Сгребаю вещи с пола, закидываю в пластиковый таз. Слышу бряканье о пластик. На рубашке, пропитанной кровью, лежит ключ — тот самый, который Джон всегда носит на шее. Веревка зацепилась за пуговицу, и, видимо, он не заметил, как снял его вместе с кофтой.
Что же ты скрываешь под этим замком, дед?
Беру ключ в пальцы. Несколько секунд стою, взвешивая: любопытство тянет вперёд, а здравый смысл шипит, что лезть в чужие тайны — плохая примета, можно как минимум лишиться носа. Но любопытство берёт верх.
Мне интересно, что может быть в том сарае. Золото, бриллианты? Сейчас это не ресурс, а просто побрякушки. То, что по-настоящему ценно, Джон держит для нас в свободном доступе: еда, патроны, крупы, инструменты. Даже представить не могу, что он прячет за теми стенами.
— Нужно проверить, — киваю себе.
Накидываю куртку, натягиваю сапоги. Останавливаюсь у входной двери, прислушиваюсь: вода продолжает шуметь. Отлично. Быстро сбегаю туда и назад. Никто не заметит.
Выхожу во двор. Мороз тут же щиплет кожу, кусает за уши. Крупные хлопья снега тихо опускаются вниз, ложатся на плечи, на ресницы, делают мир мягче, хотя он таким не является. Вечереет. Небо наливается густой синевой, почти фиолетовой, будто кто-то пролил чернила по краю горизонта.
После разделки Смоли участок похож на место побоища. Снег окрасился в алый, местами уже припорошён свежим снегом. Ускоренным шагом иду по скрипучему снегу. Зимний воздух смешался с запахом железа, и этот запах въедается в ноздри, оседает на языке металлическим привкусом.
Замираю возле двери секретного сарая. Морщусь при виде лошадиной головы — она лежит у стены, поверх своих же частей, нарезанных на куски и освежёванных. Зима служит природной морозилкой, и от этой мысли становится не по себе: практично, логично, но так бездушно. Туша накрыта черными пакетами, но ветер приподнял край, и теперь нос и один глаз смотрят прямо на меня. Тошнота подкатывает к горлу.
Глубоко втягиваю ледяной воздух. Легкие обжигает, и это приводит в чувство. Времени на рефлексию нет. Нужно успеть вернуться до того, как Джон выйдет из душа.
Ключ ложится в ладонь. Вставляю его в скважину — он входит туго. Поворачиваю. Щёлк. Звук выходит очень громким в этой заснеженной тишине.
Тяну тяжелую дверь на себя. Внутри темно, только узкая полоса света из приоткрытой двери ложится на пол, выхватывает из темноты угол полки, край ящика, что-то металлическое, тускло поблескивающее.
Делаю шаг внутрь. Запах здесь такой: старая древесина, плесень, немного машинного масла, крови и… гнили.
Протягиваю руку, щёлкаю выключателем.
Крик вырывается из глотки сам, пытаясь вытолкнуть весь ужас наружу. Отстраняюсь назад, упираюсь бедром в край тумбы, закрываю рот ладонями. Сердце каменеет от ужаса, боль разрывает грудь, как будто кто-то выстрелил в нее из винтовки.
— Мам… папа… — выдыхаю я.
Руки безвольно свисают вдоль тела, пальцы немеют. Я не хочу признавать, что вижу это.
У стены напротив стоят те, кого я любила, кто подарил мне столько любви и заботы, кого я искала, ждала, кому шептала ночами: «Только бы вы были живы». Я верила, что когда-нибудь мы встретимся. И вот мы встретились. Бойтесь своих желаний: иногда они исполняются совсем не так, как нам того хотелось.
Отец держит в синюшных пальцах кусок мяса, жадно вгрызается, с ловкостью отрывая большие куски и глотая почти не жуя. В боку у него несколько пулевых отверстий, кровь давно почернела на бирюзовой рубашке. На шее — рваная рана.
Мама… Она тянет ко мне руки, мизинец сломан, смотрит вбок. Пальцы чёрные, руки измазаны в крови и грязи по плечи. Зелёный свитер разорван на груди, молочные железы отсутствуют — следы от зубов говорят о том, что их съели. Ее шикарные темные волосы, которыми я так восхищалась, сейчас сбиты в один сплошной ком, редкие пряди прилипли к искаженному злобой и голодом лицу. Красные, безумные глаза светятся яростью, низкий рык вибрирует из оскаленного рта. Ошейник не даёт ей схватить меня, цепь лязгает при каждой ее попытке рвануться вперёд. Буквально метр — и Сиера схватит меня в объятия. Смертельные объятия. Объятия, которые закончат все земные мучения, стоит только сделать пару шагов.
Я не могу пошевелиться. Не могу закричать снова. Не могу даже дышать. Мир померк. Слезы текут по щекам.
За спиной раздается тяжелый, знакомый шаг. Медленный скрип снега.
Джон.
Он останавливается рядом, не смотрит на меня, не пытается увести. Он смотрит туда, в угол, где стоят мои родители.
— Почему? Почему ты обманывал нас? — сжимаю кулаки до боли в костяшках, эта боль хоть немного заземляет, не дает рассыпаться на осколки. — Ты ведь всегда учил — не лгать своим. А сам… сам столько времени врал.
— Я не смог, — хрипло отвечает Джон. — Не смог разрушить твои надежды. Не смог признаться, что не уберег их. Что пришел слишком поздно. Что ничего не сумел сделать.
Он наклоняет голову, прячет лицо в ладонях, и я вдруг замечаю, как дрожат его плечи.
Солёные капли текут по моим щекам, горло стянуто бессилием, и даже плакать получается как-то глухо, без всхлипов.
— По-твоему, призрачные надежды лучше правды? — дрожащими пальцами стираю холодные дорожки с кожи, но они тут же появляются снова.
— Прости, пожалуйста… — он опускает руки, смотрит на меня, и в его глазах столько боли, что она отзывается в том месте, которое еще умеет жалеть. — Это оказалось сильнее меня. Я столько повидал на своём веку, столько смертей, столько горя, что думал: меня уже ничем не прошибешь и я все могу. А тут… тут я растерялся, как мальчишка. Я не знал, что делать.
Джон осторожно, будто боится спугнуть, обнимает меня. В моей груди борется желание оттолкнуть его как предателя — за эту ложь, — и в то же время я понимаю его. Наверное, как никто другой. Потому что и сама столько раз выбирала не говорить правду, чтобы не сделать больно. Потому что иногда правда — это топор, а не нож: она не режет, она рубит сразу большой кусок.
— Ты должен был сказать, — шепчу, утыкаясь лбом ему в плечо. — Черт…
Джон не спорит, потому что знает: я права.
Мама снова дёргает цепь, и этот лязг врезается в сознание, как напоминание: больше ждать некого. Отец глухо рычит.
— Как? Как это случилось? — закрываю глаза, стискиваю челюсти так, что зубы скрипят. В грудной клетке всё горит, с каждой секундой осознания, что в этом сарае находятся мои родители, которые стали мёртвыми тварями, во мне умирает что-то человеческое.
Джон со стоном выдыхает, расстегивает верхние пуговицы клетчатой рубашки. Отступает на шаг от меня.
Сиера и Марк тут же реагируют: вдвоём клацают зубами, хватают пальцами воздух в полуметре от Джона, пытаются ухватиться за желанную добычу.
— Я без перерыва искал вас всех, — начинает Джон. На лбу у него испарина, хотя мороз давит такой, что пробирает до костей. — Рыскал по округе в надежде успеть… Я… я нашёл их неподалёку от Мрока. Даже после смерти они не расстались. Ада, они шли сюда. Понимаешь? Они шли по направлению к дому. Значит, они все понимают…
Плечи Джона дрожат, он начинает рыдать — не всхлипывать, а именно рыдать, тяжело, с надрывом, как плачут мужчины, которые переживают самое страшное горе в своей жизни.
— Знаешь, когда я их увидел… думал, умру на месте. Мой сынок… он шёл впереди, Сиера, хромая, следовала за ним. Они шли ко мне. Ко мне. И я должен был… должен был сделать то, что делают, когда уже ничего нельзя исправить. А я не смог. Рука не поднялась. Я притащил их сюда, приковал, кормил, держал, чтобы… чтобы они не стали хуже. Чтобы не тронули никого. Чтобы хоть так сохранить их.
Смотрю на этого мужчину, который всегда был уверенным, большим и сильным, который всегда знал, что делать и как правильно, будто у него внутри был компас, не сбивающийся ни от метели, ни от крови, ни от страха. Но сейчас передо мной человек, который скукожился, который дал слабину, получив удар по самой уязвимой точке.
Какими бы мы ни были бесстрашными, бесчувственными, сильными — всегда найдётся то, что загнет нас в три погибели, ударит туда, где нет брони, и трахнет без прелюдий.
Качаю головой, в которой шумит кровь, зрение слегка затуманено, как и мысли. Всё сливается в одну серую, вязкую массу.
— Деда, ничего они не понимают. Они мертвы, и мы обязаны отпустить их, — бросаю взгляд на маму: кожа вот-вот лопнет в том месте, куда впивается ошейник. — Они не заслуживают сидеть на цепи, как вшивые псы.
— Ада, я не смогу, — Джон берёт мою ладонь ледяными пальцами. — Я не смогу этого сделать. Это мой сын… сыночек мой… Господи, за что?! — кричит он, задрав голову вверх, будто небеса могут дать ему ответ, который он столько месяцев искал в тишине и темноте.
Мне хочется орать с ним в унисон, сорваться в крик, в истерику, выплеснуть эту боль, которая давит на грудь, разрывает изнутри. Но я понимаю: если мы оба сорвемся, если оба начнём выть от бессилия, ничего не изменится. Истерика не вернёт никого из мёртвых, не снимет ответственность, не сделает этот мир справедливее.
Всё кончено. Теперь нужно завершить мучения любимых людей, а потом… потом как-то справиться со всем этим. Как-то пережить утрату и то, что мне предстоит пустить им пули в лоб.
— Я возьму это на себя, — проглатываю тошнотворный ком, который стоит в горле, давит изнутри. — Пойду за оружием, а ты выйди отсюда. Ты неважно выглядишь. Не надо тебе на это смотреть.
Джон побледнел ещё сильнее. Губы приобрели синеватый оттенок, лоб блестит бисером пота.
— Снова Кайла нет, когда он так нужен… Конченый ублюдок, — цежу сквозь сжатые зубы, разворачиваюсь к выходу.
— Внучка, подожди… — доносится слабый голос Джона.
Оборачиваюсь. Он хватается рукой за грудь, глаза округляются, рот приоткрывается, и он валится назад.
— Блять! Джон! — ору, пытаюсь дернуть его за рубашку на себя, но он слишком тяжёлый, а у меня нет сил, чтобы удержать эту тяжесть.
Он падает, ударяется головой о колени Марка, тот отшатывается назад.
Реактивно наклоняюсь, хватаю Джона за щиколотки, тяну на себя что есть сил. Сердце бьётся в глотке, уши заложило, язык онемел, мир сузился до одного движения: тащить, тянуть, спасать.
И тут Сиера, как кобра, бросается на него. С хрустом вгрызается в шею, вырывает кусок плоти. Кровь фонтаном окропляет всё вокруг — стены, пол, моё лицо, мои руки. Тёплая, липкая, она оседает на коже. Меня на секунду парализует.
Тело Джона бьёт мелкая судорога, ботинки стучат по полу. Марк встает на колени и начинает жрать лицо человека, который был его отцом.
Я делаю шаг назад, врезаюсь спиной в дверь, пальцы скользят по бетону, ищут за что ухватиться, но не находят. В груди — не крик, не плач, а какая-то пустота, черная, бездонная, которая поглощает все звуки, все мысли, все чувства.
Время остановилось.
Вываливаюсь из двери, поскальзываюсь, но удерживаюсь на ногах. Тело отказывается сдаваться, даже когда разум уже готов. На глаза попадается топор: он торчит из бревна рядом с тушей лошади. С трудом выдергиваю его — руки скользят по мокрой от снега рукояти, пальцы не хотят слушаться, но я заставляю их сжиматься крепче.
Захожу обратно в сарай. Джон уже не дёргается, лежит, раскинув руки. Марк отгрызает губу, чавкает. Сиера быстро слизывает кровь из кровоточащей раны.
Замахиваюсь топором.
— А-а-а-а-а… — дикий крик рвет горло. Лезвие топора вонзается в голову матери. Влажный хруст, череп лопается. Дергаю оружие на себя — оно выходит тяжело, с сопротивлением. Сгустки крови падают на тело дедушки. Сиера утыкается лицом в его грудь и больше не шевелится.
Меня шатает, кидает в сторону, сознание так и норовит меня покинуть, но я держу себя в руках — цепляюсь за ярость, за холод, за необходимость закончить это до того, как я перестану быть способна что-либо делать.
Марк, завидев, что Сиера мертва, вскакивает на ноги и прыгает в мою сторону. Успеваю размахнуться и ударить первой. Топор входит ему в лоб, капли крови и черной слизи попадают мне на лицо и волосы. Он с грохотом заваливается назад.
Понимаю, что всё это время я не дышала. Рваный вдох раскрывает лёгкие. Руки дрожат, а вместе с ними начинает дрожать все тело — крупная, неукротимая дрожь, которая говорит: «Теперь придётся с этим жить».
Нужно успеть отпустить Джона, иначе мне конец: если я рухну в обморок, а он в этот момент обратится, всё будет зря. Хотя, может, это было бы и к лучшему. То, что сейчас я испытываю, наверное, не сравнимо ни с одной физической болью.
Берусь за рукоять топора, упираюсь ногой в плечо Марка, со всей силы дергаю черенок вверх. Он, хрустя костями, выходит; часть лобной кости повисает на нём, цепляясь лоскутом кожи. Тошнота, отчаяние, отвращение, бессилие, жалость, злость, обида… Можно бесконечно перечислять то, что вихрем крутится в груди, но ни одно слово не опишет мои чувства.
Смотрю на изуродованное лицо Джона. Картинка искажается от льющихся слез, они текут по щекам, смешиваются с кровью. Из-за одной ошибки, из-за одной лжи он лежит здесь. Ему уже не больно. А вот мне… Как мне с этим жить?
— А-а-а-а! — снова животный крик, и топор пробивает голову Джона.
Разворачиваюсь и выбегаю из сарая. Ноги не гнутся, спотыкаюсь на выходе, падаю лицом в снег. Льдинки царапают кожу. Переворачиваюсь на спину.
Небо надо мной — чёрное, тяжёлое, без единого просвета, словно само небо скорбит и не знает, что делать с этой скорбью. Снег ложится на ресницы, на щёки, пытается остудить жар, который сжигает меня изнутри.
Крупные хлопья кружат в тёмном небе, тело промерзает в сугробе. Веки тяжелеют. Понимаю: нужно встать, иначе усну и замерзну. Но не могу себя заставить.
Чувство вины рвёт сердце на части. В груди — гулкая пустота. Больше нет цели. Больше не осталось тех, кто меня любит.
Я убила их. Я.
Кайл ушёл. Я осталась одна. Совсем одна. Брошена, как бездомная собака, которую приручили, показали, что такое любовь, а потом выбросили обратно в метель — и сказали: «Выживай дальше сама».
Но я не хочу выживать. Больше не хочу.
Снег продолжает падать, укрывая меня. Закрываю глаза. Всего на мгновение. Пусть холод сделает то, что я не могу: остановит эту боль.
Фигура выныривает из белой пелены. Кайл. Лицо бледное, глаза расширены. Падает на колени рядом, хватает меня за плечи, трясет.
— Ада! Ада, смотри на меня! — кричит он, голос срывается, дрожит, в нем столько страха, что он звучит как мольба. — Ада, пожалуйста, открой глаза!
Я хочу что-то сказать, но слова не идут. Вместо этого просто смотрю на него.
Он замирает, когда видит кровь на моем лице, на руках, на одежде. Потом смотрит в сторону сарая, и по его лицу пробегает тень ужаса.
— Что ты сделала… — шепчет он.
— Родители… Все… мертвы, — отрешенно отвечаю я.
Кайл притягивает меня к себе, прижимает к груди, закрывает от всего этого мира, от того, что я только что совершила. И я позволяю себе обмякнуть в его руках.