К книге
Чужой берегГлава 2
11%
Глава 2
2

Такого быть не может, я знал это твёрдо. В этом веке женщин к медицине не подпускают на пушечный выстрел, и до первой женщины с дипломом врача тут лет тридцать.

Тогда кто эта женщина и откуда она знает русский?

— Да, я русский лекарь, — ответил я по-русски.

Она отступила в сторону, приглашая меня войти в дом. Внутри было тихо. Узкая прихожая. Пол выскоблен до белизны, по углам подсыпан песок; на вешалке один плащ, у стены зонт и пара галош.

И больше ничего. Ни картинки, ни коврика, ни сундука.

Справа была комната, и она заинтересовала меня куда больше. Посреди неё стоял стол, крытый тёмным сукном, и на сукне лежала сталь.

Рядами, но не так, как раскладывают товар. Я это увидел сразу, потому что сам раскладывал так тысячу раз. Инструмент лежал по ходу работы: сперва то, чем режут, потом то, чем разводят, потом то, чем шьют. И справа, под рукой, а не для красоты.

Часть была в масле. Часть прикрыта ветошью.

По стенам шли полки. На них стояли анатомические атласы с потёртыми корешками. Подшивки. Стеклянные банки с растворами, глиняные горшочки с мазями, свёртки корпии и бинты, скатанные ровно и туго, как патроны.

У окна, на отдельном столике, я разглядел таз, кувшин и кусок щёлочного мыла.

Мыло тут для рук хирурга, и это уже кое-что. Только моют они руки не оттого, что знают про заразу, а оттого, что грязными руками работать неудобно и неприлично. До Земмельвейса ещё тридцать лет.

На сукне, у самого края, темнело пятно, которое не отмывалось.

Я знал, что это, и промолчал.

Женщина прошла впереди меня, и я поглядел ей в затылок и на походку. Шла она как хозяйка.

Она села за стол первой и указала мне рукой на стул, и я отметил, что последовательность неправильная. Гостю указывают, потом садятся. А тут вышло наоборот, и вышло не от невоспитанности.

— Вы пришли к моему отцу, — сказала она по-русски, с небольшим акцентом. — Он будет через четверть часа. Я Мэри, его дочь.

Я сел и почувствовал облегчение, за которое мне тут же стало стыдно.

Облегчение было не моё. Оно было того самого мещанского недоучки Вершинина, в чьём теле я хожу третий месяц и в котором сидит его век со всеми его понятиями. Женщина с ножом в руке этому веку кажется дикостью, и вот это самое «слава богу, не она» поднялось во мне само, прежде всякой мысли.

Сам же я так не думал.

— Вы решили, что хирург — это я, — сказала тем временем Мэри.

Без насмешки. Просто отметила.

— На минуту решил, — признался я.

Она кивнула, как кивают чему-то привычному. Разговаривала со мной по-прежнему на русском, за что я был ей очень благодарен.

После этого Мэри поглядела так, как глядят на человека, о котором уже что-то решили.

Список я выложил на стол, а письмо положил рядом.

Письмо она взяла и, не распечатывая, отложила на угол стола, где, как я догадался, сидит отец.

Список стала читать медленно, ведя пальцем.

— У вас нет ретрактора, — сказала она, дойдя до середины списка.

Это слово она сказала на английском, а я перевёл его мысленно сам.

— Обходимся крючками.

— Обойтись можно. Только человек будет кричать дольше, — она не подняла головы. — И возьмите тенакулум. Лучше два: один вы непременно погнёте. И шёлк берите с запасом: у вас море впереди.

Я удивился второй раз. Она называла не товар. Она называла порядок действий и называла его так, как говорит человек, который сам стоял и видел, где всё застревает.

— Откуда вы это знаете?

Мэри пожала плечами.

— Перевязки. Готовлю инструмент, веду записи. Иногда стою при малых операциях, — она перевернула лист. — Держу, подаю, считаю лигатуры.

— Считаете что?

— Лигатуры. Нитки, которыми вяжут сосуды, — она сделала паузу. — Их считают, когда берут, и считают, когда заканчивают. Чтобы ни одна не осталась внутри.

Я молчал секунду дольше, чем следовало.

Потому что это была та самая вещь, о которой в моём веке пишут в правилах и за которую в моём веке отвечают головой. Считать всё, что вносишь в рану, и пересчитывать, когда закрываешь.

А в этом веке это делала девушка, потому что её отец так велел.

— У нас такое немыслимо, — сказал я. — Как, впрочем, и женщина, работающая при хирурге.

— Здесь тоже, — Мэри чуть усмехнулась. — Отец говорит, что, если есть руки и голова, пол значения не имеет. Правда, вслух он это говорит редко. Но я точно знаю, что он так считает.

— А крови вы не боитесь?

Вопрос был немного неловкий, но задал я его прежде, чем это понял.

Мэри посмотрела на меня спокойно.

— Я боюсь глупости, а не крови. Отец не держал бы меня рядом, если бы я падала в обморок.

И прибавила уже деловито:

— Присохшую корпию нельзя срывать. Её отмачивают и снимают, придерживая кожу вокруг двумя пальцами, иначе выйдет с мясом. Этому я выучилась на четвёртый раз, а первые три раза человек кричал.

Вот после этого я ей поверил окончательно.

Выдумать такое нельзя. Так говорит только тот, кто сам стоял и делал.

— Мэри, прошу прощения за вопрос, но откуда вы знаете русский?

— Отец служил в русском флоте восемь лет, — она сложила мой список вдвое. — Я родилась в Кронштадте. Мать была русская.

Она сказала «была» и на полсекунды остановилась. Глаз при этом не отвела.

Я не стал спрашивать дальше.

Тут и так всё было понятно, а лезть в это в первый час знакомства мог бы только дурак.

Мы посидели молча. Прядь волос у Мэри выбилась и легла на щёку, и она заправила её тыльной стороной кисти.

* * *

Отец Мэри вошёл без стука.

Высокий и сухопарый мужчина в тёмном сюртуке и белом шейном платке. Жёсткие морщины на лице.

На его руки я обратил внимание первым делом.

Крупные, с узловатыми суставами; пальцы у основания утолщены с обеих сторон одинаково.

Артрит. Не подагра: подагра берёт большой палец ноги и берёт приступами, а тут шло ровно и на обе руки. Я посчитал в уме и понял, что у этого человека осталось лет пять работы. Может, семь.

Двигался он при этом точно. Ни одного лишнего жеста. Письмо, лежавшее на углу стола, он взял, поглядел на печать и положил в карман, не распечатывая.

Здороваться не стал. Оглядел меня с головы до ног и оглядел так, как оглядывают пациента, а не гостя.

— Вы русский лекарь? — спросил он по-английски.

Странно… Он ведь тоже должен знать русский язык. Тогда почему же он говорит на английском?

— Подлекарь, — вежливо поправил его я. — Вершинин Андрей Ильич.

Врать тут было незачем и, я думаю, бесполезно.

Он чуть кивнул, и мне показалось, что этот ответ ему понравился больше, чем понравилась бы самоуверенность.

— Эдвард Маршалл, военный хирург, — представился он. — Это моя дочь Мэри. Я числюсь по флоту, а флоту я теперь без надобности. А вы, стало быть, с русского корабля «Камчатка».

— Верно, — сказал я. — Меня прислал наш штаб-лекарь Новицкий Антон Григорьевич, просил передать вам письмо и закупить инструменты.

— Для каких операций?

— Вскрытие нарывов, лечение ран от падений и от снастей, лечение переломов, — я назвал их по-латыни, потому что латынь у нас с ним одна.

Он помолчал.

— Сталь у вас откуда? — спросил он. — И кто точит?

Сказать это по-английски я не мог и потому сказал по-русски, глядя не на него, а на Мэри:

— Сталь шеффилдская, ежели повезёт с поставкой. А точим сами, на бруске, и точит тот, кто будет резать. Отдавать чужому нельзя: он сведёт фаску под свою руку, а не под мою.

Мэри перевела. Перевела короче, чем я говорил, и я не знал, всё ли она передала. Отец её слушал, глядя при этом на меня.

— Мэри, покажи господину подлекарю то, что я отложил нынче утром, — сказал он. — Пусть проверит каждый инструмент сам.

Я не сразу сообразил, о чём он.

— Ваш штаб-лекарь писал мне в июле, через оказию, и просил поглядеть иглы, ежели зайдёте, — сказал Маршалл. — А что зашли, я знал прежде вашего стука. Русский шлюп встал на рейде в семь часов, и к девяти о нём говорили в порту все, кому есть до этого дело.

Мэри сняла с полки футляр и поставила его на сукно передо мной. Открыла и осталась стоять у моего плеча.

Я стал проверять.

Ампутационный нож взял первым. Длинный, с брюшком, рукоять в поперечных нарезках, чтобы не скользила в мокрой руке. Я повернул его к окну и поглядел на кромку под светом.

Заусенцев не было. Фаска ровная по всей длине и сведена не круто, а так, как надо для одного протяга через мякоть.

Провёл ногтем поперёк, не по кромке. Ноготь пошёл с сопротивлением, ровно, без провалов.

Пилу тронул за полотно и щёлкнул по нему пальцем. Отозвалось коротко и глухо: значит, натянуто как следует и в станке не болтается. Зубья разведены в обе стороны одинаково; я поглядел с торца и сосчитал на глаз.

Щипцы раскрыл и закрыл трижды. Замок ходил туго, и это было хорошо: разболтанный замок в третьем часу работы соскакивает сам, и тогда сосуд уходит в глубину.

Иглы лежали в отдельном гнезде, в масле, восемь штук. Три прямые, пять изогнутых. Я взял изогнутую и посмотрел на ушко.

Ушко было пробито, а не пропилено. Пропиленное режет нить, и первый узел садится на надрезанную лигатуру.

Мэри стояла рядом и подавала инструменты.

Причём следующий — раньше, чем я успевал повернуться, и работа шла вдвое быстрее. Значит, смотрела она на мои руки и следила за ними.

Пальцы наши раз или два почти сошлись. Пульс у меня пошёл чаще, и я это за собой отметил.

— Вы всегда так долго выбираете? — спросила Мэри вдруг. — Или только у меня?

— В море заменить нечем, — сказал я. — Ежели человеку отрежут не тем ножом, он умрёт. А другого ножа у меня в море не будет.

Это была чистая правда, и она была сильнее всякой любезности. Мэри поглядела на меня и ничего не сказала.

— У вас в России сталь хуже, — внезапно сказал мне Маршалл.

Сказал ровно, между делом, и я почувствовал, как во мне поднялось возмущение. Даже не возмущение, а обида, глупая и мгновенная, и я даже успел набрать воздуха в лёгкие.

А после вспомнил шканцы, полдень, строй и капитана без треуголки.

«Англичане — первые моряки в мире. Кто будет на берегу, пусть глядит и учится. А мы русские, и держаться будете так, чтобы за вас не было стыдно».

И воздух я выпустил.

— Шеффилдская лучше, — на английском сказал я. — Это так.

Маршалл поднял на меня глаза.

— И только?

— И только, — я пожал плечами и заговорил на русском. — Я вам на это отвечу не спором, а тем, что знаю по делу. Ежели у меня в море не станет доброй иглы, я буду шить корабельной, обточив её на бруске. И зашью. Хуже, дольше и грубее, но зашью, потому что другого выхода нет. Ваша сталь лучше. А мои люди должны выжить и на дурной.

Мэри перевела как смогла. Маршалл помолчал. А потом позволил себе короткую усмешку.

— Сколько человек у вас на борту? — спросил он.

— Сто тридцать, — сказал я.

— Сколько вам?

— Двадцать. И лигатур на двести перевязок, ежели по три на каждую.

Маршалл выслушал перевод и сказал что-то, из чего я разобрал сам только первое слово.

— Bis.

— Отец говорит: двадцать найдётся, — сообщила Мэри.

Она принесла второй свёрток, и я пересчитал в нём иглы поштучно, вслух, по-русски, потому что цифры сговаривались легче слов.

Всё было так, как оно должно быть. Мне за два месяца не попалось на шлюпе ни одной вещи, сделанной с таким пониманием того, для чего она предназначена.

Всё я сложил обратно, кроме ножа. Нож так и остался у меня в руке.

Цену он назвал сразу и торговаться не стал.

— Девять фунтов.

Перед портом нам выдали жалованье, как выдают всегда, чтобы люди не сходили на чужой берег без гроша. Меняла дал за них фунт четыре шиллинга.

Их я берёг на нитки да на корпию. Сейчас я выложил на сукно всё, что было моего, и пересчитал так же, вслух.

Фунт четыре шиллинга. Не хватало фунта с лишком. Я собрал деньги обратно в горсть и сказал как есть.

— Больше у меня нет. Ни нынче, ни к вечеру.

Мэри перевела. Отец её выслушал и не ответил.

Он забрал нож у меня из руки, положил его в футляр на своё место, закрыл крышку и придвинул футляр ко мне.

— Берите.

Я перевёл взгляд на Мэри.

— Отец говорит: вы донесёте остальное перед уходом, — сказала она. — Вы стоите тут на рейде не один день.

— А ежели не донесу?

Маршалл ответил сам, коротко, и Мэри перевела так же коротко.

— Тогда он будет знать про русских лекарей то, чего до сих пор не знал.

Я стоял и держал руку на футляре.

Он отдавал инструмент на слово человеку, которого видел час. И положение своё он при этом знал не хуже меня: половинное жалованье, стёртая табличка у двери, дочь при столе вместо помощника.

Набор этот он мог продать за девять фунтов кому угодно на этой улице и продал бы к вечеру.

— Скажите ему, что донесу, — сказал я.

Мэри перевела, и отец её кивнул.

— В моём деле руки живут двадцать лет, — сказал он. — У иных — десять. Дольше живут у тех, кто точит сам. Вы из таких людей. Берегите их.

Мэри перевела, и я не нашёлся с ответом.

— Штаб-лекарю вашему передайте, что на письмо я отвечу завтра, — прибавил Маршалл. — И передайте ему ещё, что людей с такими руками я вижу раз в пять лет.

Он развернулся и пошёл к выходу. И уже в дверях, не оборачиваясь, прибавил на чистом русском:

— Удачи вам, подлекарь Вершинин.

Я стоял и глядел ему в спину, покуда за ним не закрылась дверь.

Он понимал меня с первого слова весь этот час и ни разу этого не показал.

Значит, говоря на английском, он попросту меня проверял. Вот и ответ на вопрос, что я задал ранее сам себе.

* * *

Заворачивала Мэри сама и футляр заворачивала целиком, не разбирая.

Поверх крышки легла вощёная бумага, поверх бумаги — промасленная тряпица; всё вместе — в плотную ткань и бечёвкой крест-накрест.

Внутрь сунула сложенный листок.

Опись, писанная её рукой. Почерк ровный и уверенный, латинские названия, ни единой помарки и столбик цифр справа.

До двери меня проводила Мэри.

Уже на пороге, отодвинув засов, она обернулась.

— Отец завтра режет.

— Что?

— В девятом часу. Нога, выше колена, — она глядела на меня спокойно. — Если русскому лекарю любопытно, никто ему не запретит постоять у стола.

Тут я растерялся. Она предлагала мне то, ради чего я в прошлой жизни ездил бы через полстраны.

Постоять у стола, где режет человек, который делает это тридцать лет и делает наживую, потому что наркоза нет. Увидеть своими глазами, как в этом веке отнимают бедро.

— Приду, — сказал я.

— Приходите к половине девятого. Он не любит, когда опаздывают.

Дверь закрылась, и я пошёл вниз по трём ступеням. Свёрток был тяжелее, чем я думал.

С рейда, издалека, донеслись склянки.

И я вспомнил про люк и про то, что лежит у нас в трюме под старой парусиной.

* * *

К борту я подошёл, когда уже смеркалось, и подниматься по трапу со свёртком под мышкой оказалось делом неудобным.

Одна рука была занята, а трап при волне ходил, и я лез, прижимая свёрток локтем и хватаясь свободной рукой.

Наверху меня остановили по форме.

— Кто идёт?

— Подлекарь Вершинин, — ответил я.

— Проходите, Андрей Ильич.

Вахтенный унтер сказал это, не заглянув в список, и я поймал себя на мелком, но отчётливом удовольствии.

Меня узнают в лицо. За эти месяцы я из мебели при лазарете сделался человеком, которого не надо сверять по бумаге.

А потом он заметил свёрток и потянулся к бечёвке.

— Что несёте?

Порядок этот правильный, я его одобрял. Возвращающихся с берега положено осматривать, иначе половина команды принесёт водку под рубахой.

— Инструмент штаб-лекаря, — сказал я.

Унтер отдёрнул руку.

— Проходите.

Палуба была пустая. Половина команды была на берегу, и от этого корабль звучал для меня иначе. В море он весь скрипит и работает: снасти тянут, палуба ходит. А тут стояла тишина, в которой слышны были только люди. Двое драили. Кто-то стучал молотком у фок-мачты. Где-то вполголоса пели.

Я прошёл мимо крышки грузового люка.

Крышка лежала на месте, а у люка стоял матрос из плотницкой артели и сматывал конец.

Я запомнил его и пошёл дальше.

* * *

Штаб-лекаря Новицкого я застал в лазарете над ведомостями.

Головы он не поднял и дописал строку.

— Докладывайте.

— Взят набор, ваше благородие. Девять фунтов с ремнём и маслом. Казённых — шесть, своих — фунт четыре шиллинга. Фунт шестнадцать за мной до ухода.

— Когда обещали отдать?

— Перед уходом.

— Стало быть, следующего жалованья вы до конца стоянки не увидите: я его выдам разом, чтобы вы дошли до него с деньгами. Разворачивайте.

Я развернул свёрток, и он стал проверять инструменты.

Новицкий проверял их тем же порядком, каким проверял я: пинцет — на смыкание и упругость, ножницы — у кончика, на нитке, иглу — на свет, потом шёлк через ушко, слушая пальцами. Нож — на ноготь.

Всё те же движения, в том же порядке.

Я стоял и смотрел, как чужой человек делает моими руками мою работу, и понимал, что учился правильно.

Ни он, ни я про это не сказали ни слова.

— Шёлк тонковат, — проворчал Новицкий. — Я бы взял толще.

— Такой у него был, ваше благородие. Вдвое дороже.

— Гм.

Он покрутил моток шёлка в пальцах и положил обратно.

— Ладно. За эти деньги хорошо.

Потом нашёл вложенный листок.

Прочёл его весь, до столбика цифр, и поднял бровь.

— Женская рука.

— Дочь его писала, — сказал я. — Она мне и набор собирала.

Сказал я это ровно, и ровность эта далась мне тяжелее, чем я думал.

Новицкий бросил короткий взгляд и ничего не спросил. И вот это оказалось хуже всяких расспросов.

— Хирург велел передать, — сказал я, чтобы уйти с этого места, — что ответит на ваше письмо завтра. И ещё одно.

— Ну?

— Что людей с такими руками он видит раз в пять лет.

Новицкий хмыкнул.

— Стало быть, вы ему понравились. Это дороже инструментов.

И тут же перешёл к делу, не став хвалить дважды.

— Завтра опись нового имущества. После — проверка закупленного по счёту, а потом аптека.

— Что берём?

— Всё, что дадут, — он потёр переносицу. — Хина. Опий. Ртутные. Слабительные. Спирт. Корпия и бинты — сколько поднимем.

— Лимонный сок?

— Лимонный сок здесь дёшев. Да его столько не возьмёшь. Портится за месяцы, возить его надо с ромом, а место в трюме расписано без нас. Я нынче справлялся, — сказал Новицкий мрачно.

Я кивнул.

— Ваше благородие, — сказал я, — Маршалл берёт ногу в девятом часу у себя. Дочь его сказала, что мне позволят постоять.

Новицкий поглядел на меня.

— Идите. Опись подождёт до полудня. Такого вы у нас не увидите ещё год.

Он сдвинул ведомости на край стола, отодвинул лампу и позвал Прохора.

— Прошка. Давай-ка нам чаю.

И всё. Ни объявления, ни «а теперь отдохнём». Одним движением руки служба кончилась и начался отдых.

Чай Прошка принёс от камбузной печи: кипяток в чайнике и три кружки.

В порту огонь держат спокойнее, чем в море, и оттого чай вышел настоящий, горячий, и к нему нашлись сахар вприкуску и купленный на берегу кусок жёлтого сыра, который Новицкий разрезал сам и разделил на несколько равных частей.

Пар шёл к бимсу, тени ходили по переборке, корабль поскрипывал на якорном канате.

Прошка поставил кипяток и не ушёл.

Стоял у переборки и глядел на меня, покуда я не поднял глаза.

— Вашбродь. Я это… по вашему делу.

— После, Прохор, — коротко сказал я.

— Дык коротко же. Никто не лазил. Плотницкая артель ходила: четверо, в первом часу, с водой которая. Больше никто.

— Долго были?

— Дык с полчаса. Стучали.

— Хорошо. Ступай.

Он ушёл довольный.

— Вы за трюмом смотрите? — спросил Новицкий между делом.

— Смотрю, ваше благородие. Дроздов слёг не от холода, и я хочу знать, чем там дышат.

— Правильно смотрите, — сказал он и сменил тему. — Про Атлантику вы думали?

— Думал.

— И что надумали?

— Что нас ждёт полоса безветрия, — сказал я. — Стоять там можно неделями. И вода в бочках зацветёт к тому времени окончательно, и солонина пойдёт.

— Верно, — он с наслаждением отхлебнул из кружки. — А болезни?

— В жару — кровавый понос и гнилая горячка. И тепловой удар у тех, кто работает на солнце без головного убора.

— А в холода?

— Обморожения и ломота. Только это уже за Горном.

Новицкий покивал.

— Скорбут отступит на месяц-два после свежей провизии, — сказал он. — А после вернётся, и вернётся хуже, потому что люди уже устанут.

Он поставил кружку.

— И вот что вам, Андрей Ильич, надобно понять теперь, а не через полгода.

— Что?

— Что лекарь лечит тем, что у него есть, а не тем, что нужно, — заявил Новицкий. — У вас будет двадцать человек с поносом и опия на пятерых. И вся ваша наука сведётся к одному вопросу: кому дать последнее.

Он сказал это ровно, и от этого стало тяжелее, чем от всякого пафоса.

Я молчал. Знал, что этих двадцать человек в моё время подняли бы капельницами с солевым раствором за двое суток и никакого опия для этого не надо. Что стоят эти капельницы копейки. Что для них нужны иглы, трубки и чистая вода с солью и сахаром в верной пропорции.

И что ничего этого тут не будет ни через год, ни через двадцать, ни при моей жизни.

Жалеть себя из-за того, чего нет, — дело бесполезное, а работать мне надо тем, что есть.

— Понимаю, ваше благородие, — сказал я.

В дверях появился Скородумов.

— Дозвольте доложить. Больные спят. Дроздов пил сам, полкружки, повязка чистая, жара нет.

— Хорошо, — сказал Новицкий и, не меняя тона, показал на третью кружку. — Садитесь.

Скородумов остановился. Он стоял в дверях и заметно медлил.

Я не сразу это понял, но потом до меня дошло: Скородумов — фельдшер, а перед ним штаб-лекарь и подлекарь. Ему за один стол с ними по чину не положено, и он это знает лучше нас двоих.

— Владимир Гаврилович, — сказал Новицкий. — Чай стынет.

Фельдшер осторожно сел на самый край.

* * *

Дальше пошло то, ради чего, я думаю, штаб-лекарь и затеял этот чай.

Заговорили про службу.

Скородумов вспомнил Кронштадтский госпиталь, где при Павле Петровиче не хватало решительно всего, и рассказал, как корпию щипали сами больные, которые могли сидеть.

Новицкий поправил его, сказав, что было это позже, и они заспорили.

Спорили они о пустяке: в каком году это было и кто тогда был главным лекарем. Фамилию его оба помнили по-разному.

Я слушал и понимал, что вижу.

Учебников по морской медицине у них нет, они не написаны. Всё, что эти двое знают про то, чем болеют в тропиках и как лечить обваренного паром, лежит у них в голове и в руках и передаётся вот так, за кружкой, вперемешку со спором о фамилиях.

— А в двенадцатом году, — сказал Скородумов, — у нас на рейде англичане стояли. Союзники. И лекарь ихний к нам ходил, порошки менял на наше хлебное вино.

— Хороший был лекарь?

— Дык руки хорошие, — фельдшер задумался. — А как война кончилась, они нам через год цену на хину подняли вдвое. Союзники.

Новицкий усмехнулся.

— Так и бывает.

Потом помолчали, и штаб-лекарь сказал в кружку, ни к кому не обращаясь:

— У меня в девятом году человек помер от того, что я его на день позже посмотрел. Один день.

И оборвал себя сам:

— Ну, довольно.

Я не стал спрашивать.

— Андрей Ильич, — сказал Скородумов. — А вы бы что при поносе давали, ежели опия нет вовсе?

И я ответил, причём как свой, потому что спрашивали всерьёз.

Тёплое питьё, много и часто, малыми глотками. Соль и патоку в воду, уголь толчёный. Голод на сутки, а после жидкая каша, но не солонина.

Спорили ещё долго, и что-то в этом споре было спокойное и расслабляющее.

* * *

Скородумов ушёл первым. Новицкий — за ним, унеся свои ведомости.

Я остался с кружкой в руках и задумался уже о другом.

Оба они сидели тут час. Оба говорили со мной как со своим, и один из них при мне обмолвился про то, о чём, я думаю, не говорил никому.

А я им не сказал про ящик. Мог. Раз пять за этот час мог: и повод был, и слова нашлись бы.

И не сказал, потому что доказательства у меня нет никакого, а чина нет тем более, и всё, что я могу предъявить, — это слова матроса, который лазил в трюм, куда ему лазить не следовало.

Либо я сижу с этими людьми за одним столом и молчу, либо я знаю правду и остаюсь один.

Я убрал кружки.

Лампу я прикрутил, но гасить не стал, потому что в лазарете свет держат из-за больных. И вышел наверх.

Ночь стояла тихая.

Огни Портсмута и Госпорта лежали далеко и низко, а по рейду были рассыпаны якорные огни, и было их столько, что мне почудилось отражённое небо.

С соседнего корабля ударил колокол.

Бил он не в такт с нашими склянками, и это было странно слышать: чужое время идёт рядом со своим и не совпадает.

Часовой стоял у трапа, лицом к воде.

Он обернулся на шаги, узнал меня и кивнул, и я кивнул в ответ.

И вот тут я услышал шаг.

Не сверху и не рядом. Из-под ног.

Глуше и дальше, с тем изменённым тембром, какой бывает у звука, идущего через настил.

Первое, что я сделал, — это стал слушать. Шаг. Пауза. Два шага. Долгая пауза.

Вахтенный ходит ровно, и я его ритм знаю наизусть. А этот шёл с остановками и останавливался не там, где надо остановиться по делу, а по нескольку раз подряд.

Так ходит человек, который прислушивается.

Может, баталёр, подумал я. Может, кто-то из плотницкой артели, у кого дело внизу.

Ночью? Тихо? С остановками?

Я отступил в тень у грот-мачты и стянул сапоги.

Доски были холодные и мокрые от росы, и между пальцами у меня сразу набился песок, которым драили палубу.

Полы сюртука цеплялись, и я придержал их рукой.

Дальше пошёл вдоль борта, где тень плотнее, и по бухтам снастей, потому что этим путём я уже ходил и помнил, где палуба скрипит.

Тут я остановился и сказал себе вслух то, что должен был сказать.

Ежели меня сейчас застанут, объясняться придётся мне. Не ему.

И всё-таки пошёл, потому что иначе я никогда не узнаю.

Крышка грузового люка была сдвинута.

Ровно настолько, чтобы пролез человек, и ни на вершок больше. А по краю щели шла узкая полоса света, срезанная сверху.

Фонарь внизу был прикрыт полой, и прикрыт снизу, чтобы свет не бил в люк. Это я разобрал сразу.

Я опустился на колени у комингса и заглянул боком, не подставляя голову в проём. Дышал ртом, чтобы тише.

Сперва я не увидел человека. Я увидел свет: жёлтое пятно на боку бочонка, косая тень от бимса, светлая полоса на ветоши.

Глаза привыкали медленно, и от этого всё сделалось тягучим. Потом из темноты выступила фигура.

Со спины и сверху человек читается плохо, я это знал. Рост искажён, лица нет вовсе, плечи расплываются.

Я стал разбирать по тому, что умею.

Разворот плеч. Как переносит вес. Не щадит ли ногу.

И не разобрал ничего, потому что данных было мало, а свет шёл снизу.

Он не открывал ящик.

Вот это я понял сразу, и от этого у меня похолодело раньше, чем я сообразил, отчего.

Он вёл рукой по ветоши.

Медленно, от угла к углу, останавливаясь. Будто считал складки.

Я сам поправлял эту ветошь. Той ночью, уходя, я уложил её так, как она лежала: складкой наискось, от левого угла к правому, и краем до бруса — и был очень собой доволен. А у неё был свой порядок. Точный. Не мой.

И я его нарушил.

Он проверял, приходил ли кто-нибудь. И уже знал, что приходили.

Человек внизу медленно выпрямился и поднял фонарь.

Свет пошёл снизу вверх, лёг ему под подбородок и вниз от скул.

И на секунду я увидел лицо целиком.

Я узнал его раньше, чем понял, что узнал, и не смог вдохнуть. Отшатнулся, и подо мной скрипнула доска.

Внизу свет замер.

Предыдущая главаГлава 2 из 19Следующая глава