. И господь меня проклянёт и накажет.
— Пять.
Одуванчиковое поле у родителей на даче. И маленькая Лерка в ситцевом платьишке: «Мам, венок, венок».
— Четыре…
Марк на велосипеде с разбитыми коленками: «Мам, подорожник приложил же, мам».
— Три.
«Мам», — голос тихий, незнакомый, безумно детский, как будто бы три годика.
— Два…
«Мамочка...» — ещё тише, ещё слабее всё тот же незнакомый детский голос.
— Один.
«Мамуль, не бросай меня, пожалуйста. Мамочка, не бросай»…
— Она в наркозе. Можно приступать…