Эмка пришла на позиции в девять утра, и Сычёв увидел её первым.
— Товарищ лейтенант. Начальство.
Начальства было трое: подполковник в артиллерийской фуражке, при нём капитан с планшетом и третий — молодой, в новенькой гимнастёрке, с малиновыми петлицами и одним квадратом в них. Младший лейтенант государственной безопасности.
Ковалёв доложил как положено. Подполковник выслушал, назвался — Званцев, начальник артиллерии дивизии — и без всякого перехода сказал:
— Показывай.
Дальше два часа Ковалёв водил его по рубежу, и это были странные два часа, потому что впервые за месяц он разговаривал с человеком своей профессии.
Званцев был лет сорока пяти, сухой, желтоватый, с той особой неторопливостью, какая бывает у людей, которых уже ничем не удивишь. Он лазил в окопы. Он щупал грунт на бруствере. Он сам, без подсказки, нашёл в кустах остатки ложной позиции — обугленное бревно и колёсный обод — и стоял над ними долго.
— Это ты придумал?
— Так точно.
— И немец купился?
— Четырнадцать минут артподготовки, товарищ подполковник. По бревну.
Званцев хмыкнул и полез дальше — в ход сообщения от разбитого третьего орудия, тот самый, восьмидесятиметровый, с коленом. Прошёл его весь, на карачках, не побрезговав. Вылез, отряхнул колени и посмотрел на Ковалёва уже иначе.
— Кто рыл?
— Расчёт, ночью.
— Зачем колено?
— Чтобы не простреливался вдоль.
— Из скольких вышли?
— Четверо из пяти. Командир орудия остался.
Званцев помолчал.
— Лейтенант. В дивизии за две недели выбито одиннадцать сорокапяток из четырнадцати. Три из этих одиннадцати немец расстрелял на позициях, которые командиры выбирали по принципу «отсюда хорошо видно». — Он сказал это ровно, без выражения, как сообщают расход снарядов. — А у тебя четыре ствола, из них три целых, и шесть сожжённых коробок. Я ехал сюда посмотреть, кто врёт: ты или Гнездилов.
— И как, товарищ подполковник?
— Никто не врёт, — сказал Званцев. — Это хуже.
Он сел на станину, достал портсигар, закурил.
— Хуже, потому что это значит, что дело не в везении и не в танках. Дело в том, что ты делаешь так, а остальные — иначе. — Он посмотрел снизу вверх. — Записываешь?
Ковалёв секунду молчал.
— Записываю.
— Давай сюда.
Тетрадь он отдал сам, своими руками, и, отдавая, точно знал, что делает ошибку, и не знал, какую именно.
Званцев читал двадцать минут. Не листал — читал, возвращаясь, шевеля губами на цифрах. Дважды доставал карандаш и что-то помечал на полях. Один раз поднял голову и спросил:
— «Трава перед стволом мокрая» — это откуда?
— Из-под Лесков. Первое орудие дымом себя обозначило, я не проверил.
— И людей потерял.
— Потерял.
Званцев кивнул и вернулся к чтению.
А потом — Ковалёв это увидел и внутри у него стало холодно — тетрадь молча взял из рук подполковника младший лейтенант госбезопасности.
Его звали Шейкин. За два часа он не сказал ни слова, ходил сзади и слушал, и Ковалёв, честно говоря, начал про него забывать, а забывать про такое было нельзя.
Шейкин листал быстро, справа налево, с конца, — и на предпоследней странице остановился.
Ковалёв знал, что там написано. Он написал это в ночь после Кузнечихи, для себя, потому что боялся забыть последовательность:
«Смоленск. Затем Вязьма. Октябрь — решающий. Держаться до морозов, зимой они встанут».
— Товарищ лейтенант, — сказал Шейкин негромко. — А это у вас что?
Званцев поднял голову.
Вот теперь, подумал Ковалёв, всё. Вот теперь, а не под миномётным огнём и не под танками.
Он взял паузу ровно на один вдох — не больше, потому что длинная пауза здесь стоила бы дороже неверного ответа.
— Это оценка обстановки, — сказал он. — Моя собственная. Ошибочная, возможно.
— Оценка обстановки, — повторил Шейкин. — Лейтенантом. За фронт.
— За своё направление, — сказал Ковалёв. — Дороги идут на Смоленск, товарищ младший лейтенант. Смоленск — узел, за него будут драться. Дальше по этим дорогам — Вязьма. Это не пророчество, это карта. Что до октября — октябрь везде решающий, потому что в октябре распутица, а в декабре мороз, и немец в летних шинелях. Я к тому, что нам надо дотянуть до холодов.
Шейкин смотрел на него не мигая.
— Вы, говорят, контужены. Фамилий своих командиров не помните.
— Не помню.
— А обстановку за фронт оцениваете.
— Так фамилии — в памяти, — сказал Ковалёв. — А обстановка — на карте. Карта у меня есть.
Стало очень тихо. Где-то далеко, за высотой, работала артиллерия — ровно, как молотилка.
— Хватит, — сказал Званцев.
Он сказал это не громко, но так, как говорят люди, у которых в дивизии выбито одиннадцать сорокапяток из четырнадцати и которым нужен человек, у которого они не выбиты.
— Товарищ младший лейтенант, тетрадь верните. Это боевой документ, он мне нужен. Я его копирую и рассылаю по частям.
— Товарищ подполковник…
— Я сказал: рассылаю по частям. Хотите — пишите рапорт, что начальник артиллерии дивизии распространяет вредительские указания о рытье запасных позиций. Я под ним распишусь первым.
Шейкин отдал тетрадь. Молча, аккуратно, двумя руками — и это было хуже, чем если бы он спорил. Уходя к машине, он оглянулся на Ковалёва, и в этом взгляде не было злобы. Была отметка в памяти: пункт занесён, дело заведено.
— Завтра в семь ноль-ноль, — сказал Званцев, вставая. — Тыловой район дивизии, Гущино, двадцать два километра. Соберу командиров батарей и взводов ПТО, кого достану. Проведёшь занятие.
Ковалёв вытянулся.
— Товарищ подполковник, разрешите доложить. Немец на моём участке за сутки трижды прощупывал передний край. Полагаю, что завтра…
— Полагаешь верно, — сказал Званцев. — Завтра или послезавтра. Поэтому и завтра.
— Прошу разрешения провести занятие здесь, на позиции. Приезжать им.
— Не приедут. — Званцев затянулся в последний раз и бросил окурок. — У меня, лейтенант, шестнадцать командиров, и половина из них до тебя не доедет живой. Я их соберу в тылу, и ты им за четыре часа расскажешь то, что у тебя в тетради. — Он посмотрел Ковалёву в лицо. — Ты сейчас думаешь, что твоя батарея важнее. Считай вслух: у тебя три ствола. У них — тридцать. Считай.
Ковалёв посчитал.
— Есть провести занятие, — сказал он.
Он готовил батарею к своему отсутствию всю ночь и сделал всё, что мог.
За старшего остался Тюрин — не Сычёв, потому что старшина был хозяин, а не командир, и оба это знали, и Сычёв первым сказал: ставьте тракториста.
План на завтра Ковалёв расписал на трёх страницах, по вариантам: если пойдут по дороге; если пойдут полем слева; если начнут с артподготовки; если пустят пехоту без танков. Прошли по всем вариантам ногами, на местности, дважды. Уточнили сигналы. Проверили связь.
Мишка Курносов при нём прозвонил обе линии и доложил, довольный:
— Порядок, товарищ лейтенант. Линия к пехоте — вдоль канавы, я её ещё дёрном прикрыл. И запас провода двадцать метров, на срост.
— Молодец, — сказал Ковалёв. — Курносов, слушай. Меня завтра не будет.
— Знаю, товарищ лейтенант.
— Порывы сращивать по-прежнему. Но с головой. Понял? С головой.
— Так вы ж сами говорили: бежать не спрашивая, — удивился Мишка.
Ковалёв открыл рот и не нашёл, что сказать.
Он говорил. Он это говорил ему сам, две недели назад, глядя в глаза: не спрашивая, не докладывая, просто бежишь. И это была правда, и без этого связь не работает, и другого способа нет.
— Так точно, — сказал он наконец. — Не спрашивая. Только по канаве, Мишка. Не поверху. По канаве.
— Есть по канаве!
В Гущине его встретили плохо.
Шестнадцать человек — точнее, четырнадцать, двое не доехали, — сидели на брёвнах в берёзовой роще: капитаны, старшие лейтенанты, один майор. Все старше его званием. Все старше его теперешним лицом лет на десять — пятнадцать.
— Товарищи командиры, — сказал Званцев. — Лейтенант Ковалёв. Шесть танков за один бой, батарея цела. Слушать внимательно.
И ушёл, оставив его одного.
Первые сорок минут были тяжёлые. Он говорил, а они сидели с лицами людей, которых оторвали от дела, чтобы мальчишка учил их воевать. Один, толстый капитан с забинтованной шеей, откровенно дремал.
Ковалёв это чувствовал и упрямо гнул своё, потому что знал: спорить с сорока минутами недоверия бесполезно, надо просто пережить их и дойти до цифры, которая всё меняет.
Он дошёл до неё на сорок второй минуте.
— … Поэтому позиций три. И первой делается ложная. Она обходится в бревно, старое колесо и два человеко-часа. — Он оглядел рощу. — Восьмого августа под Лесками ложная позиция моей батареи приняла четырнадцать минут артподготовки дивизиона. Это, по моему подсчёту, около двухсот выстрелов. Двести немецких снарядов легли в бревно.
Толстый капитан открыл глаза.
— Сколько-сколько? — спросил он.
Дальше было легче. Дальше они спрашивали, спорили, лезли смотреть схему, которую Ковалёв рисовал прутиком на земле. Майор — начальник артиллерии соседнего полка — записывал в блокнот дословно. Толстый капитан, оказавшийся вовсе не толстым, а опухшим от бессонницы, поймал его в перерыве и минут двадцать выспрашивал про телефонную линию между орудиями: как тянуть, где брать провод, что делать, когда рвёт.
— Держи, — сказал ему Ковалёв и отдал вырванный из тетради листок. Тот самый, из четырёх, что писал в сарае при коптилке. — Первый пункт вслух прочти своим командирам орудий.
— «Командир орудия — не наводчик», — прочёл капитан. Поднял глаза. — А это ты к чему?
— К тому, что я это правило написал после того, как сам его нарушил, — сказал Ковалёв. — И мне это стоило человека.
Занятие кончилось в двенадцать. Обратно он ехал на попутной полуторке и всю дорогу — двадцать два километра, час сорок по разбитой грейдерной — слушал, как впереди работает артиллерия.
Она работала на его участке.
Он спрыгнул с машины, не доезжая, и последний километр бежал.
Всё уже кончилось. По полю дотлевали две коробки, у дороги стоял чадящий бронетранспортёр. Батарея была на местах, орудия целы, стволы горячие. Тюрин пошёл ему навстречу — серый, в глине, но целый, — и начал докладывать, и Ковалёв по его лицу понял всё раньше, чем тот дошёл до сути.
— Отбились, товарищ лейтенант. По второму варианту, полем слева, как вы писали. Первое и третье с фланга, я — с гребня. Две коробки и транспортёр. Потерь… — Тюрин запнулся. — Потери есть, товарищ лейтенант.
— Кто.
— Курносов.
Ковалёв ничего не сказал.
— Линию перебило на третьей минуте, — говорил Тюрин, глядя в сторону. — К пехоте линию. Он побежал сращивать. По канаве побежал, как положено, всё как положено, товарищ лейтенант, я сам видел. Он до порыва добрался. Он его срастил. — Тюрин потёр лицо ладонью. — А на обратном пути мина.
— Где он?
— В ольшанике. Сычёв там.
Мишка лежал на плащ-палатке, и у него было очень маленькое лицо. Ковалёв не помнил, чтобы оно было таким маленьким. В кулаке у него, у мёртвого, был зажат кусок провода с аккуратной, туго замотанной изолентой скруткой.
Сычёв стоял рядом.
— Восемнадцать лет ему было, — сказал старшина. — Он мне вчера сказал: вот, говорит, товарищ старшина, кончится война, пойду в связисты на почту. Он думал, на почте — то же самое.
Ковалёв присел на корточки и разжал мёртвые пальцы. Скрутка была сделана хорошо. Правильно, по-инструкторски, с запасом на растяжение.
Он сам его учил делать эту скрутку. И сам сказал ему: беги не спрашивая.
Он поднялся и постоял, глядя в сторону поля, где дотлевали две коробки.
Считай вслух, сказал Званцев. У тебя три ствола, у них тридцать.
Он посчитал. Четырнадцать командиров получили сегодня то, за что его батарея заплатила Клюевым, Прошиным, Дудником и двумя бойцами первой роты. Из этих четырнадцати кто-то завтра выроет ложную позицию, кто-то протянет линию между орудиями, кто-то не поставит пушку на бугре, откуда хорошо видно. Считать в людях, которых не убьют, нельзя, потому что таких списков не бывает — но арифметика была верной, и он это знал так же твёрдо, как всё остальное.
Верной арифметикой ему в этой войне уже дважды объясняли, почему всё правильно.
Вечером Сычёв принёс ведомость, и Ковалёв расписался, не читая фамилии, потому что фамилия там была одна.
Потом он раскрыл тетрадь — ту самую, побывавшую сегодня в руках у начарта дивизии и у младшего лейтенанта госбезопасности, — нашёл страницу с памяткой связисту и добавил к ней ещё одну строчку.
«Порыв сращивать двоим. Один тянет, второй прикрывает и смотрит за разрывами».
Поздно, подумал он. Всегда поздно. Все эти строчки пишутся только так, задним числом, и каждая стоит фамилии в ведомости, и другого способа их написать не существует ни в одной армии мира.
Он посмотрел на страницу, перевернул её и записал итог суткам — коротко, как всегда:
Меня не было.