День первый. Она.
Рико закрыл дверь тихо.
Как будто ничего особенного не произошло. Как будто я не стою посреди гостиной в пальто, которое так и не сняла, с саднящим горлом и четырьмя полумесяцами от собственных ногтей на ладонях.
Простояла так минут пять.
Потом сняла пальто. Повесила на крючок аккуратно, на плечики, как всегда. Руки делали привычное, пока голова была в другом месте. В его кабинете. У окна. За которым свинцовое озеро Мичиган лежало как перевёрнутое небо.
Сука.
Прошла в ванную, открыла холодную воду и подставила руки под струю. Смотрела как вода смывает засохшую кровь с ладоней. Четыре маленькие ранки.
В зеркале моё горло.
Провела по нему пальцами. Следов пока не было. Только ощущение — тепло чужой ладони, которое никак не хотело уходить. Полная ладонь. Сильно. На секунду перекрыл воздух.
Вытерла руки и вышла.
Квартира была тихой. Снизу приглушённый джаз из чужого радио. «Makin Whoopee» сквозь три перекрытия звучал как музыка с другой планеты.
За окном темнело декабрьское небо над озером. Редкие огни на воде. Силуэт парохода вдалеке.
Лоб коснулся ледяного стекла.
Двадцать пятое декабря.
Рождество. Мама у радиоприёмника с чашкой чая, ждала моего звонка, которого не было. Она не спросит почему. Просто подумает — занята, работа, всё хорошо. Она умеет так думать. Научилась после папы.
Твой папа не приедет.
Я открыла глаза.
За стеклом падал снег — почти невидимый, только если смотреть на свет фонарей, он будет заметен. Мне двадцать пять лет, я стою в чужой квартире, над кабинетом человека, который только что держал меня за горло — и я единственная в этом городе, кто знает правду о том, что произошло двадцать лет назад.
Единственная.
Потому что он не знает. Он рассказал историю мальчика. И не знает, что девочка из последней клетки стоит сейчас этажом выше и держит его тайну, как чужое пальто.
Отошла от окна.
Нашла в шкафу плед. Шерстяной, пахнущий лавандой и чужим домом. Завернулась. Легла на диван не раздеваясь. Смотрела в потолок.
Помощник за дверью. Два дня до досье. Потом — он решит, что со мной делать.
Не хотела об этом думать.
Я считала трещины на лепнине потолка пока не сбилась на восемнадцатой.
Потом перестала считать.
День второй. Он.
Не спал.
Это был факт, который я принял к утру второго дня. Лежал. Смотрел в потолок своей квартиры — низкие потолки, она бы усмехнулась — и слушал тишину над головой.
Она была там. В квартире которую я ей дал.
В квартире, которую дал женщине, которой не существует.
Встал в пять утра. Оделся. Дошёл до кабинета и сел за стол. Смотрел на листок, который она не выбросила. Не сказал ничего. Сам не понимал почему.
— Марко, — сказал я в интерком.
Он материализовался через минуту. Встал у стены. Ждал.
— Как она?
— Спала на диване в пальто. Утром переоделась. Сейчас сидит у окна.
— Ест?
— Принёс кофе и тост. Почти не тронула.
— Иди.
Марко ушёл. Я остался смотреть на утренний Чикаго, занесённый вчерашним снегом. Внизу на улице дворник скрёб лопатой тротуар.
Элис Грейсон.
Произнёс это имя про себя. Не вслух, вслух оно ещё не прижилось. Алисия Валенсиано три месяца занимала место в этом кабинете, в этом здании, в моей голове и теперь её нет. Есть неизвестная.
Налил бурбона. Восемь утра, но мне было всё равно. Выпил, не почувствовав вкуса.
Она пришла за Моретти. Это я понимал. Пришла с другой стороны к тому же человеку, по той же причине. Справедливость или то, что мы называем этим словом.
Но она пришла через меня.
Три месяца смотрела мне в глаза, говорила моим языком, делала мою работу лучше чем кто-либо до неё — и всё это время держала в кармане другую папку. Другое имя. Другого хозяина.
Я поставил стакан резче чем хотел.
Злость была, да. Острая, знакомая. Но под ней что-то ещё. Что-то тихое и неудобное.
Она не выбросила листок.
Я встал и подошёл к окну. Смотрел на озеро. Где-то там этажом выше она, наверное, тоже смотрела на озеро.
Рождество. Она говорила, я вспомнил это с неожиданной резкостью, как осколок стекла под ногой, говорила, что я больше не буду праздновать один.
Я закрыл глаза на секунду.
Потом открыл. Взял папку с отчётами. Начал читать.
Цифры не складывались. Одну страницу — трижды.
День третий. Он.
Рико вернулся из Теннесси под вечер. Тяжёлые усталые шаги, видимо не спал в поезде. Папка легла на стол с тихим звуком.
— Всё здесь. Полное досье. На обеих.
Я смотрел на неё не открывая.
— Как добрался?
— Нормально. — Подумал. — Босс. Марко передал, что она сегодня не ела.
Поднял на него взгляд.
— Совсем?
— Он отнёс ужин в семь. Забрал нетронутым в девять.
Я отвернулся.
Рико понял, что может идти.
Папка лежала передо мной. Страниц двадцать.
Открыл.
Алисия Валенсиано. Фотография с родителями. Да, похожи — отец итальянец, но внешность от матери. Элис подходила идеально. Пропала год назад.
Перелистнул страницу.
Элис Грейсон. Документальная фотография. Я смотрел на неё долго. То же лицо. Только другое выражение, какое-то закрытое, осторожное. Без той искры, которую я видел.
Читал медленно.
Отец — Джон Грейсон, городской аудитор. Авария на шоссе, в 1908 году. Из-за него она на всё согласилась.
Глупая.
Мать — Мэри Грейсон, болезнь лёгких, лечение дорогостоящее. Школа — одна из лучших в округе по математике. В университете — стипендия, красный диплом. Восемь лет работы в «Миллер и сыновья», безупречная репутация.
Нужно узнать у Рико, «под кем» фирма. Даже не удивлён, что она нашла несоответствия и начала копать сама.
Вышла на Харпера или Харпер вышел на неё. Это ещё вопрос.
Мать больна.
Я остановился на этой строчке.
Лечение оплачивается из того, что платил Харпер. До этого — из её зарплаты в «Миллере», которой едва хватало. Она согласилась на внедрение в том числе, потому что у неё не было выбора. Харпер использовал болезнь матери, как рычаг.
Закрыл папку.
Встал. Подошёл к бару. Налил бурбон. Не выпил — просто держал стакан и смотрел в него.
Мать больна. Отец мёртв.
Я поставил стакан.
Злость никуда не делась. Но она изменила форму. Стала холоднее. Точнее. Уже не на неё, а на то, что я не видел раньше.
Или на то, что видел.
Вышел из кабинета. Поднялся на её этаж. Остановился перед дверью.
Рико стоял у стены — поднял на меня взгляд, ничего не сказал.
Тишина. Потом тихий звук. Печатная машинка.
В Рождество, одна, под арестом, но работала.
Я развернулся и ушёл.
День четвёртый. Она.
Рождество прошло как чужой праздник за закрытым окном.
Где-то в городе колокола, смех на улице, чей-то граммофон играл «The First Noel» достаточно громко, чтобы пробиться сквозь стёкла. Я сидела за печатной машинкой и стучала по клавишам, методично, не думая о том, что печатаю.
Год назад в Рождество мы сидели с мамой на кухне, ели жареную курицу и слушали радио. Мама кашляла тогда ещё не так сильно, но уже напряжённо. Я держала её руку и юольше всего на свете переживала за неё.
Теперь сижу в квартире, над кабинетом мужчины, которого впустила в свою жизнь.
Или он впустил меня.
Птичка.
Остановила машинку.
За окном падал снег, крупный, рождественский. Озеро угадывалось только по отсутствию огней на горизонте.
Вспомнила как говорила ему про Рождество.
Встала. Подошла к окну, прижалась лбом к стеклу. Под ним — двенадцать этажей декабрьского воздуха между мной и его светом. Он там. Я знала это без Рико, без звуков — как знаешь что солнце за тучами, даже когда его не видно.
Я сказала ему, что больше не будет праздновать один.
Новый год скоро.
Отошла от окна.
Стук в дверь был тихим, не Рико. Три удара, пауза, ещё один.
— Войдите.
Миссис Хиггинс открыла дверь.
Она стояла на пороге в пальто, а значит пришла специально, не с работы. В руках небольшая корзинка накрытая салфеткой. Смотрела на меня внимательным, всё понимающим взглядом, без лишних вопросов.
— Мисс Валенсиано. — Имя прозвучало как прежде. — С Рождеством.
Я открыла рот. Ничего не смогла сказать. Горло сдавило.
Она вошла не ожидая приглашения, поставила корзинку на стол, откинула салфетку. Домашнее печенье с сахарной пудрой и маленькая свечка в подсвечнике. Белая.
Я смотрела на это и чувствовала как что-то щёлкает внутри, рушится.
— Вы хорошо себя чувствуете?
— Да. Спасибо.
Она посмотрела на меня долго — с той спокойной проницательностью которая приходит к людям после многих лет работы с чужими тайнами.
— Вы не выходили несколько дней.
— Я работаю.
— Вы не приходили. Это на вас не похоже
Я ничего не ответила.
Миссис Хиггинс подошла ближе — медленно, как подходят к напуганному животному — и обняла меня.
Просто обняла. Без слов. Крепко и по-настоящему.
Я стояла с руками вдоль тела секунды три. Потом подняла их и ответила.
Мы простояли так, наверное, минуту. Я не плакала. Было просто чужое человеческое тепло в холодной квартире.
— Всё будет хорошо, милая, — сказала она тихо.
Я не стала говорить что не знаю так ли это.
— Спасибо.
Она ушла. Я зажгла свечку. Сидела и смотрела на неё пока она не догорела.
День пятый. Он.
Я прочитал досье ещё раз.
Хотел найти то место, где злость возвращается. Где холодный расчёт берёт верх и говорит — вот предательница, вот враг, вот что с этим делать.
Место не находилось.
Я отложил папку.
Вечером Рико доложил:
— Миссис Хиггинс поднималась к ней днём. С корзинкой.
Я поднял взгляд.
— Я не разрешал.
— Она спросила разрешения, — сказал Рико. — Я сказал, что вы отказали. Она сказала — тогда увольняйте. И пошла.
Я смотрел на него.
— И ты её не остановил.
— Нет босс.
Долгая пауза.
— Правильно, — сказал я наконец.
Рико вышел.
Я встал. Подошёл к бару. Просто стоял, держась за край столешницы, смотрел на свои руки.
Ладонь сжалась.
Вспомнил, как она смотрела мне в глаза и не отступила. Я ждал страх, слабость. Хоть что-нибудь, что позволило бы думать о ней, как об инструменте.
Она не отступила.
Накинул пальто и вышел из кабинета.
Поднялся на её этаж. Рико кивнул — молча. Я встал перед дверью.
Простоял перед закрытой дверью двадцать минут.
Потом спустился обратно.
Налил бурбон. Сел у камина. Смотрел как горит огонь.
До Нового года день.
Выпил. Закрыл глаза.
Врунья.
День шестой. Оба.
Он не спал.
Ее знаю откуда, просто знала.
Я стояла у окна. Половина двенадцатого. Тридцать первое декабря тысяча девятьсот двадцать восьмого года заканчивалось в тишине.
Снег прекратился. Озеро лежало тёмное, без единого огня.
Услышала шаги.
Сначала подумала, что послышалось. Потом услышала снова. Тяжёлые, медленные, от лестницы.
Остановились перед моей дверью.
Я не дышала.
Тишина длилась не долго — минуту, может больше. Я стояла посреди комнаты и смотрела на дверь. Ждала. Не двигалась.
Ручка не повернулась.
Шаги ушли обратно.
Я стоял перед её дверью и слушал тишину.
Свет под дверью горел. Значит не спала. Слышал её, едва уловимое присутствие по ту сторону, как тепло, которое чувствуешь прежде, чем коснёшься.
Она была там.
Я мог войти. Ключ был у меня. Моё здание, моя квартира, мои правила. Мог войти и сказать — я прочитал досье, я знаю кто ты, я принял решение.
Не мог сказать последнее. Потому что это было неправдой.
Шесть дней — и я не принял решения. Это было новым состоянием. Неудобным, незнакомым.
Теперь я стоял перед деревянной дверью.
И ушёл.
Я слышала как шаги удаляются.
Выдохнула. Подошла к двери. Прижалась к ней спиной. Сползла вниз и села на пол, обхватив колени руками. Почувствовала холодное дерево у лопаток.
Мы встречали новый год в одиночестве.
Часы на каминной полке пробили двенадцать.
Тысяча девятьсот двадцать девятый начинался без шампанского, без огней, без того, чтобы кто-нибудь сказал — с новым годом.
Я слышал как в городе начали бить колокола.
Полночь. Тысяча девятьсот двадцать девятый.
Стоял у окна и смотрел как над Чикаго поднимаются первые фейерверки. Далёкие, почти беззвучные через стекло. Красные и золотые вспышки над озером.
Налил в стакан бурбон и поднял его — один, в тишине.
— С новым годом, Элис Грейсон, — сказал я вслух.
Первый раз вслух.
Выпил. Поставил стакан.
Пошёл к ней.
День седьмой. Ночь. Он.
Она стояла у окна.
Я вошёл, ключ повернулся без звука. Она обернулась быстро, прижала руку к горлу.
Мы смотрели друг на друга.
Я не знал, что хотел сказать. Шёл сюда — знал. Стоял перед дверью — знал. Вошёл — и слова ушли. Осталась только она у окна в халате, с волосами распущенными, бледная, с тёмными кругами под глазами.
— Ты пришёл проверить не сбежала ли я? — прошептала она.
Голос сорвался на последнем слове. Едва заметно.
Покачал головой.
Я поднялся сюда почти в час ночи первого января, потому что шесть дней стоял под этой дверью и уходил, а сегодня не смог.
Сделал шаг вперёд. Потом ещё один.
Стакан в руке, я не помнил что взял его с собой. Поставил на столик у двери. Поднял взгляд на неё.
— Я приходил сюда каждую ночь. — Голос получился хриплым. Не стал поправлять. — Стоял под твоей дверью. Слушал.
Она не двигалась. Смотрела на меня.
— Почему сегодня? — спросила она тихо.
— Потому что новый год. — Пауза. — И потому что ты обещала.
Она закрыла глаза на секунду.
Я прошёл через комнату. Медленно. Она не отступила, как не отступила тогда, когда моя ладонь была у её горла. Стояла и смотрела.
Я остановился в паре сантиметров от неё.
Моя ладонь легла на её щеку.
Она выдохнула — тихо, одним коротким выдохом. Закрыла глаза. Прижалась к моей ладони.
— Я ненавижу тебя, Элис, — выдохнул я ей в губы. — За то, что ты сделала. За то, кем ты оказалась. За то, что я читал это проклятое досье много раз и каждый раз думал об одном и том же.
— О чём? — прошептала она.
— О том, что твоя мать болеет. — Пауза. — О том, чего это тебе стоило.
Она открыла глаза.
— Ты мог просто выставить меня, — сказала она. — Или использовать. Это было бы логично.
— Да.
— Но ты этого не делаешь.
— Нет.
— Почему?
Я смотрел на неё.
Не ответил.
Поцеловал.
И сейчас это было иначе.
Жёстко — да. Требовательно — да. Но под этим было что-то ещё. Что-то, от чего я не умел защититься и уже перестал пытаться. Целовал её с тем тихим отчаянием, которое живёт под злостью и не уходит, пока не кончится злость.
Злость кончалась.
Она ответила сразу. Весь накопленный за семь дней голод выплеснулся в этот ответ. Её руки вцепились в меня.
Рука зарылась в её волосы. Другая обхватила талию.
Она была тёплой. Почти забыл что так бывает. Это не успокоило, а сделало только хуже.
— Моя, — сказал я. Поднял на неё взгляд. — Скажи мне.
Она смотрела на меня секунду.
— Твоя, — выдохнула она.
Просто слово, которое было правдой.
Я услышал собственный звук — глухой, из горла. Подхватил её на руки — она обхватила меня за шею — и понёс в спальню.
За окном догорали последние фейерверки над озером.
Тысяча девятьсот двадцать девятый год начинался.