Покинув гудящее нутро речного сарая, где тяжёлая баклуша с лязгом вгрызалась в грабовые зубья цевочного колеса, я ступил на твёрдую землю. Деревянные сходни ещё дрожали за моей спиной, передавая вибрацию укрощённой реки, но впереди разворачивалась иная, не менее грандиозная битва. Битва за камень, глину и время.
Окинув округу придирчивым взором, я невольно хмыкнул. Строительная площадка расстилалась передо мной, словно исполинская, сочащаяся грязью рана на теле земли. Изрезанная глубокими траншеями, изрытая ямами, изуродованная надсадным человеческим трудом, она, тем не менее, уже начинала обретать форму, строгие очертания и холодный, выверенный смысл.
Рытьё траншей под фундаменты практически всех намеченных зданий уже подходило к концу. Траншеи тянулись ровными, как струна, линиями, проведёнными по туго натянутому шнуру. Это несказанно радовало: значит, разметку сделали верно, колья вбили без огрехов, расстояния выдержали, а прямые углы не превратились в привычные для Руси пьяные ромбы.
Ширина рвов везде держалась единая — восемьдесят сантиметров, или, как я велел называть сию меру на новый, приказной лад, восемь десятков «долей». Ни уже, ни шире, без малейшего отклонения, что прямо говорило в пользу надсмотрщиков. Глубину же отсюда, с берега, вымерить было невозможно, но о ней красноречиво свидетельствовало иное: трамбовщиков на дне поперечных траншей не было видно вовсе. Мужики словно проваливались в преисподнюю по самую макушку. Лишь блестящие от пота спины да концы их «баб» мерно взмывали над краем и снова уходили во тьму: вверх-вниз, вверх-вниз, неустанно, словно исполинские деревянные поршни, вбивающие глину в самую плоть планеты.
Рыли по-взрослому, на метр восемьдесят глубиной. Чуть ниже границы промерзания почвы в здешних суровых краях, где лютой зимой земля каменеет на добрый метр вниз, превращаясь в звенящий монолит, который не берёт ни лопата, ни кайло. А весной начинается пучение — безжалостная подземная сила, выдавливающая наверх всё, что заложено недостаточно глубоко. Сей физический закон местные зодчие частенько игнорировали, уповая на молитву да на авось, отчего их каменные палаты через десяток лет шли весёлыми трещинами. Для долговечности будущей слободы, для её незыблемой устойчивости глубина закладки была вопросом жизни и смерти всего начинания.
«Бабы», с коими сейчас по этим траншеям плясали люди, не имели ничего общего с женским полом. То были тяжёлые, окованные железом дубовые колоды. Ими уминали двадцатисантиметровый слой жирной глины до глухого, костяного стука. Я слышал этот звук даже отсюда — ритмичный, утробный, доносящийся со всех сторон и сливающийся в единый гул сердцебиения стройки. Поднять такую колоду одному было тяжело, почти непосильно — весила она пудов пять, коли не больше, — но втроём, с матерком и кряканьем, мужики справлялись споро.
Глина под безжалостными ударами прессовалась, теряя влагу и воздух, превращаясь из рыхлой каши в твёрдый, словно выжженный камень, панцирь — гидрозамок. Этот слой служил непреодолимым барьером между фундаментом и прожорливыми грунтовыми водами. Без него весь фундаментный бут через пару лет размыло бы, подмыло снизу, камень начал бы проседать, крошиться и расползаться. Глину я велел брать не абы какую, а с разведанных залежей, где она была вязкой, жирной, без примесей песка или прелых кореньев. Каждую телегу перед сбросом в ров проверяли: мяли в руках, скатывали в шарики, кидали оземь, глядя, как поведёт себя материал. Худая глина крошится в пыль, добрая — держит форму, не даёт трещин и не рассыпается прахом.
Приглядевшись, можно было заметить, что внутри каждого будущего строения вырыто по глубокому колодцу, а в столовой — так и все два.
Я проектировал сие намеренно: не снаружи, не у стен, не в промёрзлых дворах, где испокон веку привыкли рыть источники, а именно внутри, под будущей крышей, под надёжной защитой толстых стен. Сие новшество вызывало ропот у консервативных строителей и выпученные глаза у приказных дьяков, но стоило мне рявкнуть, как глупые вопросы исчезли, точно дым на ветру. Колодец внутри здания избавлен от дождя, от сугробов, от надутого ветром сора — прелых листьев, пыли и дохлых мышей. Он защищён от зимней стужи, когда вода на улице покрывается ледяным панцирем, и добыть её невозможно без лома и костра. К тому же, в случае осады — а в шестнадцатом веке любой дом должен быть готов стать крепостью — вода под рукой ценнее пороха.
В столовой же пара колодцев зияла не от избытка государевой щедрости, а из суровой необходимости. Готовить одновременно на тысячу голодных глоток, изо дня в день, без выходных и перерывов на праздники — сие значит кипятить, варить, мыть посуду, замачивать крупы и снова мыть. Вода будет расходоваться в таких чудовищных объёмах, что один источник, будь он хоть в реку толщиной, попросту не успевал бы восполнять вычерпанное бадьями.
Плотники вовсю обкладывали эти ямы срубами. Я наблюдал, как они сноровисто опускают венцы вниз, подгоняя пазы топорами, как туго конопатят щели мхом и паклей. На дно, в подводную, вечно мокрую часть, шла ольха, переходящая в дуб на сухом, верхнем отрезке.
Ольха не гниёт в воде — напротив, напитываясь влагой, она дубеет, становится крепче железа, превращаясь со временем в настоящий камень. В моём родном времени вся хвалёная Венеция стояла, в основном, на ольховых сваях, но здешние мастера знали этот секрет и без итальянских премудростей. Ольха внизу, где древесина обязана держать чудовищное давление плывуна и не проседать. Дуб же ставили выше, там, где дерево то мокнет от брызг, то сохнет на сквозняке. Именно там нужна его природная сопротивляемость гниению, способность выдерживать смену сырости и сухости без фатального растрескивания.
Артелей плотницких на Москве хватало с избытком, посему древесину на сезон строительства подготовили загодя. Ольху валили у самой кромки воды, где стволы вытягивались ровными, без дуплистых сучков. Дуб же тащили из непролазной глубины леса — матёрые, вековые исполины, что набрали непоколебимую плотность и не поддавались бегу времени.
Закончив любоваться панорамой будущей Школьной Слободы я направился навстречу суетящимся строителям. Завидев государя, они побросали свои заступы, колоды и носилки, начав стягиваться к берегу. Двигались споро, почти бегом, толкаясь перемазанными глиной локтями, норовя протиснуться поближе, первыми узреть своего правителя.
Окинув эту людскую массу цепким взглядом, я прикинул: здесь собралось тысячи две москвичей, никак не меньше.
Две тысячи здоровых мужиков — колоссальная орава для одной стройки. Такое скопление людской силы обычно требовалось разве что для возведения крепостных стен или закладки исполинских соборов, но для моих нужд этого было в самый раз. К тому же, здесь гнули спины лишь те, кого наняли за полновесную серебряную монету, кто пришёл доброй волей, польстившись на сытный куш. До Купальских праздников оставалось немало времени, а значит, смердов — свободных пахарей — нельзя было отрывать от их земельных наделов без риска погубить будущий урожай и пустить по миру целые деревни.
Сие правило касалось и монастырских крестьян: у каждого своё поле, свой срок посевной, что ждёт ухода. Мои ближние бояре наперебой предлагали решить вопрос по старинке — объявить государево тягло, согнать людишек силой, с плетями да окриками, как было заведено от века. Но я поступил иначе. Я повелел объявить тягло оплачиваемое. Деньги за каждый отработанный день плюс сытная, горячая еда от пуза. Те же артели, что уже сидели на казённых подрядах — возводили Китай-городскую стену или чинили мосты, — я просто перебросил, в том числе и на эту стройку сменив им объект, но оставив прежнего нанимателя.
Привычное, бесплатное тягло являлось тяжким ярмом, ломавшим хребет простому люду поверх всех податей и оброков. От него не отвертеться, не откупиться, не сбежать без риска угодить под батоги или в земляную тюрьму. Приказали рыть — бери лопату и рой от рассвета до тёмной ночи, покуда жилы не лопнут, не смея роптать. А тем временем собственная твоя нива зарастает бурьяном, скотина ревёт не кормлена, и зима обещает быть голодной. Я же твёрдо порешил выжигать сию практику, которая приведёт к узаконению рабства всего крестьянства. Пусть Русь не забывает, что труд имеет цену, что нельзя вечно выезжать на горбу народа, плодя лишь страх да скрытую ненависть, коя рано или поздно рванёт кровавым бунтом. Работник, которому платят честную деньгу, машет заступом втрое быстрее запуганного крепостного.
Я подошёл к толпе, что уже замерла, сгрудившись и не смея приблизиться без дозволения. Лица поворачивались ко мне, как подсолнухи к солнцу. Я читал эти лица, словно раскрытые книги: потные, перепачканные бурой пылью, сожжённые безжалостным солнцем, с сеткой глубоких морщин у прищуренных глаз. Видел их руки — узловатые, покрытые ссадинами, с чёрными от въевшейся грязи обломанными ногтями. Видел рубахи — рваные, пропитанные едким потом, прилипшие к телам.
Но сквозь всю эту грязь, нищету и рвань светилось нечто иное. Их взгляды не были потухшими или затравленными. В них теплилось тихое, спокойное удовлетворение человека, который точно знает: его труд нужен, плата будет щедрой, а вечером его ждёт миска наваристой каши с мясом, а не удар кнута.
Едва я остановился, по толпе прокатилась дрожь. Один за другим они опускались на колени. Сперва ближние ряды, за ними дальние, и вот уже всё это людское море согнулось пополам, вжимая лбы в строительный мусор, замерев в благоговейном трепете перед чудом исцелившим мир. Мне не оставалось ничего иного, кроме как поднять руку в крестном знамении, благословить их широким жестом и велеть подниматься.
— Трудящийся человек равен молящемуся! — мой голос разнёсся над котлованами, поддержанный тишиной. — Тот, кто честным потом кропит землю, не должен стоять на коленях перед другим человеком. Возвысьтесь и вернитесь к делам своим!
Слова мои прозвучали дико для их ушей. Я видел на их лицах то самое растерянное, туповатое непонимание, что возникает у народа, когда правитель глаголет истины, до коих общество ещё не дозрело веков эдак на пять. Впрочем, противиться моей воле никто не рискнул. Неуклюже, отряхивая порты, мужики начали подниматься, нехотя разбредаясь к своим траншеям и лесам.
Остались лишь те, у кого деловитой суеты ещё не наметилось, — те, кто только подошёл и ждал распреда. В основном то были каменщики, снятые с Китай-городской стены. Загорелые, жилистые парни с изъеденными известью ладонями, чьи предплечья походили на переплетённые стальные канаты. Им предстояло заливать фундамент. Хоть это и не совсем привычная для них каменная кладка, но с тяжёлым, вязким раствором эти ребята управляться умели мастерски.
Чуть в стороне от них, не смешиваясь с простыми работягами, переминалась с ноги на ногу знакомая мне когорта. Мастера, отборные подьячие, дворцовые чины и кузнецы, что последнюю неделю не спали ночами, воплощая в железе и дереве мои диковинные механизмы.
Пораскинув умом, взвесив все наши скудные ресурсы и жесточайший дефицит времени, я принял решение. Деревянное зодчество — сие, бесспорно, лепота. Тепло, дышит, радует глаз резьбою. Пару дворцов я, пожалуй, сохраню для потомков, пущай водят туда послов да дивятся искусству предков. Но строить новую Державу из брёвен — затея гиблая. Дерево имеет скверное свойство гореть. А Москва полыхала с пугающей регулярностью, выгорая целыми концами, обращая в сизый пепел годы трудов и накопленного добра.
Камень — материал вечный, не спорю. Но дорог, собака, до безобразия, да и требует времени, коего у меня нет. Каменное строительство тянется годами: добыть, обтесать, привезти, выложить ряд за рядом, дождаться, пока раствор схватится…
Выход оставался один — землебитные здания. Саманные блоки на мощном фундаменте, с высоким каменным цоколем, что убережёт глиняные стены от сырости и снежных сугробов.
Технология сия стара как сам мир, известна от азиатских степей до европейского юга. Суть её примитивна до гениальности: глина, песок, вода и связующее. Замесил до нужной вязкости, набил в деревянную опалубку или отштамповал в кирпичи, высушил на ветру — и получаешь монолит. Тёплый, дешёвый, не горящий в огне, возводимый с немыслимой скоростью. Глины и песка под ногами — бери не хочу.
При должной сноровке и обилии рабочих рук саманные стены можно выгнать под крышу за месяц-другой. Это не требовало армий квалифицированных каменщиков: покажи мужику, как держать трамбовку, с какой силой бить — и он готов к труду.
Разумеется, имелись в этом деле свои коварные подводные камни. Соотношение глины и песка, количество воды — малейший перекос, и стена пойдёт глубокими трещинами или осыплется трухой. Времени на долгие пробы и ошибки у меня не предвиделось. Поэтому процесс возведения стен я систематизировал с безжалостной жестокостью фабричного конвейера.
Перво-наперво я установил единую толщину стен — шесть десятков сантиметров. Достаточно, чтобы держать тепло в лютые морозы и нести вес кровли, но без бессмысленного перерасхода материала.
А масштабы поражали даже моё, привыкшее уже к размаху, воображение. Общая площадь всех корпусов Школьного посада переваливала за шесть с половиной тысяч квадратов. Огромное футбольное поле, застроенное под завязку палатами, классами, трапезными, складами и спальнями. И всё это мы обязаны были сдать до первых белых мух.
Я направился к своим мастерам. Пора было запускать эту грандиозную мануфактуру в работу.
И главным, сердцем, стройки должно было стать колесо, которое я и осмотрел в первую очередь. Учитывая все мои нововведения, по моим расчётам, эта хитроумная бесовская машина выдавала мне стабильные двадцать пять лошадиных сил круглосуточной дури, не требуя ни овса, ни понуканий.
Следующим в производственной цепи шёл грохот-бутара. Название дикое для местных, но сама конструкция простейшая.
Огромный наклонный цилиндр, сколоченный из прочных дубовых реек с зазорами ровно в полсантиметра. Внутри него, на кованых цепях, опасно раскачивались тяжёлые деревянные чурбаки с шипами. Вращаясь от привода водяного колеса через понижающую цевочную передачу, этот барабан принимал в своё ненасытное нутро сырую землю из котлованов. Чурбаки нещадно били по комьям глины, кроша их в труху. Чистая, рыхлая земля просыпалась сквозь рейки на холщовые подстилки, а камни, корни и прочий негодный сор скатывались по наклону в отвальную кучу.
Следом за очисткой грунта вступали в бой дробилки.
Первым — массивный дубовый барабан, густо усеянный литыми чугунными зубьями. Вращаясь, он с пугающим хрустом перемалывал в щебень обожжённую глину и некондиционный кирпич. То, что не поддавалось барабану, шло в щековую дробилку, где тяжёлая деревянная «челюсть», движимая эксцентриком, безжалостно расплющивала куски о гранитную плиту. Обе машины выдавали мне два вида сырья: крупный бой для засыпки фундаментов и мелкую фракцию для последующего перетирания.
Так мы добываем цемянку. Нашу, доморощенную замену вулканическому пеплу, которого на средневековой Руси днём с огнём не сыщешь. Размолов обожжённую глину в пыль и смешав её с известью, мы получаем пуццолановый бетон — водонепроницаемый, вечный материал, на котором стоял весь Древний Рим, а теперь будет стоять и моя Школа.
Осмотрев первые механизмы и коротко, без лишних похвал поприветствовав мастеров, я поманил их за собой. Моей целью было самое большое, обшитое внахлёст нестругаными досками строение, возвышающееся чуть поодаль.