Гаврила, ощутив на плечах вдруг полегчавшую ношу кабальной грамоты, которую этот указ разом смёл с него и с таких же, как он, вновь обрёл свободный дух воинов, и хотел было уже развернуться. Мыслями он был уже далеко: решительным, размашистым шагом, рассекая людское море широкими плечами, двинуться прямо к княжескому двору, где ждали его родные. Но едва он сделал первый шаг, как над площадью раскатился зычный, приправленный лихой отвагой крик.
Это был давешний кожевенник и он один, кажется, не поддался всеобщему ликованию до конца и углядел то, что ускользнуло от прочих.
— Стой, бесово семя! Куды попятился? — взревел он, указывая на протопопа мозолистым, как кора, пальцем. — А ну читай! Читай и остальные указы, коли привезли!
Только тогда толпа заметила, что гонец, вручив пергаменты, передал церковнику не один-единственный, туго скрученный свиток, а целую увесистую стопку, перевязанную шелковым шнуром. Священник, уже бледный от гневного гула, что прошёл по площади после первого чтения, и вовсе смешался. Он надеялся, прижав к груди оставшиеся грамоты, тихонечко отступить под спасительные каменные своды собора, но был пойман на месте, словно тать.
Площадь на мгновение замерла, переваривая услышанное. А затем, словно единый живой организм, всколыхнулась и хлынула к паперти. Десятки рук тотчас обступили священника, мягко, но непреклонно взяли его под локти. Рядом, будто из-под земли, выросла пустая бочка. Протопопа, не слушая его увещеваний, легко, как пушинку, водрузили на это шаткое возвышение, и сотни лиц, распалённых и грозных, выдохнули ему прямо в лицо:
— Читай, добрый человек! Что там ещё государь-надежа наш удумал? Не доводи народ до греха, открой слово его!
Напуганный до дрожи в поджилках, разом растерявший всё своё благолепие и пастырский сан в глазах этой неумолимой паствы, он стоял на бочке, жалок и мал. Трясущимися, не слушающимися его руками он судорожно развернул следующий лист пожелтевшего пергамента. Взгляд его несколько раз метнулся по строчкам, написанным вязью, но буквы плясали и расплывались. Он тщетно пытался унять дикую панику, охватившую его душу, и собрать разбегающиеся от ужаса мысли, чтобы просто начать читать.
В конце концов он всё сумел взять себя в руки и пробежаться на тексту:
'Се азъ, Божіею милостію, Великій Князь Иванъ Васильевичъ всея Русіи, Владимірскій, Московскій, Новогородскій, Псковскій, Смоленскій, Тверскій, Югорскій, Пермскій, Вятскій, Болгарскій и иныхъ…
Въ наши отчины, въ города и въ станы, и въ волости, нашимъ намѣстникомъ, и волостелемъ, и тиуномъ, и всякимъ приказнымъ людемъ, и гостемъ, и купцомъ, и всѣмъ чернымъ людемъ, и всякаго чину людемъ, кто ни есть, и всѣмъ Божіимъ людемъ.
Вѣдомо намъ учинилося, яко многіе ратные люди: княжата, и дѣти боярскіе, и вотчинники, и тѣ, кому отъ насъ помѣстныя дачи даны, и служилые люди, и послужильцы, и иные ратные страдники, а такожде ихъ дѣти и вдовицы, скудости ради и отъ долговъ тяжкихъ заложилися въ кабалу. И впали тѣ государевы воины за долги или по иной нуждѣ въ полные холопы къ боярамъ и къ богатымъ людемъ. И въ томъ невольномъ холопствѣ дни свои влачатъ, и служатъ боярамъ, а не намъ, великому государю, и земля наша отъ того воинствомъ оскудѣла.
И мы, великій государь, жалуя свое воинство и Божій людъ, указали есмя:
Всѣхъ тѣхъ княжатъ, и дѣтей боярскихъ, и вотчинниковъ, и владѣльцевъ дачъ помѣстныхъ, и всякихъ служилыхъ людей, и послужильцевъ, и ихъ дѣтей, и вдовицъ, кои волею или неволею впали въ холопство, отъ оного холопства и отъ всякой кабалы свободити!
И кабалы ихъ долговыя приказнымъ людемъ изодрати, и долговъ прошлыхъ на нихъ не правити, и быти имъ отнынѣ вольными людьми. И всѣхъ ихъ, кто къ оружію годенъ, а такожде чадъ ихъ повзрослѣвшихъ, зачислити въ нашъ личный государевъ разрядъ, дабы служили они намъ прямымъ дѣломъ и были въ нашемъ государевомъ полку. А вдовицамъ ихъ отъ насъ милость и прокормленіе быти.
А намѣстникамъ нашимъ и старостамъ губнымъ повелѣваемъ: тѣхъ освобожденныхъ ратныхъ людей по всѣмъ городамъ и волостямъ сбирати, и подводы имъ государевы давати, и съ великимъ береженіемъ, въ чести и сытости, слати ихъ къ намъ на Москву. И стати имъ на Москвѣ въ нашемъ государевѣ Разрядѣ вскорѣ, не позднѣе исхода лѣта, къ Семеню дни Лѣтопроводцу.
Аще же кто изъ боярскихъ людей, или изъ сильныхъ людей, или изъ заимодавцевъ учнетъ сему нашему указу противитися, и станетъ тѣхъ ратныхъ людей, или ихъ дѣтей, или вдовицъ въ холопствѣ удерживати, и кабалою попрекати, и на Москву ихъ не пускати — и тѣмъ ослушникамъ отъ насъ быти въ великой опалѣ, и казнити ихъ смертью, а животы ихъ и вотчины отписати на насъ, великаго государя.
А сей нашъ указъ по всѣмъ городамъ и губамъ кликати на торгахъ и у церквей Божіихъ многіе дни, чтобъ всѣмъ людемъ вѣдомо было наше государево слово.
Писанъ на Москвѣ, лѣта 7046-го, месяца апрѣля 5 день.
А подлѣ грамоты дьякъ Федоръ Мишуринъ приписалъ.'
Пока священник, бледный и потрясенный до глубины души, пытался прийти в себя, прочитав увиденный текст, площадь уже начала оживать. Оглушительное молчание, последовавшее за последними словами дьячей приписки, сменилось сперва тихим, потом все громким и требовательным ропотом. Смятение и неверие на лицах сменялись жгучим любопытством, а у некоторых — и вовсе дикой, неистовой надеждой на новые милости. Толпа, до того спокойно стоявшая, подалась вперёд, и священнику ничего не оставалось, кроме как подчиниться этому немому давлению. Дрожащей рукой он развернул следующий свиток и, собравшись с духом, поспешно зачитал новый указ.
За ним последовал другой, потом третий — всё то, что вручил ему запыленный гонец из Москвы. Но для Гаврилы, все эти указы уже не имели ни малейшего значения. Он их попросту не слышал. Мир сузился до одной-единственной фразы, выжженной огнем в его сознании: «…такожде чадъ ихъ повзрослѣвшихъ, зачислити въ нашъ личный государевъ разрядъ, дабы служили они намъ прямымъ дѣломъ и были въ нашемъ государевомъ полку».
Он ощутил это не умом, но всем своим существом — внезапную, почти болезненную лёгкость в плечах, словно с них спали невидимыя цепи, давившие на него с самого рождения. И в этой обрушившейся на него пустоте тотчас же родилось нечто новое, твёрдое и незыблемое.
Теперь, получив свободу, он обрёл и цель, и господина. Не боярина, которому он принадлежал точно бессловесная скотина, не воеводу, что водил бы его в бой, но истинного государя всея Руси. И цель его была проста и ясна, как Божий день: идти на Москву и встать в государев полк. Впервые в жизни его судьба принадлежала не чужой прихоти, а его собственной воле и верности великому князю. И от этой мысли в груди его поднялась такая гордость, какой он никогда прежде не знал.
Но долго упиваться этим новым, пьянящим чувством свободы ему не дали. Глухой, нарастающий ропот, начавшийся в задних рядах, вдруг прорвался мощным, яростным рёвом. Смысл государевых грамот окончательно дошёл до умов посадских, ремесленников и казаков. Осознание того, что сам помазанник Божий в далёкой Москве встал на их сторону, назвав угнетателей «ослушниками» и пригрозив им карами, подействовало на толпу как искра, брошенная в пороховой погреб.
— Слыхали, правоверные⁈ — истерично, надрывая горло, закричал всё тот же кожевенник, потрясая кулаками. — Государь-то наш! За нас вступился! За сирот да вдовиц! А наши-то кровопийцы, Ольговичи да попы указы государевы прятать вздумали!
— На правёж нас ставили за долги малые! Землю тяглую отымали! — подхватил могучий, перемазанный сажей кузнец, вскидывая над головой тяжелый лом.
— Ату их! К ответу! Растащить их хоромы по брёвнышку!
Толпа качнулась, ярясь, наливаясь дурной кровью. Кто-то уже рванулся было к улице, ведущей вверх, где высились глухие заборы княжеских осадных дворов, но тут путь им преградил старый пушкарь, опирающийся на деревянную ногу-деревяшку.
— Стой! Стой, дурачье! — громко рявкнул он, привыкшим перекрывать грохот орудий голосом. — Али оглохли⁈ Гонец же сказывал: государь зарок положил! Крови не лить, покуда он молитву свою не окончит! Аще самосуд учиним, смертоубийство устроим — противу государя пойдём!
Люди затормозили. Страх перед чудо-малолеткой мгновенно остудил самые горячие головы. Но многолетняя ненависть к удельным князьям никуда не делась, она лишь нашла иное русло.
— Крови лить не станем! — оскалился в злой ухмылке один из посадских старост. — Государь велел не убивать. Но он не велел им кланяться! Коли они указов евойных не чтут, — мы их заставим! В осаду их возьмём! Ни единого воза с хлебом, ни единой бочки с водой на их подворья не пропустим!
— Измором возьмём! — взревела площадь. — К топорам! К вилам! Обложить кремль и дворы княжеские! Не выпускать никого, покудова из Москвы государев суд не нагрянет! На вилы поднимем всякого, кто с подворья сунется!
Человеческое море пришло в движение. Оно распадалось на стремительные ручьи, кидаясь к своим избам за шанцевым инструментом, кольями и топорами. Город, словно ощетинившийся зверь, готовился взять за глотку своих вчерашних хозяев.
В этот миг всё внутри Гаврилы похолодело. Как бывшему сыну боярскому, воспитанному отцом-воином, ему не нужно было объяснять законы осады. Разъяренная толпа обложит заборы князя Барятинского в несколько колец. А князь и его прихлебатели вроде приказчика Клима, оказавшись в капкане, запрут глухие дубовые ворота изнутри. И тогда вся челядь, все холопы и кабальные, находящиеся на подворье, окажутся заперты в клетке с напуганными, взбешенными волками. Еды на всех не хватит. Но главное — Барятинский может сорвать злость на своих же рабах.
А там оставалась его семья. Матушка Пелагея. Маленькие Илюшка и Ваня. И сестрёнка Дуня, которой едва минуло одиннадцать, но приказчик Клим уже бросал на неё плотоядные, сальные взгляды.
«Упредить,» — ударило в мозг.
Гаврила рванулся с места. Он не пошёл — он полетел, расталкивая плечами гудящих мужиков, сбивая с ног замешкавшихся, перепрыгивая через продавленные в весенней грязи лужи. Ноги, не знавшие усталости, несли его вверх по крутому склону, мимо дымящих кузниц посада, напрямую к тыльникам боярских дворов.
Счет шёл на минуты. До подворья Барятинских было около версты крутого подъема. Он слышал, как за его спиной нарастает грозный, ритмичный гул — это посадские люди, вооружившись чем попало, выдвигались вслед за ним, стекаясь к воротам родовитой знати со всех концов города.
Влетев на улицу, ведущую к главному въезду княжеского двора, Гаврила увидел, что там уже царит полная паника. Княжата, посланные на площадь и теперь хлестающие коней, спасаясь бегством от гнева народа, влетали во двор. Приказчик Клим, красный, потный, с растрёпанной бородой, метался у распахнутых тяжелых створок, оря дурниной:
— Запирайте! Засов двигай, иродово племя! Рогатины на тын волоки! Чернь сбунтовалась!
Гаврила не стал соваться в главные ворота. Он скользнул вдоль высокого, сложенного из заостренных бревен тына в обход, туда, где стена подворья опасно нависала над крутым, заросшим голым кустарником склоном Нижнего Судка. Здесь, у самых задворок, располагались вонючие клети, где князь держал свою тяглую скотину — волов, лошадей и кабальных людей.
Он знал одну гнилую лесину в заборе, которую можно было отодвинуть, если навалиться всем телом. Гаврила упал в грязь, протиснулся сквозь узкую щель, обдирая спину до крови о щепу, и вывалился прямо к навозной куче заднего двора.
Среди дворовой суеты его никто не заметил. Воины князя со звоном натягивали тегиляи и тащили на гульбище чаны с маслом. Гаврила тенью метнулся к крайнему, самому ветхому сараю. Рванул хлипкую дверь на себя.
Внутри, в полумраке, пахло сыростью и безнадежностью. Мать, бледная как полотно, прижимала к себе ревущего четырёхлетнего Ваньку. Семилетний Илюшка испуганно жался к сестре, а Дуня, с расширенными от страха глазами, сжимала в руках тяжёлый деревянный рубель для печи — её детское, жалкое оружие против того кошмара, что творился снаружи.
— Гаврюша! — ахнула мать, едва не выронив младшего. — Слава Богу! Что там деется-то? Клим орал, чтоб все мужики дворовые колья брали, князь говорит, чернь умом тронулась, убивать нас идут!
— Не чернь, матушка. И не бунт это, — задыхаясь от бега, бросил Гаврила. Он шагнул к ним, сгребая в охапку их ветхие узелки с самым необходимым пожитком. — Государь проклял тех, кто нас в кабале держит. Указ читали с его печатью крестоцеловальной! Долги наши малые сгорели, а мы теперь — государевы люди!
Пелагея замерла, неверяще глядя на сына.
— Государевы? Господи…
— Слушайте меня в оба уха, — Гаврила схватил мать за плечи, приводя в чувство. — Город берёт бояр в осаду. Ворота сейчас запрут наглухо. Останемся здесь — сдохнем с голоду вместе с ними, а то и Клим со злобы прирежет, за то что под государев полк уйти должны. Уходим. Сейчас же! Берите только узелки, бросайте тряпье!
— Дык куда ж мы⁈ — слезы брызнули из глаз Пелагеи.
— Главное уйти с подворья, там видно будет!
Он подхватил на руки Ваньку. Илюшку, бросившегося к нему, толкнул обратно к Дуне.
— Держись за сестру крепко. Матушка, за мной след в след.
Они выскользнули из клети. Во дворе творилось сущее светопреставление. Со стороны главных ворот раздался оглушительный, тяжелый удар — это огромный дубовый засов с лязгом лег на кованые скобы. Тут же снаружи, словно прибой бьющий в скалу, накатил многотысячный рёв. Осада началась.
— Кто там бегством спасается⁈ А ну стой, холопье мясо! — раздался сзади визгливый крик.
Гаврила обернулся. В десяти шагах от них стоял приказчик Клим. В одной руке он сжимал тяжелый арапник с вплетенным свинцом, в другой — тесак. Его поросячьи глазки злобно сузились, узнав должников.
— Корсачий выродок… — Клим сплюнул в грязь. — Сбежать удумал под шумок? Князь велел всех на стены гнать, камни таскать! А ну марш обратно в хлев, не то я тебе сейчас брюхо вспорю!
Пелагея тихо вскрикнула, закрывая собой Дуню.
Но Гаврила не попятился. Он опустил братишку на землю. Медленно, не отводя взгляда от приказчика, поднял правую руку, демонстрируя костяной шибаток на большом пальце. Глаза молодого воина, лишенные и тени былой рабской покорности, смотрели с холодной, степной безжалостностью.
— Кабала изорвана государевым словом, Климушка, — тихо, но так, что приказчик вздрогнул, произнес Гаврила. — Я сын боярский, государев ратник. Шагнешь ближе — сам тебе глотку вырву.
Клим, привыкший к покорности забитых людей, на мгновение опешил от этого ледяного спокойствия и уверенности. Этой секунды Гавриле хватило.
— В щель! Быстро! — рявкнул он матери.
Пелагея, протолкнув в дыру в заборе Дуню и Илюшку, подхватила Ваньку и сама с трудом пролезла наружу. Гаврила шагнул следом.
Клим, опомнившись, взревел и кинулся к нему, взмахнув тесаком. Но Гаврила не стал убегать. Он резко подался вперёд, перехватывая занесенную руку приказчика за запястье своей огрубевшей от тяжелой работы пятерней, и с силой, вложив весь вес тела, крутанул её на излом. Клим истошно завыл, выронив тесак, и рухнул на колени в конский навоз.
Не тратя больше на него ни секунды, Гаврила скользнул в щель забора.
Они оказались на крутом, скользком от талой глины склоне оврага Судки. Снизу ревела вода. Цепляясь за голые кусты и корни деревьев, обдирая ногти, они начали тяжелый спуск, уходя всё дальше от осаждённого двора.
Выбравшись наконец на противоположную сторону оврага, на дальнюю границу пушкарской слободы, они остановились перевести дух.
Гаврила оглянулся. Брянская крепость на Покровской горе и высокие терема удельной знати, обнесённые тыном, возвышались над городом. Теперь они были окружены плотным, черным кольцом посадского люда. В лучах бледного весеннего солнца зловеще поблескивали сотни вил, топоров, самострелов, ручниц и рогатин. Шумная, беспощадная народная осада замкнулась. Никто не выйдет оттуда, пока не склонит голову перед предначертанным из Москвы порядком.
Юноша обернулся к своей семье. Растерянная, перемазанная глиной мать. Жмущиеся друг к другу грязные, испуганные дети. У них не было ни еды, ни теплой одежды, ни крыши над головой. Но в их глазах зажглось нечто новое, чего не было там долгих три года. Свобода.
Гаврила Корсаков тяжело вздохнул, поправил на плече узелок с их жалкими пожитками и погладил большим пальцем гладкую кость дедовского кольца.