Нога заболела в шесть двадцать, за десять минут до будильника — та, которой не было. Фантомная боль — штука пунктуальная, как хороший начштаба. Врач в госпитале объяснял: нейронные карты, мозг помнит конечность, со временем пройдёт. Ковалёв тогда кивал, а про себя перевёл на понятный язык: если боль — начштаба, то тело — старшина, у которого всё на балансе, и он наотрез отказывается списывать ногу невзирая ни на какие акты.
Он сел, размял культю, взял с тумбочки протез. Пристегнул. Восемь движений, отработанных за два года до полного автоматизма. По нормативу укладывался в сорок секунд — сам себе норматив придумал, сам себе его и сдавал, больше-то некому.
На кухне зашипела кофеварка. За окном моросил октябрь, серый, как шинельное сукно. Сорок три года, двухкомнатная квартира, пенсия по инвалидности, кот, приблудившийся прошлой зимой и с тех пор живущий по распорядку строже хозяйского.
Кот получил корм. Ковалёв получил кофе. Утро пошло по накатанной.
Новости он смотрел, как раньше читал разведсводки — стоя, быстро, отсеивая мусор. На четвёртой минуте сюжета камера дала панораму: где-то далеко, в жёлтой степи, работала батарея. Шесть стволов, судя по темпу. Диктор говорил про «мощный огневой удар», а Ковалёв уже машинально положил на мысленную карту огневые позиции, прикинул дальность по углу стволов, отметил, что четвёртое орудие стоит ближе к соседу, чем надо, и что если у противника есть контрбатарейный радар, то через семь-восемь минут по этой красивой картинке прилетит ответ.
Камера сменилась. Прилетел ответ или нет — осталось за кадром. Вот так Ковалёв теперь и воевал — диванный расчёт, одна штука, залпом гарантированно уничтожает телевизор.
В чате однополчан с утра висело сорок два непрочитанных. Спорили о вечном: провод против радио. Серёга Мальцев, комбат, живой и злой, писал из полей: «связь опять легла, корректировал через посыльного, привет девятнадцатый век». Ковалёв напечатал длинный ответ — про дублирование каналов, про то, что посыльный должен быть штатным решением, а не аварийным, посмотрел на него и стёр. Советы с дивана Мальцеву были нужны не так сильно, как воздуху в квартире Ковалёва.
Пальцы привычно напечатали: «Живой?»
«Живой».
И ладно.
Комиссию он вспоминал редко и без надрыва — она того не стоила. Кабинет, три подписи, вежливый кадровый полковник: «Виктор Андреевич, вы своё отвоевали. Отдыхайте». Сказано было по-доброму. По-доброму и добивают. Ковалёв тогда встал, поблагодарил, вышел ровным шагом — протез позволял ровный шаг, если не спешить. Спешить с тех пор было некуда.
Он не тосковал по войне, он тосковал по работе. По той секунде, когда данные сходятся, расчёт готов, батарея дышит, ты говоришь «огонь» — и через тридцать секунд в шести километрах у противника заканчивается атака. Это была его профессия, его ремесло, его место в мире. Место осталось. Его из этого места вынули.
День прошёл, как проходили все дни: магазин, обед, час в качалке для тех, кому за сорок и у кого не хватает запчастей. Вечером — рюмка. Одна. Этот норматив Ковалёв тоже назначил себе сам, и зачет принимал с удовлетворением.
Перед сном он открыл планшет. Старый, армейский ещё, с треснувшим углом. В памяти жил баллистический калькулятор — он его так и не удалил. Раз в месяц собирался. Открывал список приложений, смотрел на иконку и закрывал список. Калькулятор был последним, что осталось от майора Ковалёва. Удалить его — всё равно что подписать тот самый акт списания, но уже себя самого.
Он полистал новости ещё раз. Батарею из дневного сюжета никто так и не показал. Наверняка ведь не сменили позицию после налёта, стоят, где стояли, красиво и удобно, шесть стволов в линеечку…
Мысль зацепилась и не отпускала. Он уснул в кресле, с планшетом на груди, и последнее, что успел подумать — где-то прямо сейчас какой-то лейтенант ставит орудия в ровный ряд на открытом месте, и никто не даст ему по шапке, пока не станет поздно.
Плохо, когда некому по шапке давать.
Мир включился сразу и на полную катушку. Уши узнали грохот, но остальное показалось майору чужим. Сначала — пальцы. Работают. Обе руки: левая подвёрнута под грудь, правая откинута в сторону, в ладони — земля. Спина цела, шея поворачивается. Ноги… Обе!
Обе ноги, и обе слушаются, и левая ступня — живая ступня! — в сапоге, упирается во что-то твёрдое. Ковалёв пошевелил пальцами внутри сапога. Пальцы были на месте — все пять.
Так.
Он лежал, не открывая глаз, и давал телу отчитаться до конца, как учили: сначала инвентаризация, потом выводы. Голова гудела ровным гулом контузии, во рту — кровь и глина. Пахло свежевырытой землёй, сгоревшим порохом, ещё чем-то сладковато-палёным, о чем Ковалёв решил не думать. Где-то далеко, километрах в пяти-семи, если по звуку, работала артиллерия. Чья — неясно, но работала: размеренно, аккуратно, как молотилка. Ближе, метрах в трёхстах, огрызался пулемет — короткими, по три-четыре. Экономил.
Ковалёв открыл глаза. Небо было летнее. Высокое, июльское, с двумя худыми облаками. Он лежал на скате воронки — свежей, ещё дышащей гарью — а над кромкой, воткнувшись в перемешанную с травой землю, торчало разбитое колесо. Деревянное, со стальной шиной, спицованное.
Он выполз на кромку, и мир собрался в картинку. Огневая позиция — вернее, то, что от неё осталось после хорошего артналёта: два орудийных окопчика, мелких, отрытых наспех и не там, где надо. В левом — сорокапятка со свёрнутым набок щитом и разбитым колесом. В правом — вторая, целая с виду, ствол смотрит вдоль дороги. Ящики. Стреляные гильзы. Тела.
Два орудия. Значит, полувзвод, а не батарея: третье и четвёртое, если считать по-уставному, и четвёртому досталось.
Сорокапятка⁈
Настоящая сорокапятка, сорок пять миллиметров, противотанковая, образца тридцать седьмого года — он такие в музее трогал и на полигоне под Лугой видел, из коллекции. Даже стрельнуть получилось — гордился потом, что попал.
Только эта-то была не музейная и не любовно сохраненная. Эта была в свежей окопной грязи, с надраенным до белизны накатником, и от неё пахло выстрелами.
Реконструкция? Кино?
В трёх шагах от него лежал человек. Ковалёв посмотрел на него, и версия про кино кончилась. Так не гримируют. Так — не играют. Человек был лет двадцати с небольшим, светлый, с ранними залысинами. На нем была грязная, рваная, каких не бывает в кино, форма бойца РККА. Осколок вошёл под лопатку, смерть случилась минут двадцать-тридцать назад, кровь уже не текла. Рядом валялась сумка, и Ковалёв почему-то понял, что она — его собственная.
Ковалёв взял сумку, и руки — он отметил это отдельно, начисто отключив умение удивляться — руки были не его. Молодые, без шрама на левом запястье, с чужими мозолями и с обгрызенными ногтями. В сумке: непривычная на ощупь карта-трёхвёрстка, огрызок карандаша, курвиметр, тетрадь. Документы!
«Ковалёв Виктор Андреевич, лейтенант, 1918 года рождения».
Он прочитал ещё раз. Фамилия его. Имя его. Отчество его. Год рождения — чужой.
Моргнув, майор поискал ещё и нашёл сложенное вчетверо предписание с датой: июль 1941 года.
Сорок первый.
Гул в голове стоял ровный, и сквозь этот гул Ковалёв с удивлением услышал собственную мысль — не «этого не может быть», не «я сплю». Мысль была короткая: у меня две ноги.
Две ноги, двадцать с чем-то лет, война — настоящая, вот она, дымит на дороге и постреливает за рощей. Его будто вернули со склада в строй. Сорок третий год жизни остался в кресле с планшетом. Здесь шёл двадцать третий.
Стыдно было ровно секунду. Потом за рощей взревели моторы, и стыд кончился — началась работа. Моторы шли по дороге. Два, судя по звуку, может, три; лёгкие, не танки — рычат высоко, без танкового лязга. Бронетранспортёры или грузовики с пехотой. Дистанция — с километр, и она сокращалась.
— Эй! Живые есть⁈ — крикнул Ковалёв в сторону окопов. Голос был чужой, молодой, сорванный, но командирская интонация — старая, никуда за время пенсии не делась.
Из-за бруствера правого окопа поднялась голова. Каска СШ-36, круглое лицо, глаза в пол-лица. Потом вторая голова, без каски. Потом, из щели у ящиков — третья, немолодая, усатая, лет сорока.
— Кто такие? Расчёт?
— Р-расчёт… т-третьего орудия… — молодой в каске заикался. — Товарищ лейтенант, вы же убитые лежали…
— Отставить «убитые». Орудие исправно?
Усатый ефрейтор ответил раньше, чем молодой собрал слова:
— Исправно, товарищ лейтенант. Панораму я снял, вот она. Затвор на месте. Снарядов бронебойных — семь штук, осколочных ящик почти полный.
— Фамилия.
— Ефрейтор Хомутов.
— Наводчик где?
— Уб… — ефрейтор запнулся, и Ковалёв это оценил. — Погиб наводчик! И командир орудия погиб. Мы втроём остались, товарищ лейтенант. Хотели уходить уже.
Моторы за рощей взяли ниже: сбросили скорость перед поворотом. Ковалёв слушал их полсекунды и решал задачу, которую решал всю жизнь, только раньше — с беспилотником над головой и планшетом в руках, а теперь глазами и ушами, по-стариковски. Дорога выходит из-за рощи в четырёхстах метрах, идёт мимо позиции на пистолетном, по артиллерийским меркам, расстоянии — метров сто пятьдесят в ближней точке. Позиция раскрыта, но с дороги, против солнца, разбитые окопы читаются как разбитые. Мёртвая батарея. Мимо мёртвых ездят спокойно.
Уходить втроём с пушкой по открытому — не успеть. Бросить пушку и уйти лесом — успеть можно, но хрен он бросит исправное орудие с семью бронебойными.
Не убегать же ему новые ноги выдали.
— Слушай приказ, — он свалился в окоп, к пушке, и тело сработало само: плечо к станине, взгляд в казённик. — Хомутов — заряжающим. Ты, — молодому в каске. — Подносчиком, бронебойные сюда, осколочные приготовь. Ты, — третьему. — Каску найди и головой крути, — протянул руку ефрейтору. — Панораму.
Панорама встала в гнездо. Прицел был простой, как топор — после современной оптики всё равно что с самолёта пересесть на телегу. Ничего, телега тоже едет.
Ковалёв двадцать лет не работал на прямой наводке лично — с лейтенантских своих времён, с полигона. Но руки помнили. Руки, оказывается, всё помнили — эти чужие молодые руки с обгрызенными ногтями делали то, что им велели его старые навыки, и делали чисто.
— Шустро, мужики. Не успеем по ним отработать — они отработают по нам.
Из-за рощи выкатился бронетранспортёр. Полугусеничный, угловатый, серый, с крестом на борту — «ганомаг», двести пятьдесят первый, он их в кино видел и в справочниках, а теперь вот в панораму, живьём, и удивление уже даже не шевелится из-за своей ненужности. За транспортером — грузовик. За грузовиком — второй бронетранспортёр.
Разведдозор. Идут быстро, самоуверенно, на головном даже пулемётчик из-за щитка высунулся — загорает.
— Едет, голубчик, — выдохнул за плечом Хомутов, и снаряд у него в руках качнулся к казённику. — Щас мы ему…
— «Щас» — не команда. Заряжай.
Затвор лязгнул, точные движения Хомутова подсказали — получится. Ковалёв вёл головного в панораме и считал вслух, спокойно, как метрономом — не для себя, для расчёта, чтобы у них перестали трястись руки от его спокойствия:
— Четыреста… триста пятьдесят…
Головного бить рано — за ним колонна встанет вне сектора, за рощей. Бить надо, когда втянутся все трое.
— Триста… Не дышим…
Головной прошёл ближнюю точку. Сто пятьдесят метров, борт — вот он, весь, крупно, крест посередине как учебная мишень. Пулемётчик крутил головой, смотрел на разбитую позицию — и не видел. Мёртвая батарея. Мимо мёртвых ездят спокойно.
Второй «ганомаг» тоже вполз куда надо.
— Огонь.
Сорокапятка ахнула и подпрыгнула. Отдача сухо ударила в плечо через станину, звон пошёл по ушам, и в ста пятидесяти метрах, в серый борт, точно под крест, вошла болванка. Бронетранспортёр дёрнулся, как споткнувшийся конь, повалил чёрный дым и встал поперёк дороги.
Закупорил.
— Бронебойным! — лязг. — Заднего!
«Только бы не соскользнуло».
Задний газанул назад, уходя по дороге, и получил вторую болванку под жалюзи двигателя. Загорелся сразу, честно, попыхивая бензином. Из десанта посыпались фигурки, покатились в кювет.
Грузовик, зажатый между двумя кострами, отчаянно сдавал задом. Пехота горохом сыпалась через борта.
— Осколочным!
Третий выстрел лёг в дорожную насыпь у заднего колеса грузовика — недолёт метра три, но пехоте в кювете хватило. С той стороны наконец ожили: от хвоста колонны застучал пулемёт, зацокало по щиту, свистнуло над головой. МГ бил длинно, зло, наугад — по вспышке.
Всё. Представление окончено. Сейчас они очухаются, развернут миномёт, и через пять минут эта позиция станет тем, чем она уже один раз сегодня была.
— Сняться с позиции! Орудие — на руки! Хомутов — станины! Бронебойные взять, осколочных сколько влезет, остальное — бросить!
— Товарищ лейтенант…
— Бегом!
Втроём плюс он сам — сорокапятка покатилась. Полтонны с гаком, по грязи, под пулемётом. Покатилась, родимая, в лощину за позицией, куда пулемёту не достать. Молодой подносчик всхлипывал на каждом шагу и катил. Хомутов сопел и катил. Ковалёв упирался плечом в щит и последним, что увидел с гребня, было два чёрных столба над дорогой и пехота, залёгшая в кювете. Отвернувшись, покатил дальше, и думал о том, что руки, ноги, пушка и мир вокруг работают. Работают, как сам Ковалёв.
До темноты уходили лесом, на восток, по азимуту — компас нашёлся в командирской сумке. Пушку катили просеками, дважды переносили через валежник на руках, один раз пережидали, вжавшись в папоротник, пока в стороне, за деревьями, прошла чужая колонна — долго шла, с полчаса, с гулом и лязгом.
На привале, уже в сумерках, Ковалёв провёл инвентаризацию. Люди: трое плюс он. Матчасть: орудие, панорама, пять бронебойных, одиннадцать осколочных. Продовольствие: у Хомутова полбуханки и сало в тряпице, у молодых — сухари. Вода — фляга на четверых, но недавно был ручей, напились. Документы и карта лейтенанта Ковалёва В. А., 1918 года рождения.
Раненых нет. Потерь нет. Норма — на сутки, если не жировать.
Он отправил всех троих спать, забрал себе первую смену и сел под сосной, спиной к стволу, лицом к западу. Запад догорал — и по-настоящему, закатом, и рукотворно: зарево стояло в полнеба, и по этому зареву, по гулу канонады слева и справа, по чужим колоннам на дорогах любой профессионал прочитал бы обстановку за минуту.
Июль сорок первого. Фронт рухнул и катится на восток. Впереди — Смоленск, Вязьма, октябрь, декабрь. Он знал этот год по учебникам, по мемуарам, по штабным играм в академии — знал, чем он кончится, и знал, сколько это будет стоить.
Надо было, наверное, ужаснуться. Сесть, обхватить голову, спросить кого-нибудь — за что, почему, как? Ковалёв прислушался к себе, поискал ужас — и не нашёл. Нашёл другое, знакомое, рабочее: так чувствуешь себя, когда после долгого отпуска входишь в расположение, и дежурный вскакивает, а на столе уже ждёт стопка сводок.
Его списали люди. Война — не списала. Война, оказывается, хранила его на своём балансе, как тело хранило ногу, и теперь вернула в строй — целиком, с двумя ногами, с молодыми лёгкими, с двадцатью годами артиллерийской науки в голове, которой здесь ещё нет ни в одном уставе.
Впереди четыре года работы.
Он поправил на коленях чужой — теперь свой — карабин, посмотрел на спящих у пушки людей. Трое. Завтра надо выводить их к своим, и пушку выводить, и дальше будет фронт, который трещит, и наверняка найдётся какой-нибудь лейтенант, который ставит орудия в ровный ряд на открытом месте.
Хорошо, что теперь есть кому дать ему по шапке.