К книге
Лариса Рейснер. Превратности любви богини революцииГлава 12 Семейство Рейснеров — дела богемные
48%
Глава 12 Семейство Рейснеров — дела богемные
14

13 июля 1920 г. в газете «Красная газета» кратко упомянуто о приезде Раскольникова. С ним приехал и вагон с продовольствием, который организовала Рейснер для писателей Петрограда. В больнице она пробыла, видимо, до 18 июля, потому что 19 июля уже присутствовала на открытии Второго конгресса Коминтерна в Зимнем дворце.

Среди выступавших был Карл Радек. Видимо, тогда и состоялось их знакомство. В ходе Конгресса на ступенях Биржи было устроено грандиозное представление «Мистерии освобождённого труда», в котором участвовали более двух тысяч человек. Авторами представления были художник Юрий Анненков и режиссёр Сергей Радлов. Лариса Рейснер описала сей спектакль в очерке «О Петербурге», опубликованном 24 июля в «Красной газете». А в книге «Фронт» этот очерк дан в сокращённом варианте.

«Вернуться в Петербург после трёх лет революционной войны почти страшно: что с ним сталось, с этим городом революций и единственной в России духовной культуры?

На военные окраины Республики доходили печальные слухи: холод, голод. Питер вымер, обнищал, это мертвый город, оживающий только для отпора белым, ползущим к нему то от форта Красная Горка, то от Нарвы и Ревеля, то со стороны Польши. И что же? Он не только не умер, Петербург, но к строгости своих проспектов, к роскоши соразмерных пространств, охваченных гранитом, зеленью садов и поясами каналов, прибавил ещё спартанскую скромность, пустынность, простоту — тысячи неуловимых примет, свидетельствующих об отдыхе и перерождении города.

…Сады, не стеснённые людьми, безумно и счастливо зарастают, глохнут. Синеет Нева. Острова превратились в зелёный рай, где вместе отдыхают деревья, травы, старинные, наконец, растворённые решётки оград, и тысячи больных детей, и тысячи измученных илотов труда.

Что же это в самом деле? Запустение, смерть? Эта молодая свежесть северного лета среди домов, сломанных на топливо? Эти развалины на людных когда-то улицах, два-три случайных пешехода на пустынных площадях и каналы, затянутые плесенью и ленью, и осевшие на илистое дно баржи? Неужели Петербургу действительно суждено превратиться в тихий русский Брюгге, город 18 века, очаровательный и бездыханный? Неужели смерть?

Нет.

Есть последняя слабость, есть головокружительное изнеможение выздоравливающего, есть молчаливый отдых огромной гранитной сцены, с которой только что, рушась и громыхая, ушла целая эпоха и куда ещё робко и неуверенно вступает новая мировая сила».

В те же дни, когда писался очерк, Лариса пишет письмо Л.Д. Троцкому: «Дорогой друг, пишу Вам из несуществующего города, со дна моря, которое залило Петербург забвением и тишиной. Вы не представляете себе молчания, господствующего вокруг меня. Предместья уничтожаются, целые улицы обращены в прах… Вот пять лет, и руины севера совершенно подобны развалинам Азии». Дальше в письме Лариса цитирует свой очерк.

Лариса Рейснер

31 июля 1920 г. Лариса Рейснер приняла участие в Коммунистическом субботнике, проводимом в береговых учреждениях Балтийского флота.

Таскала ли Ляля бревно или нет, теперь не узнать, но уже 5 августа в «Красной газете» появился её очерк «Субботник».

«— Товарищи, разрешите к вам пристать. Не найду своих, а ведь всё равно, где работать. Но они не согласны. Две женщины в фуражках и гимнастёрках осматривают меня критически.

— Нам таких не надо. Ходит тут всякий сброд.

Я обижаюсь и сразу впадаю в тон тех славных уличных драк, в которых лет двенадцать тому назад я считалась незаменимым спецом даже среди мальчишек Большой Зелениной улицы…

Принимаю боевую позу.

— Это кто же сброд? — Они смеются.

— Буржуйка! — Я тоже смеюсь, ибо не в бровь, а в глаз. Но, отойдя на безопасное расстояние, оборачиваюсь и убиваю моих девиц единым духом:

— Эй, товарищ рыженькая! — Они не отвечают. Выдерживаю изумительную паузу и затем: — Эй, содкомши, будьте здоровы [содкомша — содержанка комиссара].

…Вот другая артель. Здесь рады всякой лишней паре рук, и вот я включаюсь в цепь, и через меня течёт непрерывный поток воли, ритмических усилий и жизни, опьяневшей от солнца и запаха смолистых дров… Жара все возрастает. Наконец живой голос прерывает безмолвно-гудящую симфонию труда:

— Перерыв на пять минут!..

Матросы с соседней баржи бегут пить из нашего кипятильника. Разговор:

— Мамзель, вы выпачкали кофточку. Только портите народное достояние. Какая от вас польза: выгрузили полкуба, платье истратили на десять косых.

— Мамзель, а где вы служите?

— Нигде.

— А зачем ходите на субботник?

— Да вот хочу с хорошим человеком познакомиться, замуж пора выходить.

— А я другое думаю. Вчера закрыли все магазины на Невском, а владельцев и владелиц — пожалуйте на работу. А? Вы не из той ли сторонки доброволица?

Я обижаюсь и в запальчивости намекаю на трёхлетнюю работу на фронте. Никто, конечно, не верит. Матросы дружно хохочут.

— Так вы воевали?

— Ну да.

— Муха говорит: “мы пахали”…

Последний час проходит, как в угаре. Дерево кажется железным, кружится голова, дрожат руки. Даже матрос устал.

Наконец, кончаем. В руках белеют завёрнутые в одинаковые пакеты куски хлеба. По всему берегу идут люди с такими же свёртками, улыбаются нам устало и радостно и исчезают в белых сумерках. Они — братья».

Чета Рейснеров завела себе две резиденции: в Петрограде, в самом здании Адмиралтейства в роскошной квартире морского министра И.Г. Григоровича и в Кронштадте, на царской яхте «Полярная звезда».

Замечу, что хищения при Григоровиче были столь объёмны, что его за глаза и сановники и журналисты именовали «адмирал Вор Ворович».

Лариса «жила в Адмиралтействе в квартире бывшего морского министра. Идти к ней надо было по тёмным, гулким, длинным коридорам, на стенах которых висели картины морских баталий и портреты знаменитых флотоводцев. У Раскольниковых были столовая, приёмная, кабинет. Рабочая комната Ларисы с разбросанными на столе книгами и отдельными листами рукописей выходила окнами на Неву. В этой светлой, в четыре окна комнате рисовал Ларису Михайловну С. Чехонин»[51].

Всеволод Рождественский вспоминал о квартире Рейснеров: «…сверху донизу затянутой экзотическими тканями. Во всех углах поблескивали бронзовые и медные “будды” калмыцких кумирен и какие-то восточные майоликовые блюда. Белый войлок каспийской кочевой кибитки лежал на полу вместо ковра. На широкой и низкой тахте в изобилии валялись английские книги, соседствуя с толстенным древнегреческим словарем. На фоне сигнального корабельного флага висел наган и старый гардемаринский палаш. На низком восточном столике сверкали и искрились хрустальные грани бесчисленных флакончиков с духами и какие-то медные, натёртые до блеска сосуды и ящички, попавшие сюда, вероятно, из калмыцких хурулов. Лариса одета была в подобие халата, прошитого тяжёлыми золотыми нитями, и если бы не тугая каштановая коса, уложенная кольцом над её строгим пробором, сама была бы похожа на какое-то буддийское изображение».

«В столовой, видевшей много поэтов, писателей, политработников, моряков, за круглым столом часто возникали споры, кончавшиеся иногда ссорами, как вспоминает Лев Никулин, сотрудник политотдела Балтфлота. Там же была сочинена шутливая поэма, Никулин передал, увы, только одну строфу:

…над тарелкой Городецкий уж склонился, как цветок,

соединив гражданский, детский, ученый и морской паёк.

Учёный паёк — это от “Всемирной литературы”; детский — от общества “Капли молока”, которое приглашало писателей читать лекции будущим матерям; морской — для тех, кто читал лекции или выступал со своими произведениями в клубах и школах Балтфлота. “Общеобразовательные курсы, партийные школы, курсы иностранных языков, курсы театральных инструкторов, драматическая студия, школы балета и фотографии, театр с драматическими, оперными и балетными спектаклями. И эти, как выражалась Лариса Михайловна, “флотские Афины” выросли “на не слишком тучной ниве продовольственного пайка” (Л. Никулин).

Лариса Рейснер помогла в получении морского пайка Николаю Гумилёву. Матросы, вспоминал Ю. Анненков, задавали лектору вопросы, часто и нецензурные. А Гумилёв мог читать стихи с упоминанием “портрета моего государя” или давать рискованные ответы. Его спросили: что нужно для того, чтобы писать хорошие стихи? Он ответил: вино и женщины. Не удивительно, что к декабрю проверочная комиссия политотдела лишила его пайка. В отличие от других пострадавших литераторов Гумилёв принял это решение как должное, без возражений, просьб и апелляций, свидетельствовал Л. Никулин. У П. Лукницкого записаны слова Ахматовой, сказавшей, что “озлобленная на Гумилёва Лариса лишила Гумилёва пайка”»[52].

Для конных прогулок Лариса в голодном Петрограде завела целую конюшню породистых лошадей. Писатель Лев Никулин, устроенный Ларисой в отдел Политуправления Балтийского флота, вспоминал, что «петербуржцы много злословили по поводу прогулок верхом на вывезенных с фронта лошадях, — эти “светские” прогулки Ларисы Рейснер и Блока в то время, когда люди терпели лишения, были неуместны». Кто-то из романистов, имя Никулин скрыл, уделил большое место «всаднику и всаднице — пара ехала шагом и вела долгие беседы». Одну фразу из бесед Никулин приводит: «И вдруг Блок сказал мягко, с грустной иронией — Вчера одна такая же, как вы, красивая и молодая, убеждала меня писать прямо противоположные стихи».

Литературовед Николай Переяслов писал:

«В один из неповторимых приморских вечеров Лариса и Хлебников сидели за чаем, который они подливали из мятого медного самовара в узорные персидские пиалы, смотрели, как гаснет над Каспием зелёный закат, говорили о поэзии, Петербурге и многом другом ни о чём.

С самого начала этого непривычного для нынешних окаянных времён разговора Ларисе хотелось спросить о Гумилёве — быть может, Хлебников что-то знает о нём, слышал от друзей-поэтов, оставшихся в Петрограде? Лариса долго собиралась с силами, не решаясь тронуть больную для неё тему, и, наконец, имя Гафиза вырвалось из её сжатых губ, как птица из клетки.

— Скажите, Виктор Владимирович, как там Гумилёв? Он по-прежнему читает лекции студистам в Институте живого слова? А сам живёт в Доме искусств?

Хлебников не смог скрыть удивления. Он, как и многие из богемного мира, знал о коротком и трагически напряжённом романе Рейснер и Гумилёва, но полагал, что та, которая в стихах и прозе называла себя Ариадной, должна ненавидеть бросившего её Тезея. Хотя, кто из них кого бросил — непонятно… А она, оказывается, не только не ненавидит, а любит его до сих пор, иначе зачем был этот робкий вопрос, это предательское смущение, дрожь в голосе, румянец на щеках, неумелое и неудавшееся желание скрыть свою заинтересованность в судьбе Николая Степановича?

Правда, Хлебников о Гумилёве знал очень мало. Он слышал, что над ним сгущаются тучи, и что, выступая перед матросами Балтфлота, Гумилёв с вызовом и бравадой прочитал смолящим махру “братишкам” стихотворение о портрете государя императора, подаренном какому-то абиссинскому шейху.

— Говорят, что недавно он читал стихи перед матросами, — произнёс, наконец, Велимир. — О времени. У него, как я знаю, тоже есть своя теория времени.

— Да? И какая же? — пытаясь скрыть предательскую дрожь в голосе, спросила Лариса.

— Эта теория вряд ли понравится вам, — со вздохом ответил Хлебников. — Вы ведь на других позициях.

— Но всё же расскажите! — попросила его Лариса. — Если Гумилёв рассказывал об этом матросам, то и мы можем знать.

— Ну что же, извольте. Николай Степанович говорил, что в древние времена власть принадлежала сначала жрецам-духовенству, а заем — воинам. А сейчас наступил период власти пролетарской, но он ложен…

— Ложен? — переспросила Лариса с волнением.

— Ложен, — кивнул головой Хлебников. — А когда этот период закончится, власть перейдёт к поэтам, к людям высшего разума, и тогда…

— Что тогда? — не удержавшись, ахнула Лариса.

— И тогда наступит новая, прекрасная жизнь, о которой все мы сейчас можем только мечтать»[53].

Допускаю, что Переяслов кое что добавил от себя, но в целом всё очень похоже.

В первом издании воспоминаний (1922) М.А. Бекетова писала, что «А.А. охотно ездил верхом и вообще не без удовольствия проводил время с Ларисой Рейснер, так как она молодая, красивая и интересная женщина, но в партию завербовать ей, все-таки, не удалось».

Александр Блок

Надежда Павлович, с которой в это же время дружил Блок, вспоминала: «Лариса Рейснер была красавицей с точёным холодным лицом. Очень умна, очень обворожительна, дивно танцевала, напоминала женщин эпохи Возрождения. Одно время Блок встречался и катался с ней верхом, но, ценя её ум и красоту, относился к ней с несколько опасливым интересом. В ней чувствовалось что-то неверное, ускользающее».

В «Записных книжках» Блока верховая прогулка упоминается лишь единожды: «11 августа. О Вл. Соловьёве — речь [готовилась для вечера памяти философа в Вольфиле]. — С Л.М. Рейснер на Стрелку верхом. Вечер у Рейснеров, — Чуковский».

На Стрелку Елагинского парка всадники ехали по любимой ими Большой Зелениной улице.

В. Орлов в книге о Блоке приводит «верховую легенду». Будто бы лошадь у Александра Александровича споткнулась, но он успел выдернуть ноги из стремян, спрыгнуть и не упасть. «Вот настоящий мужчина», — восхищенно произнесла Лариса.

Через Крестовский мост в конце Большой Зелениной улицы всадники выехали на Крестовский остров.

«Автомобильную историю» описал Лев Никулин в журнале «Знамя» № 9 за 1939 г.

После вечера в Адмиралтействе у Рейснеров Блок и Никулин возвращались домой вдвоём в машине штаба Балтфлота. За рулём сидел военный моряк.

«— Чья это машина, — внезапно спросил всю дорогу молчавший Блок, — мне кажется, я её узнаю. На ней иногда мы приезжали в Следственную комиссию по делам царских сановников летом 1917-го. Большая синяя потрёпанная машина. — “Деллоне-Белльвиль”, — сказал Блок, — личная машина царя».

Виктор Шкловский вспоминал:

«Ход к Горькому был по чёрной лестнице. Потом двери в тёплую кухню, за ней холодные комнаты. Столовая с переносной печью. Топили разломанными ящиками.

За столом сидит Горький. Во главе стола — Мария Фёдоровна, женщина уже не молодая, очень красивая. Перед ней чайник, самовар. Остальные люди меняются. Я тут бывал часто. Приходила Лариса Рейснер с восторженными рассказами. Она потом говорила, что Мария Фёдоровна в ответ на её восторги накрывала её, как чайник, теплым футляром».

Максим Горький в 1926 г.

«В конце сентября 1920 года на квартире у Горького остановился приехавший из Англии Герберт Уэллс с двумя сыновьями (которые вскоре уже играли в футбол со сверстниками во дворе Тенишевского училища).

В ДИСКе 30 сентября в 17 часов в честь Уэллса был дан банкет. О нём написали многие его участники, в том числе и М. Слонимский: “Длинные столы в большом зале были накрыты чистыми скатертями Елисеева. На столах не только хлеб и колбаса, но даже палочка давно не виданного шоколада. Горело электричество, топилась печь. М. Горький и Уэллс сидели друг против друга. За столом большая группа журналистов из закрытых буржуазных газет. Одни из них, рассказывая о жизни, просили помощи, но намеками… “Мы лишены права говорить членораздельно”. Апогеем было выступление Амфитеатрова. По обилию сочиненных книг он был равен только Боборыкину… и был невероятных объёмов сам”.

Рассказ М. Лозинского о речи Амфитеатрова записала в дневник А.И. Оношкович-Яцына:

“Амфитеатров сказал чудную речь, которую Горький даже предпочёл не переводить для Уэллса на английский, что-то вроде следующего:

“Вы попали в лапы доминирующей партии и не увидите настоящую жизнь, весь ужас нашего положения, а только бутафорию. Вот сейчас — мы сидим здесь с вами, едим съедобную пищу, все мы прилично одеты, но снимите наши пиджаки — и вы увидите грязное белье, в лучшем случае рваное или совсем истлевшее у большинства”… А сам Уэллс говорил о нашем дурном правительстве, что М.И. Бенкендорф дипломатично пропустила, переведя “более чем странный опыт” как “великий опыт”».

Лариса Михайловна была на банкете, о чём свидетельствует её письмо к Герберту Уэллсу, оборванное на желании объяснить поведение Амфитеатрова:

“Глубокоуважаемый т. Уэллс! Заранее прошу извинить за это письмо, но Ваш приезд в Россию глубоко волнует многих из нас — есть что-то торжественное и победное в том, что Уэллс живет в наших полуразрушенных городах, видит наши развалины и муки и дух творчества, над ними пребывающий.

…И почему-то нам страшно, как подсудимым, которым Вы должны вынести от лица мужей Англии оправдательный или обвинительный приговор. Вы — Уэллс, Вы не должны, не можете ошибиться. Все мы твёрдо верим зоркости Ваших глаз, тонкости Вашего социального слуха — ведь это Вы под современной государственностью угадали схемы грозных утопий, предсказали великий упадок буржуазной общественности и под асфальтом лиц угадали глухую и беспощадную борьбу Морлоков и Эльфов, происходящую и сейчас в кромешном мраке подвалов и рабочих предместий. И всё предсказанное Вами сбылось и сбывается. На молодое социалистическое человечество уже обрушились марсиане со своей блокадой, со своей технической силой… Выстроена, наконец, машина времени, поглощающая в огне революции десятилетия и века медленного исторического прозябания. Совершилось, наконец, самое чудное из чудес, о котором мы грезили детьми и плакали на рубеже возмужалости. — Спящий проснулся. К сожалению, Вы не увидите русских окраин, не увидите, вероятно, фронта гражданской войны и всего, что связано с этим героического и тяжелого, но печальнее всего то, что в обеих столицах Вы встречены были остатками русской интеллигенции, и что эта…”

Уэллс ответил книгой “Россия во мгле”:

“Мы пробыли в России 15 дней; большую часть из них в Петрограде, по которому мы бродили совершенно свободно и самостоятельно и где нам показали почти все, что мы хотели посмотреть. В этой непостижимой России, воюющей, холодной, голодной, испытывающей бесконечные лишения, осуществляется литературное начинание, немыслимое сейчас в богатой Англии и богатой Америке… В умирающей с голоду России сотни людей работают над переводами; книги, переведенные ими, печатаются и смогут дать новой России такое знакомство с мировой литературой, какое недоступно ни одному другому народу”»[54].

9 ноября 1920 г. по инициативе Ларисы Рейснер в нижнем зале Палас-театра открылся театр «Вольная комедия». Он находился в ведении Комиссариата театров и зрелищ и политуправления Балтфлота.

Театр открылся антирелигиозной опереттой «Белые и Чёрные» (постановка Николая Петрова).

Далее последовали антирелигиозные пьесы Михаила Рейснера «Небесная механика» и «Вселенская биржа». За ними шли постановки Ф. Раскольникова, Л. Никулина, М. Левберга и др. Естественно, шла пьеса и Ларисы. Лев Никулин вспоминал, что действие пьесы Ларисы Рейснер происходило в городе, который должны оставить красные: «Очень остро и смело был написан диалог между героиней, женой коммуниста, и её родителями, которые уговаривали дочь остаться ждать белых, она же хотела следовать за мужем. Лариса Михайловна диктовала пьесу машинистке, даме “из бывших”, как тогда выражались. Дама покорно стучала на машинке, но лицо её выражало явный протест против доводов, которые приводила жена коммуниста».

Осенью 1921 г. при театре открывается кабаре «Балаганчик». Увы, сведений о посещении «Балаганчика» Ларисой автором не найдено.

30 декабря 1920 г. Лариса Рейснер вместе с членом ПОБалта Михаилом Кирилловым отправляется в Москву. В Большом театре началась дискуссия о профсоюзах после закрытия 8-го Всероссийского съезда Советов. «Мы устроились удачно — в помещении оркестра, откуда все выступающие были великолепно видны. Слушали Троцкого, Бухарина, Зиновьева, Ленина. После выступления Владимира Ильича раздался шквал аплодисментов… Лариса Михайловна сказала: “Да-а-а, Лев Давыдович — блестящий оратор, но сегодня он потерпел одно из своих крупных поражений за свою жизнь!”» — вспоминал Кириллов.

В Старый Новый год, 14 января 1920 г., в Доме Искусств состоялся бал петроградской богемы. Дом Искусств, получивший в среде интеллигенции название «ДИСК», был создан по инициативе А.М. Горького 19 ноября 1919 г. Правление Дома Искусств состояло из известных поэтов и художников. «ДИСК» расположился в бывшем доходном доме купцов Елисеевых на углу Невского проспекта (№ 15) и набережной Мойки (№ 51).

Бал в «ДИСКе» хорошо описан у Галины Пржиборовской:

«На балу ожидался “весь литературный и театральный Петроград” (Н. Тихонов). У директора государственных театров добились разрешения взять костюмы из Мариинской оперы. С помощью продовольственного отдела Петрокоммуны достали угощение. “Главтоп” обеспечил отопление всего дома. Елисеевский слуга Ефим привёз на санках огромную корзину с нарядами из костюмерных мастерских, Экскузович отпустил то, что поплоше, пришлось переделывать, приводить в надлежащий вид. Из Ботанического сада и Таврической оранжереи раздобыли цветы, в кладовых Елисеева нашли всевозможные драпировки, всюду, где только можно, разместили электрические лампочки. Художники представили целую галерею дружеских шаржей. Стена одной из гостиных была занята карикатурами на врагов Республики. И здесь, конечно, на известном плакате Дени красноармейский штык раздирал толстое пузо “Мирового капитала” в цилиндре и роговых очках.

Ада Оношкович-Яцына раздобыла настоящий японский костюм: “…две хризантемы на голове, лиловое кимоно, вышитое белыми цаплями и розовыми цикламенами, лиловые чулки и деревянные скамеечки вместо туфель”. К ней подошёл серый капуцин, подвязанный верёвкой, — Михаил Лозинский.

Ирина Одоевцева была в длинном с глубоким вырезом золотисто-парчовом бальном платье матери. Она вспоминала в книге “На берегах Невы”:

“На голове вместо банта райская птица широко раскинула крылья. На руках лайковые перчатки до плеча, в руках веер из слоновой кости… Олечка Арбенина и Юрочка Юр-кун, пастушки и пастушок… Мандельштам почему-то решил, что появится немецким романтиком.

— Не понимаю, — говорил Гумилёв, пожимая плечами, — что это Златозуб суетится. Я просто надену мой фрак.

— Ты во фраке, ни дать, ни взять, — коронованная особа, — говорит Лозинский”.

В маскарадной толпе мелькали гости деревенского ларинского бала из “Евгения Онегина”, днепровские русалки, стрелецкие жёны и дети из “Хованщины”, офицеры игорного дома из “Пиковой дамы”, севильские табачницы, угрюмые крестоносцы “Раймонды” и даже “мыши” из балета “Щелкунчик”. В белом зале играл оркестр. В буфете раздавали желтоватое и алое мороженое — роскошь по тогдашним временам.

“Наконец грянул вальс… — вспоминал Вс. Рождественский. — Я стоял у стены. Высокий тугой воротник старинного офицерского мундира немилосердно резал мне шею. Круглые эполетики с двумя звездочками, как крылышки, приподнимались на плечах. Затянутый в рюмочку, с белыми перчатками в левой руке, я чувствовал себя по меньшей мере поручиком Тенгинского полка. И вдруг прямо перед собой у входа я увидел только что появившуюся маску в пышно разлетавшемся бакстовском платье. Её ослепительно точеные плечи, казалось, отражали все огни зала. Ореховые струящиеся локоны, перехваченные тонкой лиловой лентой, падали легко и свободно. Ясно и чуть дерзко светились глаза в узкой прорези бархатной полумаски. Перед неизвестной гостьей расступались, оглядывали её с восхищением и любопытством. Она же, задержавшись с минуту на пороге, шуршащим облаком сразу поплыла ко мне.

— Мы танцуем вальс, не правда ли? — прошептал надо мной знакомый голос, и узкая, действительно прекрасная рука легла на мое плечо… Колдовские волны “Голубого Дуная” приняли нас на своё широкое, неудержимо скользящее куда-то лоно.

— Ну что? Не была ли я права?”

Это была Лариса Рейснер в том самом платье, на которое недавно намекал Всеволод Рождественский.

Вскоре Экскузович появился в зале, увидел “маску” в бакстовском платье, а она — его. Лариса мгновенно сбежала вниз, у входа её ждала машина, через 15 минут платье было на месте.

В этом здании в 1920 г. находился Дом искусств («ДИСК»)

“Мы бежим по длинному коридору, — продолжает Рождественский, — образованному бесконечным рядом висящих на распорках театральных костюмов и картонного реквизита.

Наконец-то! — восклицает дежурная, маленькая старушка, принимая от нас скомканное в цветной клубок знаменитое платье.

Вот видите, и часа не прошло! — говорит Лариса, торжествуя, и в неожиданном порыве обнимает ошеломленную костюмершу.

Когда мы вновь поднимаемся по витой лестнице елисеевского дома, первое, что нам бросается в глаза, — это Экскузович, висящий на телефоне.

Как? Что? Не может быть! Вы говорите, оно на месте? Да я сам видел его здесь десять минут назад. Собственными глазами”.

Во всех балетных энциклопедиях есть репродукция костюма Кьярины. Первый вариант Бакст создал в 1910-м, второй — в 1911 году для “Карнавала” Шумана в постановке М. Фокина.

Видел ли Ларису Михайловну в этом платье Николай Степанович?

В ДИСК Лариса Рейснер вернулась в другом платье, Одоевцева называет его платьем Нины из “Маскарада” Лермонтова.

На балу с Осипом Мандельштамом разговаривала Елена Тагер, по мужу Маслова. Она недавно вернулась с Волги, муж её умер от тифа весной 1920 года в Сибири.

“Мы углубились в какие-то давние воспоминания, когда перед нами возникла блистательная Лариса Рейснер, — вспоминает она. — В живописном платье из тяжёлого зелёного шелка, в широкой шляпе со страусовым пером, цветущая, соблазнительная и отлично это знающая, она стояла как воплощение жизненной удачи, вызывающего успеха, апломба.

Какой контраст с тем, что я видела в глубине России! Какой невыносимый контраст! Мандельштам из-под густых ресниц рассматривал великолепную Ларису и внушительно говорил:

“Совсем ещё недавно она была в нашем положении. И надо сознаться, она его переносила неплохо. А теперь…”

А теперь она блистает в вашем кругу…

Мы приняли её в наш круг не потому, что она занимает блестящее положение, а несмотря на то, что она его занимает”.

Балы были ещё и в Институте истории искусств, и в ДИСКе, но такого роскошного больше не было. Вместе с Одоевцевой Гумилёв бывал на балах, танцевать не любил — читал стихи:

Мир лишь луч от лика друга, всё иное — тень его!»[55].

Но это богемная часть жизни четы Раскольниковых. А ведь Фёдор ещё в июне 1920 г. назначен командующим Балтийским флотом.

Предыдущая главаГлава 14 из 29Следующая глава