Мысленное возвращение во времени похоже на объятия обманчиво мягких кошачьих лап: трудно предсказать, в какое мгновение в тебя вонзятся острые, как иголки, когти давно, казалось бы, забытого происшествия. И чем больше ты стараешься освободиться от них, тем больнее тебе становится… Рассказывая историю моей семьи, я подобрался к сегодняшнему дню, и роман мой больше не таил в себе никаких сюрпризов. Как выяснилось, сюрпризы я готовил себе сам, но, как человек легкомысленный и увлеченный внешними радостями жизни, даже не подозревал об этом.
С детства мне не нравился крыловский трудяга-муравей, его короткая обывательская мудрость и неумение радоваться, а также присущая лавочникам мелочность и жестокость. Куда ближе и понятней была веселая, лишенная приземленной расчетливости стрекоза. Я и сейчас радуюсь подаренным мне судьбой хрупким крылышкам несгибаемой стрекозиной беззаботности, которые несут меня по жизни, иногда забрасывая на недосягаемую для благоразумных муравьев высоту.
Мои папа и мама вряд ли женились по любви. Оба вернулись с фронта, встретились в доме дяди Бори, брата бабки Лизы, и папа очень скоро, недели через две, сделал маме предложение. Теперь уже трудно сказать, почему папа выбрал именно ее, ведь тогда, в сорок пятом году, в Советском Союзе любой неубитый мужчина был на вес золота. Наверное, папа мог найти невесту и покрасивее, и побогаче. Но папа выбрал маму… Конечно, возникла взаимная симпатия, и, конечно, как и у всех вернувшихся с войны, им хотелось наконец-то пожить по-человечески. Достаточно ли этого для счастья? По крайней мере, на случайной фотографии, сделанной спустя некоторое время, оба они выглядят влюбленными и довольными…
Жизнь начинала налаживаться. Папа был человеком трудолюбивым и много работал, обеспечивая семье вполне хороший по тем временам достаток. Потом один за другим родились дети: мои сестра и брат. Бабка Лиза, то ли испытывая угрызения совести после гибели сына, то ли просто став старше и ощутив потребность кого-то любить и о ком-то заботиться, пыталась ухаживать за внуками. Правда, мой папа бабке никогда не нравился: она хорошо усвоила наставления прадеда Вольфа о том, каковы должны быть потенциальные женихи. Хотя сама же пренебрегла и наставлениями, и женихами, выйдя замуж за полунищего Абрама. Тем не менее всю последующую жизнь бабка Лиза ворчала, что ее Ася могла бы найти себе генерала, а не этого «шлепера»…
Но, так или иначе, мама была счастлива. Она стала женой и хозяйкой дома, ей больше не нужно было жить с родителями в грязной, с детства ненавистной халупе… Всю жизнь она была мнительной чистюлей и приучила всю семью к непривычной в Советском Союзе роскоши ежедневно принимать душ. Мама вообще жила в своей сказке, но это не была сказка о Золушке-простушке парвеню, чудом выбившейся из служанок в принцессы. Потому что мама не была простушкой с самого рождения. Ей казалось, что после долгого отсутствия она просто вернулась домой и теперь обустраивала доставшееся ей королевство по своему усмотрению. Это было очень аристократическое королевство, и маму совершенно не смущало, что брабантские кружева на самом деле были крашеной марлей, а придворные камер-фрейлины – неуклюжими ленивыми домработницами из приезжающих в Баку на заработки молоканских девиц. Она царила всерьез и с видимым удовольствием. Мальчишкой я не мог себе представить королевскую чету из андерсеновской «Принцессы на горошине» иначе, чем в образе моих родителей.
Но была еще Вера, мамина младшая сестра, которой повезло значительно меньше. К тому возрасту, когда ей, как приличной еврейской девочке, пора было выходить замуж, все вернувшиеся с войны женихи были давно разобраны теми, кто постарше или побойчее. К тому же, в отличие от миловидной и женственной мамы, Вера выросла чрезмерно худой и очень высокой, неуклюжей дурнушкой. Но зато Вера была музыкальна. Первая в семье она получила высшее образование, прекрасно пела, любила веселые компании и, не имея ни малейшей склонности к аристократическому образу жизни, обладала характером куда более легким, чем мама, которой она люто завидовала. Ничего необычного в этих родственных отношениях, круто замешанных на любви и ненависти, не было. Вера страдала от одиночества и непривлекательности, а мама искренне сочувствовала и тихо торжествовала: ее семейное счастье на фоне несложившейся судьбы младшей сестры казалось еще полнее.
Конечно, у Веры бывали мужчины, но ни один из них не годился в мужья и, главное, ни один не хотел брать на себя ответственность становиться отцом ее ребенка, пусть даже и внебрачного. Когда Вере исполнилось тридцать и по тогдашним меркам она давно уже была старой девой, ей встретился Мирза-Али. Они познакомились в лесном санатории в Набрани под Баку, куда Вера приехала, чтобы отдохнуть и хоть немного набрать вес. Мирзу-Али окружал романтический ореол. Он был иранцем, членом социалистической партии «Тудэ», только что чудом избежал казни, к которой его приговорил одноклассник по военному училищу шах Ирана Реза Пехлеви, и получил убежище в Советском Союзе. Власти с ним носились, как всегда в СССР носились с иностранцами: безо всякой очереди предоставили квартиру, назначили заведующим обувного магазина и, наверное, осыпали бы благами и дальше, но… Мирза-Али категорически отказался принимать советское гражданство. Сталина к тому моменту почти два года как внесли в Мавзолей, и хотя еще не вынесли обратно, времена уже были относительно в некоторой степени свободные. Потому Мирза-Али до самой смерти оставался лицом без подданства, дразня мелких местных начальников своей независимостью.
Непонятно, чем могла его привлечь некрасивая Вера. Возможно, сыграло свою роль то, что Мирза-Али почти не понимал по-русски и ему, окруженному веселой толпой вечно о чем-то галдящих людей, было тоскливо в этом санатории. Или, может быть, худая и носатая, она разительно отличалась от тех женщин, которых он знавал в Иране, что внесло в его жизнь приятное разнообразие. Но сам он внес в ее жизнь куда больше. Вернувшись домой к родителям, Вера обнаружила, что беременна. И сразу же поняла: это тот единственный шанс, который предоставила ей неласковая судьба.
– Гевалд!..[4] – простонала ошеломленная бабка Лиза, когда Вера заявила ей, что собирается рожать.
Трудно сказать, что именно сразило бабку – отсутствие законного мужа или то, что имеющийся в наличии незаконный – мусульманин. Лиза хорошо помнила, как однажды ее сестра Софа тоже опозорила приличную еврейскую семью – и чем это в итоге кончилось.
– Никогда, – начала накаляться Лиза, – не будет такого, чтобы моя дочь родила, как кошка, от какого-то тутерганефа!.. Гевалд, ой гевалд!
Дед Абрам мрачно поглядывал на Веру. Разговор состоялся за завтраком, и сваренная Лизой манная каша постепенно остывала в кастрюле. Однако, зная характер жены, он предпочитал не вмешиваться.
– Только попробуй мне родить! Тогда я тебе не мать, а ты мне не дочь, поняла?! А что скажут родственники? – при воспоминании о родственниках Лиза схватилась за голову. – Ох, зарезала ты меня, без ножа зарезала!
К тому моменту, когда страсти окончательно накалились, а каша, наоборот, уже остыла, Вера решительным движением надела кастрюльку себе на голову, одновременно оставляя все семейство без завтрака и давая понять, что ради своего счастья готова и не на такие жертвы. Дед Абрам всплеснул руками и сломался: ему было жаль испорченной манной каши. А бабка Лиза еще долго ругалась и проклинала всех присутствующих, а также отсутствующих участников разворачивавшейся драмы. По ее уверениям, давным-давно похороненный на далеком еврейском кладбище прадед Вульф ворочался в могиле, тревожа остальных родственников, чьи могилы находились неподалеку.
К величайшему удивлению бабки с дедом, Мирза-Али, узнав о беременности Веры, сообщил, что готов на ней жениться. Возможно, еще не освоившийся с местными обычаями иранский подданный полагал, что дед Абрам, узнав о позоре дочери, наточит кинжал и решит вопрос так, как его полагается решать оскорбленному восточному мужчине. А может быть, не хотел портить отношения с советской властью, которую тоже могло бы обидеть такое безответственное отношение человека без подданства к простой советской женщине, пусть даже и еврейке.
Молодые расписались в ЗАГСе и поселились в халупе, под боком у бабки с дедом. Но их счастье длилось недолго. Вера оказалась никудышной женой и хозяйкой. В отличие от моей мамы, она не страдала излишней чистоплотностью. К моменту рождения Исмаила, или, как его называли в семье, Исика, Мирза-Али уже достаточно близко познакомился и с дедом Абрамом, и с советской властью, чтобы перестать опасаться мести с их стороны. Поэтому в новую квартиру он переехал один, оставив жену и сына на попечение бабки с дедом. Порой, соскучившись по неумелым Вериным ласкам, Мирза-Али навещал ее, приносил деньги и подарки сыну, был вежлив с бабкой Лизой и дедом Абрамом… В общем, для мусульманина и тутерганефа вел себя более или менее прилично.
Позднее, когда Исику исполнилось десять, Вера все-таки переехала к мужу, и они успели пожить год или два в его квартире не то вместе, не то порознь… Да, это была странная семейная жизнь. Но Вера пребывала в состоянии эйфории: ее старшая сестра больше не могла колоть ей глаза своим счастьем. Вера сама стала женой и, главное, матерью. В каком-то смысле она даже превзошла мою маму, потому что маленький Исик обладал более высоким социальным статусом. Разумеется, Исик был записан азербайджанцем. Многонациональный в ту пору Баку не был антисемитским городом, но все же представители коренной национальности в Советском Азербайджане могли претендовать на множество благ, которые были недоступны для евреев или армян. Вдобавок Исик был сыном иранского подданного, что в глазах Веры поднимало его, а вместе с ним и ее саму на недосягаемую для моей мамы высоту.
Но главное было не это. Хорошая или плохая сложилась у Веры семья, настоящим или не настоящим оказался ее муж, но на Веру уже нельзя было смотреть сверху вниз, нельзя было снисходить к ней, как к какой-нибудь прислуге. Потому что, по ее глубокому убеждению, сын Исик обладал всеми мыслимыми человеческими достоинствами и, конечно, его ждало великое будущее. Опровергнуть эту непоколебимую уверенность не посмел бы никто.
Однажды Вера вместе с Исиком отправилась в гости к сестре. Если раньше ее обижало покровительственное отношение моей мамы, то теперь при встречах она ревниво, как медведица, следила за тем, чтобы ее Исику было оказано должное внимание. И в этот раз Вера не шла, а плыла, летела, неся на руках трехлетнего Исика. Пусть только кто-нибудь посмеет сказать, что у нее не самый лучший ребенок на свете!
Это был один из тех больших приемов, которые любила и умела устраивать моя мама. Такие праздники трудно себе представить нынешним людям, привыкшим к холодноватому ресторанному гостеприимству. И дело было не только в крахмальных скатертях и салфетках, серебряных приборах и вазах с цветами, не в специально приготовленных вручную шербетах и мороженом, не в пяти переменах блюд в полном соответствии с «Книгой о вкусной и здоровой пище». И даже не в том, что мама встречала гостей в своем знаменитом длинном панбархатном платье с разрезом. Дело было в самой атмосфере изысканного праздника, пропитанного запахами тонких закусок и еще более тонких духов, атмосфере предвкушения таинства, в которое посвящались только избранные – и только изредка. Столы, впрочем, накрывались кувертов на двадцать-тридцать.
Точно так же, как цирковой зритель не догадывается о том, какой тяжелой работой достигается легкий полет воздушных гимнастов, маминым гостям и в голову не могло прийти, что все это великосветское чудо создавалась на примусе в крохотной кухоньке из непонятно каким образом добытых папой продуктов. Полученная всеми правдами и неправдами родительская квартира была большой, в старом дореволюционном доме с огромным застекленным коридором-верандой, выходившим на не менее широкий балкон. Я успел пожить в этой квартире первые несколько лет своей жизни, прежде чем старый дом пошел на слом и нас переселили в новостройку на краю города.
В общем, мамины приемы так же отличались от обеда в ресторане, как акт подлинной любви – от посещения публичного дома. Откуда у выросшей в полунищете дочки бабки Лизы взялись вкус, умение и шарм, достойные французской аристократки, сказать трудно. Вопросы крови, как известно, самые сложные вопросы в мире. А неизбалованные гости, даже самые важные и богатые из них, часто терялись, в равной степени не понимая, что следует делать с тремя видами вилок – и как такое вообще может существовать в стране победившего пролетариата.
Вера редко посещала мамины приемы. В старом, подаренном мамой и нелепо смотревшемся на ней платье, без косметики и украшений, она чувствовала себя на них еще более несчастной, чем обычно. Но в этот раз она шла в гости, не испытывая ни малейших сомнений в том, что Исик – ее лучшее украшение, броня, предохраняющая ее от кривых взглядов, поднимающая над глупыми предрассудками, которыми пропитаны и сестра, и все ее гости. Золушка, танцевавшая на королевском балу со смотревшим на нее с обожанием принцем, вряд ли чувствовала себя большей избранницей судьбы, чем Вера, которая готовилась предъявить маминому обществу своего собственного принца…
То, что такая вечеринка – неподходящее место для трехлетнего ребенка, просто не приходило ей в голову. Исик не может оказаться не к месту и не ко времени! Покрепче прижав ребенка к костлявой груди, Вера ускорила шаг.
Вечер начался так же, как начинались все подобные вечера. Гости с рюмками и бокалами в руках, разбившись на группки, разговаривали стоя, искоса бросая нетерпеливые взгляды на уже накрытые столы. Начитавшаяся французской и английской классики мама считала, что аперитив располагает гостей к светской беседе. Поэтому гости, боясь нарушить торжественность момента, не смели даже приближаться к столам. Мама в своем знаменитом платье, заколотом у горла бриллиантом, почти не отличимым от настоящего, как и положено хозяйке дома, переходила от одной группки гостей к другой. Все шло по плану. Мама была центром внимания. Многие из приглашенных мужчин, войдя в роль, галантно целовали ей руку и говорили комплименты, женщины криво улыбались и до смерти завидовали, скатерти отливали снежной голубизной, закуски и цветы были расставлены в должном порядке.
Перед тем как пригласить всех к столу, мама еще разок обошла его со всех сторон, поправила неровно лежавшую салфетку, взглядом полководца окинула поле предстоящего пира, потом прислушалась к ровному гулу голосов и удовлетворенно наклонила голову. В эту минуту раздался звонок в дверь: пришли Вера с Исиком. И в мамином королевстве все сразу пошло не так: с трудом созданная атмосфера праздника была разрушена. Вера громко и бесцеремонно требовала, чтобы присутствующие оторвались от своей бессмысленной болтовни и обратили внимание на Исика, который исполнял все положенные юному гению трюки.
– А где у нас глазик? – сюсюкала Вера, одновременно грозно кося глазом на гостей. – А где у нас ушко?..
Мамины гости мялись, но вежливо хлопали. А потом подошло время финального номера, которым Вера особенно гордилась, – вокальной партии, обещавшей миру еще один оперный талант. Недолго думая Вера поставила Исика прямо на стол, сминая скатерть и опрокинув тарелочку с какой-то сложной маминой подливой. Страшное пятно разлилось не только по скатерти, но и по маминой душе. Мама окаменела. И только это позволило смущенному общим вниманием Исику вяло промямлить: «Яйца-яйца… – И после паузы тоненько закончить кодой: – Тра-та-та!..»
– Ну вот, слышали? – Вера победоносно оглядела гостей. И, заметив пятно, с непосредственностью варвара, гонящего в церковь табун, добавила:
– Ну да, тут ребенок немножко разлил, так что, это трагедия? Я вас умоляю! Ну вот, а теперь можно и закусить. Ася, почему ты не зовешь всех к столу? Я, например, очень голодная…
Чтобы не упасть, мама ухватилась руками за спинку стула. Все было безнадежно испорчено. Светский прием вдруг превратился в обычную вечеринку, на которой не могло быть должного почтения ни к ритуалам, ни к подаваемым блюдам. Испачканная скатерть лежала как свидетельство утраченной невинности, и заждавшиеся угощения гости совсем расслабились. Они с облегчением хватали с блюд и тарелок яства, уже не смущаясь ни их изысканностью, ни количеством ножей и вилок. В довершение всего маленький Исик, которого Вера посадила рядом с собой, по недогляду умудрился сбросить на пол тарелку из драгоценного маминого сервиза и окончательно испортить скатерть, вывалив на нее коробочку со шпротами. Мама была убеждена, что Вера намеренно позволила ему закончить разорение стола. Но это было уже не столь важно.
Невозможно было даже оценить размеры приключившегося несчастья. Мамин смешной и хрупкий, как разбитая Исиком тарелка, сказочный мир держался на наивном желании уйти как можно дальше от той девочки, которая в раннем детстве боялась провалиться в грязное отхожее ведро. Она была готова убить Веру за бесцеремонность, за неотесанность и глумление над ее трогательным мирком, но… непривычный для мамы новый статус Веры да и само существование маленького Исика требовали к себе иного отношения, заставляли смотреть на многое по-другому. Когда в самом конце вечера мой папа взял Исика на руки и стал что-то ласково ему говорить, мама всерьез задумалась. До сей поры муж и двое детей казались ей достаточной гарантией того, что границы ее королевства надежно защищены. Но теперь… Теперь именно Исик показался ей страшной силой, способной уравнять ее с непутевой сестрой и, значит, вернуть обратно в ненавистное ей прошлое.
К тому времени маме уже исполнилось тридцать шесть лет. В сегодняшней Америке ее ровесницы только подумывают о том, чтобы завести ребенка, но в пятьдесят девятом году прошлого века в Советском Союзе женщина маминого возраста считалась почти старухой. А папе, который был старше мамы на четырнадцать лет, перевалило за пятьдесят. Дети уже подросли, но что-то же нужно было противопоставить маленькому Исику и его бесцеремонной матери. Что-то или кого-то… Вскоре решение было принято, и почти год спустя на свет появился я. По семейной легенде, из роддома домой меня несла на руках четырнадцатилетняя сестра, и теперь, желая ее поддразнить, я иногда спрашиваю, не роняла ли она меня по дороге. Уж больно неправильным я получился. Или, наоборот, слишком правильным?..
Сравнивая свое детство с детством сына-американца, я понимаю, что рос в очень скромных условиях. По приезде в Америку меня больше всего поразили не джинсы и колбаса, а продающийся повсюду апельсиновый сок. Когда-то, лет в десять, я с удивлением узнал, что из невиданных тогда сказочных фруктов апельсинов, оказывается, можно выжимать сок. Потому что кто-то из папиных друзей сделал мне неожиданный и невероятно роскошный подарок – маленькую консервную баночку с апельсиновым соком. Помню отдающий металлом горьковатый вкус этого сока, а еще помню свое отчаяние, когда баночка отчего-то вывернулась у меня из рук и упала, расплескивая по полу бледно-желтое содержимое. Чувство утраты было глубоким и острым. Впервые в жизни я тогда осознал, что, оказывается, ничего нельзя вернуть.
Но растили меня настоящим принцем. По крайней мере, Исику всегда казалось, что именно так принцы и живут – в светлом и чистом доме, где есть прислуга и много вкусной еды. Не знаю, как это могло случиться, но с моим рождением Вера вдруг утратила всякий интерес к сыну, как будто главным для нее был не сам ребенок, а стремление доказать сестре, что и она не хуже, что и у нее есть свое маленькое королевство… Исик рос заброшенным на руках у бабки Лизы, а потом часто и подолгу жил у нас. Как это всегда бывает, значительно позже, когда Исик стал взрослым и уже не нуждался ни в чьей опеке, в Вере опять проснулась лютая материнская любовь. Но это запоздалое и неуместное проявление чувств у Исика ничего, кроме тягостного раздражения, не вызвало.
Мы росли вместе, и если я был принцем, то Исик чувствовал себя куда менее комфортно. Хотя моя мама всячески старалась не подчеркивать разницу между мной и Исиком, годам к семи-восьми эту разницу я все же ощущал.
– Яша, – с величественным видом говорила мама папе, – сделай детям бутерброды с черной икрой.
Папа послушно делал нам с Исиком по бутерброду, но я видел, как мама, сама же стыдясь этого, сравнивала бутерброды и поворачивала тарелку так, чтобы мне достался тот, на котором икра была намазана гуще. Мама была щедрым человеком и не жалела икру, которая в те времена в Баку стоила недорого и была доступна всем желающим. Дело было в принципе: ведь ее сын – наследник сказочного королевства, а племянник – всего лишь дитя ее непутевой сестры.
Мы с Исиком дружили, но дружба эта была, конечно, неравной. И дело не только в том, что он был на четыре года старше. Куда менее изнеженный, чем я, он старался ухватить от жизни то, что мне доставалось само собой. А я, наивный и открытый, даже не понимал, почему Исик иногда бывал так жесток со мной. Но мы все равно дружили. Ссорились, мирились, но дружили. А потом произошло то, что я назвал «большим семейным скандалом». Даже его непосредственные участники не знали толком, с чего именно он начался, но по своей длительности, количеству вовлеченных в него лиц, числу интриг и предательств война Алой и Белой розы выглядела на его фоне обычной коммунальной ссорой из-за невымытого сортира. Мелкие склочники Ланкастеры и Йорки делили между собой всего лишь Англию. А моя мама отстаивала свое королевство, и все сэры с пэрами могли катиться к чертовой матери, если им это не нравилось.
Дело в том, что однажды, когда мне было уже лет двенадцать, мама приревновала папу к Вере. Точнее, она решила, что Вера пыталась соблазнить папу. Имелись ли у нее для этого основания? Не знаю, не думаю. Но, как и полагается в любой мало-мальски серьезной гражданской войне, такие мелочи, как факты, не имели для мамы ни малейшего значения. Она была убеждена: коль скоро предпринятая Верой с помощью Исика атака на ее дом захлебнулась, а брешь удалось заделать мной, Вера не побрезгует разрушить сказочное королевство с другой стороны. Тем более что ее приходящий муж Мирза-Али вряд ли был способен помешать этому коварному замыслу. В мамином королевстве папа чаще всего играл роль статиста: не король, а так, принц-консорт. И конечно же, Вера интуитивно выбрала самое слабое звено маминой защиты…
Мама посвятила в подробности предполагаемого преступного плана Веры всех родственников – и отказала ей от дома. И это не обычный эвфемизм, скрывающий под собой яростные вопли и битье посуды. Мама именно отказала Вере от дома. В отличие от бабки Лизы и сестры, умеющих со вкусом поскандалить, мама была начисто лишена куража, необходимого для любой хорошей ссоры. Но скандал все равно разразился большой. Его результатом стало вовлечение в семейные разборки и нас с Исиком: нам было категорически запрещено видеться друг с другом. И Вера, и ее сын должны были быть изгнаны из сознания и памяти всех жителей нашего королевства. Но мы, кончено же, продолжали общаться. Это было даже интересно, совсем как в шпионских романах. Мы с Исиком тайком встречались где-нибудь в центре города, ходили в кино, лазили на Девичью башню, пробирались в пользовавшийся дурной славой Нагорный парк… В общем, нам было хорошо. А вот папа чувствовал себя скверно.
– Ася, – успокаивающим голосом говорил он в минуты затишья, – ну зачем ты так? Что ты придумываешь?
– Я тебя ни в чем не виню, но она… Думаешь, ей нужен ты? Нет! Ей никто не нужен, она хочет разбить семью: раз у нее нет, так и у меня быть не должно… Дети! – трагическим голосом восклицала мама. – Если вы посмеете общаться с этой… – Тут мама делала над собой усилие и выговаривала: – с этой тварью или ее сыном, то вы мне не дети!
«Дети» произносилось скорее для внесения должной патетической ноты: мои сестра и брат давно уже жили отдельно, так что обращалась она ко мне одному. «Дети» кивали головой, делали честные глаза и клятвенно обещали хранить верность королевскому дому и флагу. Но однажды случилось то, что когда-нибудь непременно должно было случиться: мама увидела нас с Исиком выходящими вместе из кинотеатра. Вот когда мне пришлось ощутить все тяготы гражданской войны на собственной шкуре. В доме разразилась жуткая гроза, прозвучали призывы к папе наказать меня как следует. Папе не хотелось этого делать, но тогда у мамы могли бы возникнуть сомнения в его собственной лояльности. Папа скривил лицо, раздул ноздри, изображая неукротимую ярость, и схватил меня за руку.
Я удивился и испугался. Меня редко наказывали: папа был человеком мягким и обычно ограничивался выговором. А тут… Но в самый последний момент, когда я уже сжался от предчувствия удара, что-то удержало его руку. Он замер, как будто прислушался к чему-то в себе, и его напускной гнев сменился искренней грустью. А занесенная ладонь бережно опустилась мне на голову.
– Да что же это я… – вдруг сказал папа и, обращаясь к маме, перешел на идиш.
Родители всегда так делали, когда хотели, чтобы мы, дети, не поняли, о чем они говорят.
Мой папа был атеистом и коммунистом, его приняли в партию на фронте, в сорок третьем. Но до революции он успел поучиться в хедере и был знаком с Торой. Может быть, эта история двух братьев – еврейского и мусульманского, – а также требование наказать сына, вызвали у него странные, неуместные для члена партии ассоциации. Потому что какими бы смешными и невинными не выглядели наши с Исиком проделки, в них, так же как когда-то в библейские времена, были круто замешаны любовь и страх, правда и ложь, надежда и отчаяние…
Моя память еще хранит прошлое, но за долгие годы жизни оно потускнело и съежилось, превратилось в едва различимую точку. Я ощущаю себя героем собственного романа, и мне становится не по себе при мысли о бесконечно повторяющейся человеческой истории…
Давно уже нет ни мамы, ни папы, ни Веры, ни Мирзы-Али, ни даже моего старшего брата. Следы маминого сказочного королевства развеяны по миру, и я с сожалением думаю о том, что теперь уже некому запретить мне общаться с Исиком…