Я не привыкла говорить, обращаясь к другим, потому-то ничто и не может меня остановить, впрочем, что я могу рассказать, не шокировав вас, что родилась в сельской местности, в крохотном городке на границе со штатом Мэн, что получила религиозное воспитание и все мои учителя были монахини, женщины черствые, упивающиеся той жертвой, в которую обратили свою жизнь, женщины, которых я должна была называть матерями и которые носили ненастоящее, самолично выбранное имя, сестра Жанна вместо Жюли и сестра Анна вместо Андре, сестры-матери, благодаря которым я и поняла, что родители неспособны назвать своих детей, дать им верное определение пред Богом, и что бы вы еще хотели узнать, что я была, в общем-то, вполне нормальной, довольно способной к учебе, что там, где я выросла, в краю ревностного католичества, шизофреников отправляют на лечение к попам, чтобы те изгнали из них бесов, что жизнь там довольно хороша, когда удовлетворяешься малым, когда веруешь, и что еще, что я двенадцать лет играла на фортепиано и, как все, хотела уехать из деревни, чтобы жить в городе, что после этого я не сыграла ни одной ноты и оказалась официанткой в баре, что стала шлюхой, желая отречься от всего, чем была раньше, чтобы доказать другим, что можно одновременно продолжать учебу, хотеть стать писателем, надеяться на будущее и растрачивать себя тут и там, приносить в жертву, как это делали сестры моей начальной школы ради служения своей конгрегации?
Мне снится иногда по ночам моя начальная школа, я всякий раз возвращаюсь туда на экзамен по музыке, и всякий раз происходит одно и то же, я не нахожу пианино, а в моих нотах не хватает страницы, я туда возвращаюсь, вполне сознавая, что не сыграла ни одной ноты за многие годы, и что нелепо оказаться там в моем нынешнем возрасте как ни в чем не бывало, и что-то мне подсказывает, что было бы лучше повернуться и уйти, чтобы избежать унижения, что я не смогу сыграть перед матерью-директрисой, что по всей видимости ей плевать, играю я или нет, потому что она давно знает, что я никогда не стану пианисткой, всегда буду лишь бренчать по клавишам, и в этой маленькой школе из красного кирпича, где стоило кому-то откашляться, как было слышно в каждом углу, где приходилось строиться рядами, чтобы перейти из класса в класс, самые маленькие впереди, самые большие сзади, мне надо было быть самой маленькой, не знаю почему, но таково было правило, чтобы стоять впереди, чтобы не оказаться зажатой в середке между самыми маленькими и самыми большими, надо было быть самой маленькой, и когда после каникул сестре приходилось расставлять нас в том порядке, в каком нам предстояло ходить в течение года, я для большей надежности подгибала колени под платьем, потому что если я и была маленькая, то наверняка не самая маленькая, так что надо было чуточку схитрить, поубавив себе росту, чтобы оставить за собой это желанное место, и к тому же я не любила взрослых, одного их слова было достаточно, чтобы я разревелась, вот почему я хотела иметь дело только с их животами, потому что животы не говорят, ничего не требуют, особенно животы сестер, круглые мячики, по которым так и хотелось наподдать кулаком. Но сегодня я уже избавилась от этой потребности быть маленькой, я даже многие годы носила туфли на платформе, чтобы добавить себе росту, но не слишком, ровно настолько, чтобы смотреть своим клиентам в глаза.
Если подумать, у меня было слишком много матерей, слишком много этих образцовых богомолок, сведенных к заемному имени, а быть может, они, в общем-то, и не верили в своего жадного до имен Бога, по крайней мере не до конца, быть может, они просто искали предлога, чтобы отделаться от своих семей, чтобы очиститься от того акта, который произвел их на свет, будто Бог не знал, откуда они взялись, от отца с матерью, будто не мог видеть, что они пытались скрыть под своими Жанна или Анна неудачно выбранные родителями имена, этих матерей у меня было слишком много, и не хватало своей собственной, моей матери, которая никак меня не называла, потому что слишком много спала, моей матери, которая оставила заботы обо мне моему отцу.
Я вспоминаю очертания ее тела под одеялом и ее головы, наполовину торчащей на подушке, будто свернувшаяся в клубок кошка, какой-то обломок матери, который все больше и больше уплощался, только волосы выдавали ее присутствие, отделяли от укрывавшего ее одеяла и эта пора волос длилась годами, года три или четыре, быть может, по крайней мере, мне так кажется, это было для меня порой Спящей красавицы, моя мать отдавалась тогда некоей тайной старости, в то время как я была уже не совсем ребенком, но еще и не подростком, я тогда словно зависла в том промежуточном возрасте, когда волосы начинают менять цвет, когда среди золотистого пушка на лобке вдруг вырастают два-три черных волоска, и я знала, что она не совсем спала, а только наполовину, это было заметно по напряженности ее тела под простынями, слишком голубыми, слишком квадратными, в чересчур светлой спальне, где кровать окружали четыре широких окна, через которые свет лился прямо ей на голову, ну скажите мне, как можно спать, когда свет бьет прямо в глаза, и к чему столько солнца в комнате, когда спишь? Видно же было, что она не спит, по тому, как она резко дергалась или неожиданно стонала по неведомой причине, спрятанной вместе с ней под простынями.
А еще был мой отец, который не спал и верил в Бога, впрочем, только это его и занимало, верить в Бога, молиться Богу, говорить о Боге, предвидеть для всех наихудшее и готовиться к Страшному суду, обличать людей в час новостей, во время ужина, в то время как третий мир мрет от голода, говорил он всякий раз, какой стыд жить так легко, в таком довольстве, в общем, был мой отец, которого я любила и который меня любил в ответ, любил за двоих, за троих, он меня так любил, что себялюбие тут было бы излишеством, неблагодарностью пред этим потоком, изливавшимся на меня снаружи, к счастью, у него был Бог и третий мир, чтобы я могла защититься от него, чтобы направить его силы в другое место, в далекое пространство рая, и однажды в воскресенье, когда мы были в церкви, оба сидя на деревянной скамье, пока моя мать лежала в постели, он и я на скамье в первом ряду, глядя, как дневной свет проникает сквозь витражи и косо падает на алтарь, всегда такими прямыми лучами, я зажала облатку в руке, вместо того чтобы проглотить, потом она оказалась в моем кармане, а затем в моей комнате, между страниц книги, которую я прятала под матрацем и каждый вечер открывала, чтобы удостовериться, что она все еще там, хрупкий белый кружочек, в котором, как я подозревала, ничегошеньки не было, с чего бы Бог стал так унижаться, так сплющиваться, забираясь вовнутрь, и в следующее воскресенье, прежде чем пойти к мессе, я показала ее отцу, чтобы поделиться секретом, глянь, папа, что я сделала, глянь-ка, чего не сделала, и я вам клянусь, он меня чуть не прибил, дескать, это кощунство, и в тот день я поняла, что могу быть на стороне тех людей, которых надо обличать, поняла, что там мне и надо оставаться.
А еще у меня была сестра, старшая сестра, которую я никогда не видела, потому что она умерла за год до моего рождения, ее звали Синтия, и она так и не стала настоящей личностью, потому что умерла слишком маленькой, по крайней мере так отец всегда говорил, дескать, в восемь месяцев еще нельзя быть настоящей личностью, нужно время, чтобы развились особенности, своя собственная манера улыбаться и говорить «мама», нужно по меньшей мере четыре-пять лет, чтобы сказалось влияние родителей, чтобы в свою очередь кричать на школьном дворе, кричать как они, оставляя последнее слово за собой, моя сестра всегда была мертвой, но она все еще витает над семейным столом, она выросла там без единого слова и прижилась в молчании наших трапез, она третий мир моего отца моя старшая сестра которая обеспечила преемственность всему тому, чем я сама не стала, смерть все ей позволила, сделав возможным любое будущее, да она могла бы стать этим или тем, врачом или певицей, самой красивой женщиной поселка, могла бы стать всем, чем угодно, потому что умерла такой маленькой, незатронутой ничем, что определило бы ее в том или ином смысле, умерла без склонностей и мнений, а если бы выжила, то я бы не родилась, вот что мне надо было вывести отсюда, это ее смерть дала мне жизнь, но если бы каким-то чудом мы выжили обе при планах моих родителей иметь только одного ребенка, я бы наверняка походила на нее, я была бы как она, потому что она была бы старшей, потому что одного года достаточно, чтобы установить порядок старшинства. Я никогда не говорю о Синтии, потому что о ней нечего сказать, но став шлюхой, взяла себе ее имя, и не зря, всякий раз, когда клиент обращается ко мне, он поминает ее среди мертвых.
А еще была моя жизнь, та, у которой не было ничего общего со всем этим, с моей матерью, отцом или сестрой, было отрочество с подружками и музыкой, любовными муками и стрижкой волос по последнему крику моды, рыдания и страхи из-за того, что тут вышло слишком много, а там слишком мало, из-за того, что подружка красивее тебя, было десять лет волнений, которые привели меня к началу взрослости, был большой город и университет. Впервые в моей жизни я оказалась одна в квартире, вместе с сиамской кошкой, которую подарили мне родители, чтобы я не страдала от одиночества, чтобы мы могли, как они наверняка думали, приноровиться друг к другу, делить одну постель и развивать привычки, образовать некую экосистему ласк и маленьких потребностей, она была единственным устойчивым элементом в подавляющей новизной вселенной, благодаря ее дремотному постоянству я поняла, что можно страдать от избытка возможностей, от слишком большого числа пересадок в метро, ее звали Зазу, и у нее были голубые глаза раскосые, от чего казались еще более голубыми, такими же голубыми, как мои собственные, Зазу, которую я шлепала по любому поводу, по единственной причине, что попадалась под руку или путалась под ногами, и мой отец позаботился повесить в каждой комнате моей квартиры распятия, которые перед тем позаботился освятить, это очень важно, чтобы распятия были освящены, говорил он, потому что, если они не освящены, есть опасность, что они лишатся Бога и станут пустым остовом, слишком много людей носит крест, не веря в него, они носят крест для красоты, потому что сегодня думают только об украшательстве вещей, машин и религии, и если мой отец вешал распятия на стенах моей квартиры, то главным образом для того, чтобы за мной было кому присматривать и чтобы гости знали о его присутствии, дескать, ничто не будет сказано, чего я не услышу, ничто не будет сделано, чего я не увижу чрез это изможденное тело Христово, а я никогда не понимала, как можно иметь Богом мертвеца.
Мой отец беспрестанно твердил о своем отвращении к большому городу, потому что там слишком много достойного обличения, шлюхи и гомосексуалисты, богачи и знаменитости, экономика, от которой некуда деваться, и право сильного, гибель того, что уже и не различимо, какофония языков и архитектуры, весенняя грязь и безобразие современных построек, и как такое возможно, сделать фасад церкви входом в университет, возмущался он, словно я имела к этому какое-то отношение, урезанная церковь, словно неосвященные, лишенные Бога распятия, и как это получилось, что университетские корпуса выходят прямо на пип-шоу, куда мы катимся, если от образования до проституции всего один шаг? И это верно, научно доказуемо, в корпус, где проходит большая часть моих лекций, попадаешь через фасад церкви, отреставрированный ради сохранения наследия, потому что это выглядит красиво, и многие окна аудиторий выходят на бары с голыми танцовщицами, на розовые неоны женственности, я целые лекции просиживала, нависая над массой тружениц секса, какая находка это название, в нем чувствуется признание древнейшего ремесла в мире, древнейшей из социальных функций, мне нравится мысль, что с сексом можно работать, как с тестом, что удовольствие это тяжелый труд, что тут можно отличиться, требовать усилий и заслуживать заработной платы, ограничений и стандартов. И для большинства студентов в этом сосуществовании со шлюхами не было ничего такого, вот что самое поразительное, быстро привыкаешь к тому, чего не можешь избежать, когда это перехлестывает через край с той стороны улицы, перекрывая записи наших лекций, но эта близость подействовала на меня, заставила перейти на другую сторону улицы, скажите-ка сами, как теория могла устоять перед столькими соблазнами? В любом случае никто меня тут не знал, и весна шла полным ходом, весна всегда требует что-то предпринять, броситься головой в омут, так что мне представился случай разделаться со своей деревней, и я была от этого в восторге.
Мне было легко стать проституткой, поскольку я всегда знала, что принадлежу другим, общине, которая и имя мне подберет, и упорядочит входы-выходы, и даст мне наставника, который скажет, что я должна делать и как, что должна говорить и о чем молчать, я всегда умела быть самой маленькой, самой соблазнительной, и в то время я уже подрабатывала официанткой в одном баре, уже были шлюхи с одной стороны и клиенты с другой, клиенты, которые давали мне на чай чуть больше, чем надо, обязывая тем самым уделять им чуть больше внимания, чем надо, эта двусмысленность установилась как-то незаметно, естественно, несколько месяцев они заигрывали со мной, а я с ними, прежде чем решилась прийти к тому, к чему, как я чувствовала, меня настойчиво склоняют, и когда я вновь думаю об этом сегодня, мне кажется, что у меня не было выбора, что меня уже посвятили в шлюхи, что я уже была шлюхой, прежде чем стать ею, мне достаточно было полистать англоязычную ежедневную газету, чтобы найти страницу агентств, предоставляющих девушек для сопровождения, достаточно было снять телефонную трубку и набрать номер, номер самого крупного агентства в Монреале, и, согласно объявлению, агентство нанимало для сопровождения только лучших девушек и признавало лишь самую лучшую клиентуру, а это значит, что там оказывались самые молодые женщины и самые богатые мужчины, богатству мужчин всегда сопутствует молодость женщин, это общеизвестно, а поскольку я была очень молода, то меня с готовностью приняли, явились за мной на дом и сразу же доставили в комнату, где я получила пять или шесть клиентов подряд, дебютантки всегда очень популярны, как мне объяснили, им даже незачем быть хорошенькими, и мне хватило одного дня в этой комнате, чтобы создалось впечатление, будто я занимаюсь этим всю жизнь. Я сразу постарела, но заработала много денег, завела приятельниц, с которыми было возможно некое содружество, и даже довольно грозное, поскольку коренилось оно в нашей общей ненависти, ненависти к клиентам, но едва мы выходили за рамки проституции, как опять становились нормальными в социальном плане женщинами, соперницами.
И я стала стареть вовсю, надо было что-то делать, чтобы не остаться вот так, на коленях перед очередью из клиентов, в этой комнате, где я проводила все свое время, и я пошла на психоанализ, к мужчине, который ничего не говорил, впрочем, что за мысль, уложить меня там на кушетку, когда мне и так весь день приходилось ложиться в постель с мужчинами, которым было, должно быть, столько же лет, сколько и ему, с мужчинами, которые мне в отцы годились, а поскольку этот анализ ни к чему не вел, ибо я так и не смогла выговориться, подавленная молчанием этого мужчины и страхом не высказать как следует то, что должна была высказать, я решила с этим покончить и написать обо всем, о чем так сильно молчала, высказать наконец то, что таилось за потребностью обольщать, которая не хотела меня отпускать и бросила в крайность проституции, потребность быть той, кого ждут, и если потребность нравиться все еще берет верх, когда я пишу, это значит, что надо облечь словами то, что за этим стоит, ведь всего нескольких слов достаточно, чтобы их кто-то прочел, чтобы они не остались просто словами. Необходимость достичь цели стала лишь сильнее по мере того, как я писала, то, что должно было развязаться, затягивалось все туже, пока узел не занял все место, узел из которого и возникла изначальная манера моего письма, неистощимая и отчужденная, моя борьба за выживание между спящей матерью и отцом, ждущим конца света.
Вот почему эта книга целиком построена на ассоциациях, отсюда постоянное пережевывание и топтание на месте, отсюда ее возмутительно интимный характер. Движение слов ограничено пространством моей головы, и их немного, только мой отец, моя мать и призрак моей сестры, только множество моих клиентов, которых мне надо свести к одному-единственному члену, чтобы не запутаться. Но хотя она взывает к самому сокровенному во мне, в ней есть и всеобщее, что-то архаичное и назойливое, разве не все мы пленники двух-трех лиц, двух-трех тираний, которые в разных сочетаниях повторяются и возникают повсюду, там, где им нечего делать, там, где их не хочешь?
Часто говорят, что мой пунктик насчет женщин раздражает, что это вечно одно и то же, почему бы просто не улыбнуться им по-хорошему и не поаплодировать, когда им удается раззадорить толпу, разве сама я не женщина, да и шлюха к тому же, неужели же я не могу дать им шанс? Это верно, я — доказательство того, что женоненавистничество удел не одних лишь мужчин, и если я называю их личинками, телками, шлюхами, то в основном потому, что они меня пугают, потому что им не нужно мое тело, а ничего другого я им предложить не могу, потому что они вечно угрожают задвинуть меня обратно в строй, туда, где я быть не хочу. И если мне не нравится то, что пишут женщины, то потому, что, читая их, я будто слышу, как они говорят, потому что им не удается отвлечь меня от меня самой, быть может, я слишком близка к ним, чтобы распознать что-то такое, что им свойственно и не вызывает немедленного отвращения, что не приложимо сразу же ко мне. И к тому же мне завидно, что они могут называть себя писателями, я предпочла бы думать о них как о совершенно таких же, думать о них, как думаю о себе, как о телке, как о шлюхе.
Но не беспокойтесь обо мне, я буду писать до тех пор, пока не возвышусь наконец, пока не стану одной из тех, кого не осмеливаюсь читать.