К книге
Девятая жизньТо, что важно. I
7%
То, что важно. I
2

Сестрички Трифоновы родились зимой в четыре утра, разойдясь на выходе в несколько минут. Условно старшая, Лиза, оказалась криклива и в целом нормальна. Второй имя дали не сразу, молчаливая картофелина не реагировала никак на внешние раздражители, чем перепугала мать и докторов – те упорно твердили, что девочка либо не жилец, либо идиотка.

В конце концов назвать решили Ниной – в честь бабки по матери, которая к моменту рождения внучек второй год лежала в огороженном занавесками закутке в дальнем углу пятистенной избы. Бабка не вставала: ноги не держали, а изношенный мозг терялся, сбоил, не понимал, куда и зачем идти. Так и лежала на высокой кровати с блестящими набалдашниками, в прелой полутьме и в метре от красного уголка с пластмассовыми цветками вокруг икон.

Отец девочек Николай, всю жизнь шоферивший на тяжелых автомобилях и мало чему удивлявшийся, вроде бы и готовился к событию, а все равно ошалел от пополнения. Молча привез их с супругой Марией домой, они поднесли сонные кульки бабке, показать, как положено. Та, находясь в обычном своем оцепенении, с любопытством взглянула на полузнакомых людей сквозь пелену, которая за последние годы становилась все толще, мягче и непрогляднее. Потом взглянула на младенцев и, кажется, не очень поняла назначение двух живых и сопящих комков плоти. По очереди ткнула в оба пальцем, сначала в начинавшую пробуждаться Лизу, потом в Нину. На тезке задержалась и будто вспомнила что-то – на лбу собрались морщины. Попыталась сказать, но не вязались слова, предложения никак не загустевали. Поразевала рот, да и отвернулась. Потом только через силу выдавила, словно огрызок от мысли:

– Наша…

С младенчества девочек приучали к бабушке не приближаться и не беспокоить ее. Они туда особо и не совались: неинтересно и страшновато.

Не считая разницы в темпераментах и внешней похожести – не близнецы, но двойняшки! – детство девочек ничем примечательным не запомнилось. В два года Лизу укусила в ногу соседская дворняжка. В четыре Нина распорола ступню о гвоздь – заживало долго, а забылось быстро. Сестринская любовь иногда достигала пика – и тогда они упоенно играли с единственной куклой в доме. Когда начинался отлив, доходило и до нехороших слов, и даже до порванного свитера однажды. Но в общем тоже как у всех.

К тому времени как девочкам исполнилось пять, семье дали квартиру, аккурат под Олимпиаду. Не то чтобы в городе, но планы на станцию метро неподалеку уже были. Переезд стал событием гигантским и не для всех приятным. Уже когда перевязали тряпьем в кузове грузовика комод, кровати и всякое по мелочи, когда забрали вазы, открутили полки и начали аккуратно переносить бабушку в стоявшую тут же легковушку – она там, за пеленой, будто почувствовала, как рвутся только ей видимые струнки, и негромко завыла. В своем забытье она прожила куда дольше отведенного докторами срока и теперь откровенно не понимала, почему уклад ее жизни меняется и все, к чему она привыкла, привязано надежно к бортам грузовика.

Трехкомнатная квартира – новая, пахнущая краской, деревом, строительной пылью – убила бабушку Нину за два месяца. От еды она отказалась совсем, а приходившие с уколами доктора, имевшие при себе разве что грушу тонометра да стетоскоп, разводили руками: ну а чего вы хотите? Здесь у нее тоже был закуток, отгороженный новым громоздким шифоньером, и тоже были иконы и окно, в которое она не смотрела. И девочкам, как и в деревне, строго-настрого было запрещено к ней приближаться и беспокоить ее.

Нина, впрочем, смутно помнила, что однажды, когда мать была занята уборкой, а Лизка с отцом отправились в магазин, ей таки пришлось обогнуть несуразный коричневый шкаф и дойти до пахнущего лекарствами угла. Не по своей воле: синий резиновый мячик с тремя белыми полосками на боку, совсем новый, не опробованный еще ни на маминых вазах, ни на кошке, выскользнул из пальцев и неожиданно резво покатился в ту комнату, где жила баба Нина. Девочка побежала за синим виляющим пятном и оказалась там, где находиться было нельзя.

Мячик торчал блестящим боком из-под кровати, а бабушка вроде как спала. Девочка даже не вздрогнула, когда почувствовала узловатые пальцы на своей руке. И кажется, баба Нина ей что-то говорила и не отпускала ее руку. Это было необычно: за пять лет та произнесла слов десять, сплошная абракадабра, ничего не понять. Нина-девочка заплакала, а Нина-бабушка шептала. Запомнилось белое лицо матери, которая прибежала и потащила дочь от кровати, и тут начиналась в воспоминаниях совсем какая-то нелепица: мама была крепкой, сильной, а бабка сухой, маленькой и седой, но разомкнуть пальцы мама Маша сумела не сразу.

Бабушка Нина умерла через день после события с мячиком, и на поминках сидели отчаянно малым составом: из деревни ехать никто не хотел, а в городе знакомых как-то не завелось. Шифоньер встал на законное место у стены, а лекарственный дух из угла третьей, самой большой комнаты постепенно выветрился.

С возрастом девочки начали отличаться друг от друга, словно сбрасывали пухлую детскую, примерно одинаковую, оболочку и являли в характерах новые грани. Лиза становилась прагматичной, Нина витала в облаках. Лиза затерла до дыр энциклопедию, а Нина не выпускала из рук зеленый томик сказок – обложка давно потерялась, и страницы держались меж изорванных листов форзаца.

Само собой разумеется, Нина была куда чувствительнее. Так, например, в шесть лет ее вдруг ударило мыслью, что любой человек может солгать, глядя ей в глаза, – и она двое суток сидела с чувством безотчетной тревоги и страха. Когда она поделилась этим – значимым для нее – открытием с сестрой, та лишь пожала плечами. Нина не понимала, как можно быть уверенным хоть в ком-то из окружавших ее людей. Определенный рейтинг доверия был у Лизки да у мамы с папой – не по их добродетели, а просто: ну куда ж от них денешься? Дальше – чернота, сквозь которую она не видела. К вечеру второго дня, уже уплывая в сон, она почему-то почуяла запах лекарств – и сложилась в голове забавная картинка из падающих сверху разноцветных цветков (они как раз не пахли ничем, хотя, казалось бы, такие красивые…).

С той же поры Нина научилась делить людей на тех, кто мог обидеть, и других, за которых можно – нужно было – вступаться. Неуемная фантазия, щедро сдобренная сказками, выдала ей такой образ: маме, папе и Лизке она выдаст невидимый щит от врагов, как у Ильи Муромца на картинке из книжки. А вот что делать с этими самыми врагами, она так и не поняла, расчерчивая у себя в голове первую детскую систему координат жизни.

– А себе-то щит сделаешь? – усмехнулась насквозь материалистичная Лиза, услышав стратегию сестры, которая с серьезным видом изложила ей свою концепцию взаимодействия с миром.

– Как-нибудь и себе, наверное, сделаю, – задумалась Нина.

Услышав соображения дочери, Мария ненадолго встревожилась и даже побеседовала со знакомой докторшей из интеллигентных, но та ее успокоила, объяснив, что ребенок чувствительный, что из таких и писатели получаются, и музыканты, и еще всякие.

Нина, конечно, позабыла частично эту неделю нервозности, но так и не забросила накрывать воображаемым зонтиком совсем уж убогих, типа глупого Коськи с толстенными окулярами очков, над которым одноклассники как только не измывались.

В восьмом классе с девочками произошло знаменательное событие: их позвали гулять. Обеих сразу. Не будучи круглыми отличницами, они великолепно вписывались в самую широкую социальную страту своего класса и в целом считались «своими девчонками». Компания собиралась за гаражами, мальчики и девочки, у кого-то даже была гитара, а еще кто-то слил у отца из бутыли деревенского самогона. Нине нравилось все: и смеяться над несуразным Толиком, который весь вечер старался извлечь из гитары минимально приемлемый мотив, и попробовать вонючую папиросу, и отбривать шутки Стасика из девятого «А» – с ней Стасик почему-то становился особенным острословом. Лиза иногда морщилась, считая мелкую, как она ее про себя называла, слишком шумной и разбитной, и на сырые от дождя бревна не садилась, но этими посиделками она как бы цементировала свой статус в пищевой цепочке восьмого «В», поэтому уходить тоже не торопилась.

– Чо, малая, давай попробуй. – Стасик протянул Нине мутный стакан, один на всю компанию. В стакане плескалась беловатая жидкость на два пальца, и приложились к сосуду уже почти все. Нина помедлила и с опаской взглянула на сестру. Та, как обычно, морщилась, но явного неодобрения не высказывала. Обе, впрочем, хорошо знали, что, если такое вскроется дома, убьют обеих: отец алкоголь не переносил.

– Да ну тя, Стасик, бормотуху твою пить, – попыталась отскочить Нина. – Вот у нас папка ликер привез недавно, там прям вкусно было… А тут…

Она никогда не пробовала алкоголь, и ликера никакого не было, но ответ должен был быть железобетонным, чтоб Стасик отстал.

– Зассала, что ль? – Методы девятиклассника были отчаянно простыми, но эффективными.

Ситуация начинала выходить из-под контроля, да и резкая смена отношения девочку не радовала. Вырвав из пальцев с заусенцами стакан и шумно выдохнув для смеху, как показывали в телевизионных комедиях (тут тоже засмеялись), Нина зажмурилась и глотнула.

За три месяца до этого дома появился телевизор. Собственный, огромный коричнево-черный ящик, с не всегда четким изображением, он оказывал на Нину поистине волшебный эффект. Смотреть в него она была готова часами, даже если там не происходило ничего интересного. А если начинался концерт или мультфильм, она смотрела в экран как завороженная, не замечая темноты вокруг светящегося экрана и надеясь, что родители не загонят спать. Телевизионная картинка помогала ей заполнять пробелы в понимании того, как работает окружающий мир. Так и не смирившись с тем, что душа другого человека для нее – потемки навсегда, Нина пыталась компенсировать это незнание информацией о том, как там что еще происходит в жизни.

Когда обжигающая и вонючая жидкость ухнула в пищевод, Нина сначала увидела окруженное тьмой белое пятно. Пятно расширялось и наконец превратилось в прямоугольное окно, с рябью, но до рези в глазах яркой картинкой. «Телевизор», – отстраненно подумала девочка. Так же отстраненно подумала, что ее сейчас стошнит, но не открыла ни глаза, ни рот. Стало страшно и интересно. В раскрывшемся окне она видела дорогу и краешком сознания даже узнала ее – дорога вела на ближнюю речку, к лодочной станции, они туда летом ездили с родителями. По дороге мчался черный мотоцикл «Ява», на нем сидели два подростка. В том, который сидел сзади, Нина опознала Стасика и даже хихикнула: «Вашу маму и там и тут показывают». Водителя она не знала, но решила, что это Стасиков старший брат: он им постоянно хвастался.

Мотоцикл, не снижая скорости, вылетел на перекресток – прямо в тяжелую железную морду грузового «Урала». Звука не было, поэтому еле слышный жалкий крик у Нины додумался сам. Брызнули мелкие металлические детали мотоцикла, а два тряпичных, странно переломанных тела покатились по асфальту, оставляя за собой липкие вишневые дорожки. Громада грузовика проехала еще несколько метров, подминая под себя хлипкий остов мотоцикла, и остановилась, одно из колес накрыло запрокинутую руку лежавшего навзничь Стасика, словно скалка – тонкую полоску пельменного теста.

Нина открыла глаза. Телевизора не было, вокруг стояли серые гаражи, в стакане плескался самогон, одноклассники хихикали. Лиза смотрела непонимающе. В голове начинался шум, тринадцатилетний организм без боя сдавался ядреной деревенской сивухе.

– Во-о-о-о-о! – заревел Стасик. – Наш человек!

Чувствуя тошноту и тепло внутри, стремительно пьяневшая Нина стояла, улыбалась, слушала разговоры вокруг. С вялым удивлением отметила, что Лиза тоже пригубила.

Стасик тем временем хвастался:

– Я в воскресенье еще привезу – там настоящий портвейн, все попробуете! Закачаешься!

Нина хихикнула.

– Как же ты привезешь, если ты мертвый будешь?.. – Слова казались такими логичными до того, как она их произнесла.

– Чего? – непонимающе мотнул головой Стасик. – Тришка, ты окосела уже, что ли?

– А ты на лодочной станции портвейн берешь, да? Ты туда не езди. Вас грузовиком сшибет. Кровищи будет!.. – Девочка пьяно вздохнула. – Ты сразу помрешь, брат до больницы доедет.

Гитара замолчала. Лиза смотрела обеспокоенно, парни посмеивались.

– У Трифоновой номер два поехала крыша, – хихикнул Толик-гитарист, потом обернулся к Лизе и с напускной тревогой спросил:

– У вас это не семейное, случайно? Чертей гонять.

– Рот закрой, – огрызнулась Лиза и решительно подхватила сестру под мышку, понимая, что надо срочно вести ее домой. С тоской подумала о том, что скажут родители. Такой хороший вечер был…

– А кровь – она как вишня, – продолжала бормотать Нина, – такие дорожки, как от компота, на дороге, темные. Лизк, а у тебя телевизор не включали? Фу, чем пахнет так…

Сразу после ее вытошнило на новые кеды.

* * *

Проснувшись на следующий день, Нина с удивительной ясностью помнила все. И как Лиза тащила ее домой, и как орал, порываясь взяться за ремень, отец, и как смотрела мать. Еще она помнила телевизор, но при малейшей попытке восстановить перед глазами картинку к горлу подкатывала тошнота. В школу ее, конечно, не отправили, поэтому пришлось лежать и скучать дома. Записка на столе от ушедших на работу родителей строго гласила: «Котлеты в холодильнике! Из дома ни шагу! Вечером разговор!»

Съев, не разогревая, пару котлет и выпив сладкого чая, девочка устроилась на кровати с книжкой, что-то про современных робинзонов, но сосредоточиться не могла и снова уснула. Разбудил ее звонок в дверь. Взглянув на часы и удивившись тому, сколько проспала – было уже двенадцать, – Нина побежала открывать. На пороге стоял Валерчик, сосед сверху. То есть для нее он, конечно, был дядя Валера, это между собой Валерчиком его звали родители и все остальные жители подъезда. Валерчику было под сорок, носил он исключительно домашние трико с пузырями на коленях, а поверх тощих плеч накидывал неопределенного цвета куртку.

У Валерчика был обход: не хватало тридцати копеек. К Трифоновым он стукнулся без особой надежды: знал, что все на работе, а девочки должны быть в школе. Он вообще испытывал боязливое уважение к родителям девочек и просил здесь нечасто. Но его уже начинало потряхивать – верный признак того, что действовать надо быстро.

– Родители на работе, что ль? – разочарованно протянул он, заглядывая в глубь прихожей, словно надеясь разглядеть там взрослых. – А ты чего дома сидишь?

Нина не отвечала. Она в этот момент очень ясно и с легкой грустью поняла, что окончательно сошла с ума. Сквозь засаленную куртку она видела худое, с маленьким брюшком, тело. Не касаясь, чувствовала сухую немытую и грубую кожу. А из-под кожи ей прямо в глаза светило. Серовато-белесое свечение шло от двух пожухлых крылышек легких. Красным бился комок сердца. Синевато-зелеными бугорками пульсировала печень. Желудок был желтый, как лампа светофора, и в нем она видела белое. Отрешенно подумала, что это там, очевидно, рыба и, очевидно, из универсама на углу, маме надо сказать: она давно запечь хотела… Еще была вторая мысль – что все здесь не так и так быть не должно, она видела в учебниках, как все это выглядит, а здесь было лишь разложение и гнилье. Вспомнился запах перемешанных с землей мокрых листьев, которые она месила резиновыми сапогами на похоронах бабушки.

Нина завизжала и захлопнула обитую дерматином дверь. Валерчик, почесавшись, хмыкнул – дурная у интеллигентов девка – и пошел дальше, а она не вылезала из-под одеяла до трех часов, пока не пришла Лизка.

* * *

Через неделю мотоцикл, на котором Стасик и Витя Масловы мчали на лодочную станцию, налетел на грузовик «Урал». Стасику сломало шею сразу, а его брат Витя почти минуту лежал на обочине в сознании, повинуясь сбоящей мозаике синапсов и почему-то удивляясь, какая тут сырая земля, хотя дождя вроде не было. Еще промелькнуло ощущение, что половина черепа куда-то делась и хрен он ее найдет в этих кустах, а затем его укутала белизна комы, и к больнице он уже не дышал.

Валерчик скончался двумя днями позднее: цирроз был уже такой, что лечить бесполезно.

Про алкаша соседа никто и не удивился, а вот после того, как по улице пронесли закрытые, с красной обивкой, гробы с братьями Масловыми, Нину пришлось срочно переводить в другую школу. Родителям она ничего объяснить не смогла: не знала как. Но однажды после школы пришла с огромным кровоподтеком чуть ниже виска: запустили камнем из бывшей компании Стасика, что вечно бурлила у крыльца школы. Не из большой любви к нему даже, а так – интригующее развлечение, ведьма сраная.

Мать отправилась к директору школы, и та тоже ничего не смогла объяснить. Вся история до нее дошла от собственной дочери, которая была тогда за гаражами и видела побелевшую пьяную Трифонову, и теперь у крепкой дамы-хозяйственницы случился внутренний конфликт: в чертовщину она не верила категорически, но и неприятностей в школе ей не надо было. Ласково посоветовала Марии перевести девочек – хотя бы одну! – в другую школу. Ну и следить получше, конечно, куда без этого. Покивали и повздыхали, по-бабьи друг друга поняли: Мария была кротким человеком – и убедить ее было легко в чем угодно. Девочка сложная, вышел конфликт, какой не знаю, но вот ребята больно обозлились… А учится она хорошо, почти отлично, так и чего портить ей жизнь, вам ведь и самой этих проблем не надо. Историю о предсказании директорша при ней ворошить не стала: зачем…

* * *

То, что Нина теперь ездила в новую школу, поначалу девочек сблизило. Дома они пересказывали друг дружке новости прошедшего полудня, под вечер садились делать уроки за один и тот же накрытый куском стекла стол, хотя Нина стала сползать в тройки: слишком часто задумывалась и все меньше внимания уделяла аккуратности и точности выполнения домашнего задания.

Она пока еще не боялась говорить Лизе о новых ощущениях – а они стали накатывать все чаще. На улице она вдруг замечала легкое свечение из-под одежды некоторых людей – а иногда и прямо из голов. Каждый раз оно было разного цвета – то нежно-розоватого, то ядовито-зеленого, то вдруг отдавало пепельным серым. Кроме сестры, об этих биологических бликах не знал никто, а Нине не сразу пришла в голову идея заглянуть в учебник биологии, чтобы сравнить то, что видела она, с грубоватыми типографскими рисунками. Вечер, когда на одной из страниц учебника она увидела ровно такие же, пусть и черно-белые, крылышки легких, печень, желудок, кишечник и мозг, запомнился ей навсегда. До поздней ночи она вглядывалась в страницы и водила пальцем по бесстыдно ободранным человеческим скелетам с намотанной на них плотью.

С того вечера она вглядывалась в окружавших ее людей с любопытством, хоть и брезгливым. И интуитивно начала понимать, что каждый цвет органа что-нибудь да значил. Самые неприятные и отталкивающие цвета обычно были у людей с мрачными непроницаемыми лицами, кожа на которых тоже приобрела неестественный пергаментный оттенок. От них Нина старалась отойти подальше, по-детски пугаясь, а потом еще долго пробовала на вкус новое для нее чувство взрослой грусти, которое, казалось, поселилось внутри навсегда.

Случай, который эту грусть помог если не побороть, то слегка укротить, произошел у магазина, где она ждала задержавшуюся на кассе мать. Внимание ее привлек отчаянно плешивый и шелудивый пес, привязанный к перилам: тоже кого-то ждал. Два почерневших, будто на негативе, камешка почек болтались внутри животного, очевидно причиняя ему сильную боль, от которой собака визгливо поскуливала. Нина почувствовала было привычную волну беспомощной грусти, которая начала подниматься внутри, и инстинктивно дернула рукой, словно отгораживаясь или гладя издалека животное, как вдруг почувствовала пальцами что-то, словно волну плотного воздуха. Пес замолк, прислушиваясь к ощущениям, а Нина вновь увидела новое – белесый, похожий на медузу, неровный купол, который возник над плешивой головой. Почки пса сменили свой цвет с отчаянно-черного на сероватый, сам он немедленно опорожнился на газон едкой смесью и далее сидел мирно, не чувствуя боли, а девочка удивленно смотрела на белое возникшее над собачьей головой свечение – зонтик, – которое никак не рассеивалось и передвигалось с животным, куда бы пес ни двигался.

Придя в себя, Нина почувствовала сильную слабость и холодный пот, выступивший на лбу и висках, а воздуха почему-то не хватало, и пришлось делать глубокие вдохи, от которых сразу закружилась голова. Мама Маша, выйдя из универмага, с тревогой кинулась трогать лоб бледной дочери и причитать о том, что и сама по молодости в обмороки падала. Домой шли медленно, но и тут Нина смогла рассказать все только сестре. Та, как обычно, слушала молча, не особо веря, но и значения никакого не придавая, – списывала на легкую неопасную придурь.

Вторым случаем, который определил дальнейшую судьбу девочки, стало празднование новой должности отца: ему дали весь заводской автопарк. Супруги Трифоновы, хоть и не употребляли совсем, гостей считали своим долгом накормить и напоить, как у людей принято. Знакомых к тому времени у них в городе стало куда больше, и в праздничный ужин стол ломился от дефицитной еды и запотевших бутылок с водкой – какие были с этикетками, а какие и без: старые деревенские связи…

Торжество шумело, и заиграл баян, который отец извлек из потертого чемоданчика, и даже пластинки ставили на проигрывателе, некоторые на иностранных языках. Непонятные сыр и колбаса расплывались по согретым в духоте комнаты тарелкам, а салаты и горячее и вовсе превращались в теплое месиво, и торт с розочками с крепким чаем подоспел к одиннадцати, когда мужчины промахивались уже бычками мимо стоявшей на балконе банки-пепельницы, а вспотевшие щеки всех без исключения дам залоснились под слоями пудры.

Нина и не хотела ничего такого. Вышла из детской до кухни, чтобы глотнуть воды, поморщилась на запах табака, который вперемешку с ледяным воздухом шел с балкона, и, увидев стакан с прозрачной жидкостью, хлебнула. Рядом стояла супруга одного из отцовских сослуживцев – успела схватить ее за руку. Успела подумать о том, что снова, как тогда, за гаражами, сильно обожгло нёбо, уловить нарастающую панику и нехватку воздуха, а закрыв глаза – снова увидела мерцающий во тьме экран.

На экране она наблюдала довольно отвратительное зрелище – лежавшую на странном столе в кафельной комнате женщину (она же ее и держала за руку там, снаружи) с широко раздвинутыми ногами. Нина скривилась: очень все это было неприглядно. Но потом глянула еще разок и уже не могла отвести глаза, видя рождение новой жизни и отчего-то понимая, что присутствует тут какая-то неправильность, может быть из-за таких громких, как из громкоговорителя, мыслей державшей ее за руку тетки: «Лишь бы не догадался».

Вынырнув, начав дышать, Нина открыла глаза и нарочито беззаботно махнула рукой:

– Голова закружилась! А вы, теть Надь, беременная, да?

И удалилась обратно в комнату, не видя побелевшего лица гостьи.

Поздней ночью, уже когда все разошлись и Нина кратко успела рассказать о произошедшем, когда обе сестры лежали в типовых кроватях, Лиза впервые, кажется, спросила, чтобы подыграть в эту странную игру, которую младшая бросать не собиралась:

– Нин… А кто это тебе показывает, как думаешь?

– Не знаю. – Нина не думала об этом, и мысль о том, что оно не само по себе, а кто-то показывает, ее слегка встревожила. – Может, я просто… Такая.

– А почему именно это показывают? Про смерть там всякое такое… Про рождение.

– Не знаю. Самое важное, может. То, что интереснее всего.

– А обязательно, – Лиза поискала слово, – пить?

Нина вздохнула:

– Не знаю… Просто так я разве что болячки вижу… А тут совсем неизвестное показывают.

Лиза подумала перед тем, как сказать следующее:

– Нин, ты только не это… Ну. Не пей больше, наверное, ладно? А то станешь как Валерчик…

Нину передернуло, и она отвернулась к стене.

* * *

Разные школы все же развели девочек. У Лизы к тому же началась новая, странная – личная! – жизнь, и кудри, и платья, и приходила она чуть позже, чем обычно позволяли родители, но не так, чтобы отец устроил скандал, – оставалась прилежной во всем. Из той самой компании, гаражной, смешной Никита стал особенно часто провожать до дома.

Нина новых друзей заводила постепенно и не говорила много про то, почему перевелась. Кратко объясняла: «Драка». В новую школу идти было на двадцать минут дольше, и все это время ее занимала одна мысль: как жить. Способность «лазать» – так они с сестрой называли это занятное упражнение – вызывала у нее, с одной стороны, пугливый восторг, а с другой – тоску непонятного предчувствия. Страх увидеть неприятное, как тогда, за гаражами, или неприглядное, как на застолье.

Выковалась тем не менее новая компания в новой школе – не из приличной верхушки, с этими каши не сваришь, а из серединки, той, где и выпивали, и кожа была чуть грубее, а глаза – взрослее.

Разговоры с сестрой постепенно сходили на нет: успеваемость стала сильно разниться, а общих друзей у них больше не было. Сознание Нины уплывало далеко при попытках объяснить ей любую точную науку и пробуждалось лишь на литературе, где было много неведомого, а для того чтобы взглянуть на мысли людей, не надо было делать ничего необычного или предосудительного – знай себе книги читай. Вторым любимым предметом ее оставалась биология – знания о человеческом теле были малы, ущербны и никак не натягивались на яркие картинки, которые она теперь видела почти постоянно. Впрочем, это не мешало ей накидывать невесомые зонтики-медузы, когда никто не видел, на особенно приятных ей людей. На характерное подергивание руки некоторые успели обратить внимание, а самые громкие – даже пошутить на эту тему, мол, эпилептичка, не из-за этого ли выгнали из предыдущей школы.

Особенно пугающим оставался таинственный телевизор. Нина уже точно знала, что в отдающую дурнотой темноту ее может отправить только алкоголь, – оттого и делалось страшно, пить она и тогда не могла, и позже не научилась. Хоть и знала, что нужно совсем немного. Она подошла однажды к Вовану, независимого вида парню из одиннадцатиклассников, который, по слухам, мог достать почти все, и сделала заказ. Вован, в будущем успешный до пули коммерсант, сработал четко – бутылка появилась у Нины через день, она ее бережно укрыла в портфеле, а дома сложила под кровать, за стопку старых учебников. Очень редко, исключительно когда родители уезжали проведать деревню, куда отца стало тянуть особенно сильно в последний год, она могла достать бутылку с прозрачной жидкостью, капнуть на дно пластиковой яркой кружки и, зажмурившись, глотнуть. Лиза иногда стояла рядом, неодобрительно хмурясь, – она до конца не поверила в сестрин дар и считала все это предвестником какой-то нехорошей болезни или поломанной судьбы: водка у нее прочно ассоциировалась со смрадом подъездов и неухоженных жилищ некоторых из одноклассников.

Темнота опускалась как по щелчку, а потом показывалось неведомое, не всегда про знакомых Нине людей. Уже пару минут спустя, выбираясь обратно в поражавшую своей материальностью жизнь, девочка слабела, оседала на пол, иногда ее тошнило, а однажды даже пошла носом кровь.

– Чего ты туда лазаешь, а? – почти плакала Лиза, проклиная младшую, но та лишь вяло отмахивалась:

– Потому что интересно.

В очередной раз, впрочем, экран показал ей не непонятные осколки жизни других людей, а человека близкого. Почему-то выглядело это как кинохроника, кадры прерывались, путались. Был гроб и толпа людей вокруг него, а еще была плачущая мать, и они сами с Лизой стояли там, и, внезапно поняв, кто там лежит, в обитом красным гробу, она впервые пожалела, что не слышит звука и разговоров людей у гроба, не знает, почему там все так случилось, но, когда отец вернулся наутро из деревни, ее рука дергалась почти весь день: никакой хвори она в нем не видела, но кидала одной лишь ей видимые зонтики-щиты один за другим, не останавливаясь, только чувствуя снова ту глухую тоску, которой стала недавно бояться.

Закончив одиннадцатый класс и пройдя без особого труда на бюджет чего-то необязательного в сельскохозяйственном вузе, Лиза начала приводить домой своего Никиту. Собранный, здравый и справный, он пришелся отцу девочек по душе моментально. Тот ведь и сам был крепкий и несгибаемый, но четко всегда знал, что делать и как, чтобы все накормлены были, одеты и обуты. Что до оттенков и нюансов, чувств всяких – эту часть реальности Николай всегда пропускал мимо себя, не особо туда стремясь и где-то даже брезгливо отворачиваясь. И молодой человек Елизаветы в его понимании был таким – надежным.

Сначала ходил и ужинал, как положено, потом осмелел и начал журить их кота и задерживаться допоздна – в их общей комнате Нина старалась не обращать внимания на шепот и звуки жарких, пахнущих жвачкой поцелуев, лишь иногда подтрунивая неловко: у нее никого не было и она не то чтобы сильно хотела того же, нутром ощущая развивающуюся неприспособленность себя для подобного взаимодействия с противоположным полом.

Дальше разговор стал заходить о свадьбе, тут отец напрягся было, вроде только из школы, но потом ему напомнили про недолгий добрачный период знакомства с Марией – и он согласился.

Последовало знакомство с родителями жениха.

Пришли чуть бледноватый сухощавый отец с тонкогубым ртом и мать, полная его противоположность, лучившаяся телесной живостью пышка, неловко хохотавшая каждые пять минут.

Нине было откровенно скучно и грустно, она знала точно, что теряет своего единственного конфидента, а раскрыться кому-то еще для нее в восемнадцать лет не представлялось возможным. Круг ее общения составляли тоже люди насквозь материалистичные, она в институт не целилась и по молчаливому договору с родителями вошла в среду попроще, местное ПТУ.

По рассеянности, уже когда все освоились, после салата и непременной курицы, она взяла в руки бокал, наполненный нерешительно-бодрым отцом: «Сегодня можно».

Отхлебнув, она увидела, во‐первых, что деловитость Никиты произрастает из постоянной необходимости контролировать сильнейший психоз, а во‐вторых – что жить Лизе оставалось месяцев шесть.

Там, в хронике, Никита не изменился, а вот Лиза потяжелела внизу и осунулась в лице. Лежала безвольно на снегу, у дачного домика (родители мальчика упомянули про шесть соток в направлении Сходни), с гигантским животом под шерстяным колючим свитером, который совсем пропитался кровью. Звука традиционно не было, но Никита что-то старательно и зло выговаривал, то ли себе, то ли неспособной услышать его мертвой жене, и хватался за лопату. Вторым умом, который включался каждый раз в процессе просмотра, Нина вспомнила: как-то он с тем же выражением на лице объяснял Лизе, что им никак нельзя опаздывать в гости.

Очнувшись, она сначала увидела глаза сестры. Злые, сощуренные. Лиза точно знала, что произошло и что сейчас начнется. Словно ища спасения, она ухватилась за локоть жениха.

Остальные за столом озабоченно спрашивали, что не так с Ниной, а та говорила медленно, монотонно, без пауз:

– …бить будет сильно, несколько ударов, ты упадешь, там снега много, ты беременная, насмерть, ты лежишь без движения, на боку, живот большой, очень много крови, он, видимо, сумасшедший какой-то, не выходи, Лиз, не надо, он страшный и больной совсем, он не виноват, конечно, но тебе не надо, не выходи, Лиза…

Монотонная речь уже почти перешла в неконтролируемые рыдания, но тут побагровевшая мать жениха рявкнула: «Это что за цирк!» Обвела тяжелым взглядом всех сидевших за столом, остановилась на сыне:

– Ты зачем им про таблетки рассказал, идиот?!

Никита, бледный и взволнованный, с бешено колотящимся сердцем, ответил:

– Я… ничего не говорил.

– На таблетках он, – с вызовом продолжила женщина, – но там ничего такого, и доктора все сказали! Понятно?! А она у вас психованная какая-то!

Здесь вдруг заработала реакция Трифонова-старшего, скоростью ума и реакции в семье не отличавшегося, но на работе безошибочно вычислявшего грядущие неприятности при кадровых перестановках.

– Давайте-ка в следующий раз, – мягко пробасил он, а жестом руки дал понять, что спорить сейчас не надо, пусть младшая успокоится. Впрочем, таблеточный Никита ему резко, в секунды, разонравился – и вся мысль со свадьбой почему-то казалась еще более дикой, чем поведение Нины за столом.

– Ты… – внезапно зашипела Лиза, губы которой затряслись. – Ты спятила совсем. Ты допилась с бомжами своими! И мне жизнь портишь, сука!

Грязное, отвратительное слово, из тех, за которые в глубоком детстве обеим девочкам уже давали по губам, заставило Нину съежиться. Ее очень сильно мутило, а комната вертелась перед глазами, словно одна из отцовских пластинок.

– К бутыльку-то своему приложилась небось! У нее под кроватью лежит! Она пьет, а потом глюки ловит, – визжала Лиза, хватая ртом воздух в редкие паузы. – Сама больная и мне решила подгадить!

Визг проникал куда-то, Нина почувствовала, что ноги стали совсем ватными, а скатерть оказалась вдруг перед лицом, и она осела в темноту, в которой ничего не показывали.

Тот вечер почти полностью состоял из шепота родителей и тихого плача Лизы.

Вердикт отца – никакой свадьбы – едва не начал новую истерику, но обошлось. Нина тихо спала, пока родители доставали всегдашнюю бутылку из-под ее кровати, переглядывались, потом совещались на кухне, кому-то звонили.

На следующий день ее, тихую и безучастную, посадили в рабочую «летучку» отца и отвезли в грязный домик на северо-западе, где слегка удивленный нарколог вписал ее в палату на троих и немедленно поставил капельницу, пообещав, что все с девочкой будет хорошо. Отец вышел на него через сослуживца, которого сам же едва не уволил годом раньше за пьянку. Сослуживец тот больше не пил, а врача горячо рекомендовал в ответ на невнятную просьбу «помочь родственнице». Николай испытывал странную смесь стыда и страха, поскольку его довольно простые жизненные настройки подобный случай не предусматривали и никак не регламентировали. Рассказать кому-то было немыслимо, но и сидеть, ничего не делая, – тоже.

Врач настоял на двух неделях, не меньше. Нина особо не протестовала, она слабо понимала, что, кажется, большая беда миновала, – и осознания этого ей было вполне достаточно. Огорчало немного, что Лиза так ругалась, но это было не основное.

Про обязательные для отца «зонтики» девочка вспомнила лишь к вечеру второго дня, когда от препаратов и больничной столовой слегка кружилась голова и постоянно хотелось прилечь, но понадеялась на лучшее.

Без Нины в доме пневмония сожрала Николая быстро, как описывал один из врачей, «словно саранча налетела». Он скончался ранним утром под обезболивающим и снотворным, без вентиляции легких, не предусмотренной ни временем, ни местом действия. Это случилось, пока Нина лежала под капельницами и беседовала со странноватыми врачами, стараясь обходить фантастические элементы своей истории, чтобы не попасть уже в другую больницу, и читая затертые книги с дурно нарисованными бутылками и стаканами.

Для Лизы, которой к тому времени Никита начал по телефону говорить неприятное и у которой желание непременно выйти за него замуж почти окончательно рассыпалось, эти события – полный перезапуск любовной жизни и звонок из стационара в пять утра – навсегда сплелись в одну цепочку, и кроме обиды, недоумения и вязкого отвращения она к младшей сестре не испытывала совершенно ничего.

* * *

Нина была в странном месте. Похоже очень было на их микрорайон, только часть многоэтажек не достроена. А готовые дома были очень высокими, гораздо выше тех, что она успела за свою жизнь увидеть. Ярко светило солнце, а вокруг было много нарядно одетых людей – слишком много людей и слишком нарядных для стройки. Показалось, что некоторых она знает, но удивляла старомодность одежды на окружающих. Все они куда-то шли или беседовали друг с другом, улыбаясь. Где-то недалеко пели песни. Снова показалось: в праздничном великолепии словно мелькнул на мгновение на ком-то виденный давно выцветший спортивный костюм… Валерчик такой носил.

А потом на углу одного из домов, рядом с большой урной для мусора, она увидела трех мужчин. Примерно одинаковых, все в рубашках с короткими рукавами, заправленными в брюки бежевого цвета. Они курили и тоже смеялись. Один из них повернулся к ней, нахмурился, чуть опустив усы.

– Ты чего здесь? – спросил он, глядя поверх солнцезащитных очков.

Нина почему-то подумала, что солнце в этом месте вовсе не греет, а то, что она этого человека вот так запросто на улице видит, – ненормально даже по ее меркам.

– Мама плачет, – неуверенно сказала она. – Почти постоянно.

Он нахмурился еще сильнее, с досадой отбросил окурок.

– Скажи, чтобы не ревела! Нечего! Дальше надо жить! А у меня тут все хорошо, так и передай.

Нина почувствовала, что плачет, а еще – что очень скоро, вот практически сейчас уже, все это закончится и она больше его никогда не увидит.

– Ты пока сюда не суйся особо, – хмуро продолжал тот. – Давай-давай, нечего тебе тут. – И поднял руку, словно закрывая перед ней дверь.

А солнце тут же превратилось в настольную лампу, которая ярко светила в глаза: письменный стол был с кроватью впритык, а время было уже позднее. Во рту было сухо, а на губах – солено. Голова в такт ударам сердца болезненно пульсировала, и стакан, в который она налила граммов триста, валялся около кровати. Нина опустила глаза и увидела, что весь верх блузки был вишневым. Пошатываясь, подошла к зеркалу – на носу и губах уже все запеклось, и через нос дышалось с трудом.

Мария – тихая и почти всегда теперь плачущая – ахнула, увидев дочь, выходившую из ванной: та пыталась отмыться, но блузку теперь можно было разве только на половые тряпки пустить.

– Я папу видела, – тихо сказала Нина, когда в причитаниях возникла пауза. – Сказал, чтобы не ревела. Сказал, что все хорошо.

Она не сразу поняла, почему вдруг обожгло ее правое ухо, потому что смотрела в другую сторону. Напугал ее скорее материн вой, резкий, громкий, а сам удар она не поняла.

– Пошла вон отсюда! Вон пошла!

Как обнять, как успокоить истерику – она не знала, не принято было, не целовались и не обнимались, и страшного раньше не было ничего. Испугалась только, и боком попятилась в свою комнату, и поняла минуты две спустя, уже забравшись с ногами на свою школьную кровать, что больше это не ее дом.

* * *

Общага оказалась нормальной. Тараканов почти не было, мыши, правда, попадались. Одну она сквозь дрему засекла ночью: та забралась на одеяло и теперь бегала по нему, пытаясь найти спасение. Не завизжала, аккуратно стряхнула и спала дальше: смена в гостинице начиналась в шесть утра.

Отъезд из дома произошел буднично и логично для всех, кто оставался в квартире. Все, в общем, успокоились через несколько недель, но ни Лиза, ни мать прямо на Нину не смотрели и не говорили тоже. Она же пошла к руководству ПТУ, в котором училась, и попросила общежитие. Формально квартира, где она была прописана, находилась за городом, и после пары дней бюрократии справку ей выдали: по какому-то странному стечению обстоятельств иногородних нынче было мало, койкоместа пустовали – и для кого-то это тоже была плохая статистика.

Нашлась и подружка – ну как подружка, знакомая со старшего курса Светка, которая позвала напарницей на уборку номеров в гостиницу – жутко престижное место, а работа простая.

Нина работала уже третий месяц, стараясь не просыпать утренние смены и терпеть до конца вечерних, чтобы не выпить. Не из-за внутреннего телевизора – он как раз был не нужен. Ей теперь хотелось. Все становилось мягким и теплым, даже пьяные вопли семейных из соседних комнат не так угнетали. Пила она стараясь не прерываться, чтобы отключиться гарантированно, пока сознание не уплыло в темную комнату с телевизором – там на нее начинали валиться картинки из чужих жизней: что было и что будет. И многие она видеть не хотела и не могла: становилось страшно. Туда, где она видела отца, Нина тоже боялась возвращаться, да и не знала как.

Проснувшись однажды, увидела рядом несвежего спящего одногруппника, потом глянула вниз, отрешенно отметила, мол, интересные дела, и в тот же день сходила в женскую консультацию, где пыталась спрятать трясущиеся руки. Объяснила как могла: ничего ж не помнила. Пытаясь не выказать презрения, врачиха в возрасте направила на анализы, прикрикнула про презервативы и трезвость, дала пару таблеток за небогатую наличность в вытертом Нинином кошельке и попросила освободить помещение.

Недельки через две та же врачиха сообщила ей, что детей Нина иметь не может и никогда не сможет, так что «раздолье тебе в общаге». Вместо грусти пришло странное согласие с логикой природы: ну да, мне это зачем и куда?.. Хотя росток грусти, который с годами оформится в выедающую изнутри по ночам тоску, пустил корешок.

Гостиница – бетон снаружи и стекляшка с деревом внутри, один из провинциальных памятников советскому брутализму – принимала в основном командировочных. Иногда захаживали молчаливые парочки – после этих в номерах оставался стойкий запах того несвежего одногруппника, дорогие бутылки и много разных пятен в самых неожиданных местах. Нине работа, на удивление, нравилась: из развалов и бардака она словно вытачивала заново строгие и торжественные комнаты, туго заправляя одеяла и до последнего оттирая зеркала в залитых тусклым светом санузлах. Бывали и деньги сверх зарплаты: кому-то из постоянных хотелось особой чистоты.

О том, что в гостиницу приезжает Прима, Нине сообщила та же подружка, что ее сюда устроила, торопливо затягиваясь сигаретой и едва не визжа от восторга.

– Сама, Нин! Сама приезжает! У нее концерты в городе, а в «Чайке» отопление прорвало!

В «Чайку» обычно селили контингент чуть породистее командировочных инженеров, и вот теперь главную певицу региона принять не могли, вместо промерзшего насквозь величественного здания напротив дворца культуры отправили сюда.

– Автограф! Ее же на десятый поселят, точно! После концерта, в нашу смену, я узнавала! Я с Виталиком с кухни договорилась – если будет чего заказывать, то мы потащим!

Нина к музыке была в общем равнодушна, но звездность постоялицы шибала наотмашь, такое не вписывалось в повседневную жизнь с продавленной сеткой общажной кровати. Женщина с хриплым голосом и рыжими волосами должна была быть на голубом экране, а они тут, и эти два мира пересечься никак не могли. Поддакнула довольной подруге и решила, что надо открахмалить передник еще раз.

В вечернюю смену она пришла слегка напряженная и тем себя удивившая. У гостиницы столпился народ и стоял у крыльца неестественно-красный в сибирской ночи «Икарус». Пробилась через толпу, показала паспорт очень крупным незнакомым мужчинам, которые теперь отчего-то стояли у стойки регистрации вместо дежурной. По плану они должны были со Светкой работать как работали, пока их не свистнет Виталик с кухни: тому Светка крепко нравилась – и у них все уже было, но как только девушка узнала, что есть шанс увидеть живую знаменитость, то сделала несвойственную для себя, в общем-то, вещь – сказала Виталику, что, если хочет продолжения, пусть организует.

Он позвонил прямо в триста пятый, где они как раз заканчивали мыть полы, и велел махом бежать на кухню за тележкой. Кое-как побросали принадлежности к горничной по этажу и побежали. Тележка с едой слепила великолепием, ни одна из девушек такого раньше не видела. Часть посуды и провианта по распоряжению организаторов концерта подвезли из опустевшей «Чайки» – блестящую круглую крышку с чем-то горячим под ней, серебро, две бутылки водки и бутылку вина. Аккуратно повезли к лифту, на пороге запнулись и лязгнули колесами (Светка побелела и прошипела матерное), но оказались наконец на этаже.

Охранник на входе провел по бокам обеих руками и махнул, мол, проходите. Светка выдала нервный стук и фальцетом крикнула «Ужин!» перед тем, как открыть дверь.

Номер утопал в цветах. Они стояли везде: на подоконнике, в прихожей, в ванной, у кровати.

Прима уже, очевидно, выпила и теперь курила, глядя в открытое морозное окно.

– Ну вот и пожрать приехало, – чуть заплетающимся языком пробасила певица и довольно точным для своего состояния движением свинтила пробку с винной бутылки. – Будете, девочки?

– Нет, что вы, – резко замотала головой Светка, – а вот нам бы автограф…

Прима поморщилась:

– Давай, чего там у тебя… – размашисто подписалась на глянцевом плакате. – Все? Так, а ты, голубушка, тоже из трезвенников? Посиди-ка со мной. – Взгляд упал на Нину, и барская воля дала неожиданный виток.

Светка попыталась было щебетнуть:

– Что вы, нам нельзя, мы пойдем… – Но была остановлена тяжелым взглядом резко протрезвевшей звезды и ее же рыком:

– Вот ты и иди. Писульку получила?

Нина посмотрела на Светку затравленно, но та уже пятилась к двери, пожимая плечами. Когда дверь за ней закрылась, Прима перевернула второй стакан, тяжелый, непривычно низкий и широкий, и начала лить туда вино.

– Сядь, я ж вижу, ручки трясутся. Сядь, не зли меня.

Потом усмехнулась, приобняла Нину и заговорщицки подмигнула:

– Ну когда ты еще в такой компании выпьешь?

«А и впрямь», – подумала Нина и глотнула вина.

Это была странная ночь. Женщина с рыжими волосами рассказывала истории, которых в обыденной жизни быть не могло, а Нина, спустя годы все еще слабая к спирту, то улавливала их суть, то, закрыв глаза, вглядывалась жадно в рябивший телевизор. Она все больше помалкивала, лишь кивала и глупо хихикала, пробуя сигарету и кашляя в холодную январскую ночь. Очень хотелось спросить певицу про то немногое, что она про нее знала, – например про молодого мужа-болгарина, которому та дала вольную не так давно. Мол, отчего и почему, пара ведь была такая красивая. Но стеснялась поначалу, а спустя несколько минут сама все увидела, в телевизоре, – да увидела в таких деталях, что по щекам разлился горячий румянец.

– Маленький ведь?! – изумленно пробормотала она и отхлебнула еще.

Прима замолкла, глядя на странноватую девчушку в белом фартуке, словно находившуюся в трансе.

– Ты чего это?

Нина беззаботно махнула рукой, ей стало беспричинно весело. Она еще пару раз ныряла в темную комнату, оборудованную на задворках сознания, но краски и звуки мешались – и запомнить что-либо не получалось, хотя она продолжала бормотать вслух то, что видела, не обращая внимания ни на пьяно-внимательное лицо Примы, ни на застенчиво стучавшую в дверь Светку, заходившую иногда узнать, не надо ли чего.

Утром, когда она ушла в мороз, закутавшись в полушубок, а затем улеглась отсыпаться, морщась от головной боли, звездная и похмельная постоялица погрузилась в такси на аэропорт, но перед этим настоятельно рекомендовала трясущемуся от непонимания и испуга директору гостиницы странную и развязную девку уволить.

Больше она в гостинице не появилась.

* * *

На постоянную работу устроиться не получалось, там и сям случались досадные происшествия, связанные часто с запахом, который шел от нее иногда уже после обеда. Старела и худилась одежда, и из общажной каморки она выходила все реже, благо минимум на прожитие как-то получалось доставать. Пару раз она звонила Лизе, но та говорила таким далеким и испуганным голосом, что говорить больше не очень хотелось. Правда, в последнем их разговоре Нина нахмурилась и спросила:

– Ты беременная, что ли? – И почуяла в момент, как та отпрянула от трубки. Лиза была замужем, за положительным совершенно человеком, и оберегала этот свой мир от непонятной сестры как могла. И сейчас не знала что ответить. А Нина, поняв, переспрашивать не стала.

Светка, та, гостиничная подружка, не смогла не растрепать в общаге о том, что видела в номере певицы, и однажды в дверь робко постучали.

На пороге стояла женщина с третьего, кажется, этажа, и такой взгляд Нина видела уже у бродячих собак – настороженный и просящий.

– Нина, мне тут сказали вы… гадаете? – За неимением лучшего слова та выбрала самое бытовое и привычное. – Поможете мне, а? Я б заплатила…

Нина стояла ошеломленная, не понимая, как ей, в нестиранной давно кофте, могут предлагать деньги за то постыдное, что она плохонько, но скрывала с детства.

Замотав головой, она закрыла дверь и запоздало выкрикнула сквозь нее:

– Нет-нет, врут все, нормальная я!

Потом уже покраснела, представив, как эти слова прозвучали, но размышляла все равно долго. Особенно крепко стала размышлять, когда через стенку появились новые соседи. Впервые она видела таких разных мужа и жену – от нее у Нины разливалось везде тепло, улыбка на белокожем лице и блестящие огромные глаза словно расталкивали тараканью духоту общаги и местного быта, и не было ей ничего страшно, все было нипочем. Нина любила наблюдать из окна, как в убогом дворе с гнутыми качелями новая соседка – молодая совсем, лет двадцать – играла с дочерью, жгуче-рыжей четырехлеткой с эталонными конопушками и такими же огромными, как у матери, глазами. Муж девицы был другой. Сумрачный, спокойный и вежливый, он почему-то сразу напомнил Нине и о мотоцикле «Ява», на котором убился Стасик со своим братом, и о неудачном женихе Лизы, от которого тоже несло неясной гнилью – ее, как всегда, чувствовала только она. Он был ей непонятен, но при каждой встрече с ним она почему-то вспоминала в своем чрезмерно богатом воображении о трамвае, который несется без тормозов на толпу людей, и что-то еще вспоминала из школьной программы про разлитое масло. И будто ожидание чего-то тягостного случалось каждый раз при взгляде на его бледноватое лицо.

Дар ее, к слову, с годами стал прожорливый, и требовалось довольно много разной жидкости, чтобы телевизор включили, и все чаще она прижимала кисть к боку, размышляя о том, печень это или что-то еще. Впрочем, для «зонтиков» пить было не надо, тут ноги просто становились ватными, на лбу выступала испарина – играючи, движением пальцев уберечь проходящего мимо человека от беды уже не получалось.

Тогда же примерно Нина выяснила, что умеет она отправлять не только «зонтики». Выяснилось странно, в очереди на кассу магазина, где громко кричал из-за неторопливости кассирши стоявший перед ней человек. Руки кассирши тряслись, глаза смотрели куда-то мимо скандалиста, нижняя губа дрожала, а мужик этот, опрятный и грузный, не переставал визжать неестественно высоким голосом. И Нине показалось, что она могла бы, наверное, – нет, совершенно точно могла! – сделать так, чтобы он замолчал. И молчал бы долго. Ощущение сопровождалось дурнотой и острым желанием сделать это, заткнуть урода, заставить его пропасть, чтобы скорчился и согнулся прямо здесь, на грязном полу, у кассы. Еле-еле она успела одернуть себя, потому что вместе с вязким и таким сладким желанием сделать этому незнакомому человеку больно пришла твердая уверенность в том, что ей за это не включат ее телевизор. Возможно, больше никогда. Так и ушла, забыв даже пробить скудные кефир и буханку ржаного.

С новой семьей по соседству меж тем ее жизнь видоизменялась. Как-то само собой стало привычным смотреть за маленькой рыжей девочкой, пока мать работала, – если у самой Нины не образовалось на это время какого-нибудь временного заработка. Матери – большеглазой Наташе – было в общем плевать на слухи о странноватых способностях Нины: когда речь шла о дополнительной смене на заводе, она больше думала о том, куда пристроить подвернувшиеся деньги и улучшить, пусть немного, их простой быт.

И снова случилось открытие: с ребенком абсолютно все каналы, по которым к Нине приходила информация об окружавших ее людях, молчали. Точнее, дар ее работал как надо, но она не испытывала этого мучительного неудобства от разницы между внешним видом человека, его словами и тем, что его наполняло (в прямом и переносном смысле). Девочка Соня не могла – и еще долго, как большинство людей, не сможет – говорить неправду. Оттого Нина с удовольствием наблюдала за ее нехитрыми играми, кормила теми продуктами, что оставляла Наташа, и с некоторой печалью отпускала вечером в свою комнату, когда родители приходили домой, не укалываясь постоянно о те ощущения, которые сопровождали ее всю жизнь и недоступны были другим людям.

Так было до майской субботы, когда Нина выпила крепко, не планируя оставаться с ребенком и не планируя идти на местный рынок, где иногда стояла за знакомых продавцов. Она давно уже не «лазала», боясь боли, усталости и отвратительных открытий, которые ждали ее в темной комнате с телевизором, а тут – то ли близость соседа-мужа сыграла роль, то ли количество портвейна. Переход во тьму, обычно плавный, в этот раз больше походил на толчок, и торопливо включился экран – на, смотри. Ее начало трясти, и она захотела вырваться из этой комнаты прямо сейчас, чтобы не видеть то, что сделает с большеглазой Натальей ее внешне спокойный муж-наркоман на глазах у отключившейся от реальности, как это у детей бывает, Сони, а случится это буквально через день-два, оно и раньше случалось, но под одеждой синяков не видно, а по лицу он не бьет, и тут у него будет ломка, он не рассчитает силу ударов, а потом еще будет нож и кровь, кровь везде, на кровати, на полу, на рыжеватых обоях в полоску.

Кровь лилась и из носа сидевшей за столом своей комнаты Нины, пропитывая ее байковый халат, а потом она закатила глаза и упала на дощатый пол и лежала в обмороке долго, потому что к ней уже давно никто, кроме Натальи, не заходил.

Очнувшись, она ощутила привычную пульсирующую боль в голове и тупую – в печени, та давно уже ощущалась как инородное тело в боку. Да локоть саднило, на который пришлось падение. Решила умыться и выпрямилась, постанывая. Сперва надо было прийти в себя, а потом уже думать, что делать с увиденным. Дурнота понемногу отходила, а боль – нет. Нина прошаркала к двери, навалилась на нее, открывая, – и столкнулась в коридоре с ним. Он выходил как раз с кастрюлей на общую кухню и автоматически, не глядя на нее, поздоровался. Картинка несущегося по рельсам трамвая, остановить который может только она, снова вернулась, и тут же из носа закапало, а пол и потолок стали почему-то уходить куда-то в сторону. Она, не в силах совладать с собственным рассудком, рисовавшим перед ней то летящую под откос лязгающую металлическую громадину, то паука, стоявшего у двери соседней комнаты почему-то с кастрюлей, почувствовала вдруг примесь того, магазинного ощущения.

Нина поняла, что если щелкнет пальцами, то до кухни он не дойдет. И все прекратится, а видение будет стерто и забыто. Но тут же она поняла, что и телевидение ее тоже перестанет работать в ту же секунду и никогда больше не покажет ни одной картинки, более того – кто-то очень строгий и безмолвный, словно стоявший за ее спиной, даже не пустит ее в ту оглушающую темноту.

Он дежурно осведомился, все ли у нее хорошо, увидев, конечно же, пятна крови, потное лицо и безумный взгляд, но, не услышав вразумительного ответа, отвернулся медленно и пошел своей дорогой. Нина дергала пальцами и пыталась было поднять руку и сделать что могла, но каждый раз рука опускалась, а изо рта вырывался едва слышный беспомощный шепот.

Уже когда она возвращалась медленным шагом из кубовой, где среди бело-грязных умывальников яростно терла лицо, руки и халат, который вряд ли удастся спасти, ей пришло в голову: «А вдруг обойдется?» Соваться было нельзя – не так, как ей хотелось. А на попытки убедить Наталью разговорами можно было не надеяться. От паука редко кто уходит. Щелчок же пальцами сулил какие-то кары, суть которых Нина не очень понимала, но что-то там еще будет кроме потери дара, точно отнимут что-то. Хотя она не могла взять в толк, чего у нее еще было ценного.

Вернувшись в комнату, она взяла бутылку и налила себе еще.

Предыдущая главаГлава 2 из 30Следующая глава