При виде одинокого пешехода, разговаривающего вслух тоном, характерным для диалога, и сопровождающего свою речь оживленной мимикой и жестикуляцией, лет пятнадцать-двадцать назад я, пожалуй, решил бы, что этот человек страдает галлюцинациями. В те времена подобное поведение еще не заняло своего места в моих ожиданиях. Но по мере учащения таких встреч даже я, совершенно наивный по части того, что могли предложить молодые на тот момент отрасли Кремниевой долины, поневоле узнал: эти прохожие не галлюцинируют, а вербально взаимодействуют с другими людьми, отсутствующими в пространстве. От моего внимания ускользнули едва заметные устройства, позволяющие им слышать звук чужих голосов и передавать звук собственных.
Несмотря, однако, на это открытие, я ощущаю в таком поведении одну явную нехватку, которую мне до сих пор трудно принять. Пусть мой разум и способен легко дорисовывать образы тел и реакций других людей, к которым могут обращаться эти одинокие ораторы, мне недостает если не конкретного восприятия, то хотя бы впечатления совместно занимаемого ими пространства, которое, соответственно, объединяло бы их и в котором звучали бы по меньшей мере два голоса разной тональности. Поэтому одинокие речи на ходу, несмотря на мою осведомленность об их природе, по-прежнему кажутся мне проявлением патологии.
Первое выражение, которое приходит на ум при попытке сформулировать, чего именно мне недостает в этой сцене, – «социальное пространство». Но затем я замечаю, что эти два слова предполагают измерение и определенную степень институциональной стабильности, которые неформальным беседам, в сущности, не свойственны. Примерами таких устоявшихся социальных пространств с участием голосов служат парламенты с их протоколами, классы и другие ситуации преподавания на разных образовательных уровнях, а также собрания, необходимые для таких сложных форм богослужения, как, например, разновидности христианской литургии. Те, кто действует или функционирует в таких рамках, усваивают определенные социальные знания, охватывающие хореографию движений собственного тела, комплементарные ожидания относительно чужих телодвижений, а также ритмические ориентиры для использования голосов. В мою недолгую бытность министрантом в 1950‑е годы, когда богослужение еще велось на латыни, я осознал, что в этом контексте функции голосов в значительной степени освобождены от артикуляции какого-либо смысла. Отвечая на два слова священника «Dominus vobiscum» четырьмя словами «Et cum spiritu tuo», мы неизбежно создавали устойчивое, надежное, а в каком-то смысле и зримое социальное пространство, хотя содержание этих слов отнюдь не было для нас ясным. «Ритуалы», как можно назвать большинство социальных пространств в собственном смысле, часто подчиняют созидаемый ими смысл преимущественно негласным правилам телодвижений.
Неформальные разговоры, напротив, кажутся менее оторванными от смысла и менее скованными правилами. Они могут отвечать некоторым локально-исторически обусловленным стандартам вежливости и соблюдать определенную иерархию рангов, но обычно мы, в отличие от случая с социальными пространствами в форме ритуалов, не в силах предсказать, как они будут развиваться и при каких условиях могут завершиться. Они действительно чрезвычайно индивидуальны на целом ряде уровней: индивидуальны, как я только что сказал, в силу открытости своих различных траекторий и окончаний; индивидуальны в силу обычно не синхронизированных между собой ожиданий и побуждений участников; индивидуальны потому, что люди, если беседуют друг с другом часто, не обязательно учитывают форму каждого предыдущего разговора; индивидуальны, наконец, из‑за физической разницы в тоне и громкости между используемыми голосами, разницы, которая обычно выносится за скобки и даже нейтрализуется в рамках ритуалов с их стабильными социальными пространствами. Позже я постараюсь показать, что физическое качество голосов, создаваемое в экзистенциальных пространствах, играет во многом недооцененную, поистине ключевую роль в нашем индивидуальном существовании.
Таковы некоторые из причин, по которым я предлагаю называть пространства, возникающие из более неформальной разновидности вербальных взаимодействий и сопровождающие ее, экзистенциальными пространствами (existential spaces) с опорой на использование нами слова «существование» (existence) в связи с общими чертами человеческой жизни как жизни индивидуальной. Удивительное разнообразие экзистенциальных пространств объясняет, почему они, с одной стороны, встречаются почти повсеместно, а с другой – в силу своей индивидуальности упорно сопротивляются описанию при помощи абстрактных понятий. Еще больше способствует их неуловимости непрерывное переключение между расширением и сжатием. Казалось бы, определение экзистенциальных пространств как «феноменов» почти противоречит древнегреческому значению этого слова (вещи, которые «являют себя»), поскольку экзистенциальные пространства не проявляются в виде устойчивых форм, несмотря на то что их слышимость – и видимость – настолько постоянны для нас, что их отсутствие мы интерпретируем как патологию. С учетом, однако, их подлинной вездесущести и важности голосов для экзистенциальных пространств я полагаю, что их взаимодействие заслуживает неизбежно рискованной попытки терпеливого и подробного анализа. Начнем мы с пяти описательных перспектив и измерений.
Один из самых примечательных афоризмов в «Философских исследованиях» Людвига Витгенштейна подталкивает к сдвигу в использовании понятия «понимание», помогая нам получить представление о процессе возникновения экзистенциальных пространств: «Понимание предложения намного более родственно пониманию темы в музыке, чем можно подумать»10. Витгенштейн хочет, чтобы к пониманию в экзистенциальном пространстве его читатели подходили так же, как подходят к музыкальному произведению. В случае с музыкой мы не заботимся о возможных смыслах или о намерениях композитора и исполнителей. Вместо того чтобы сосредоточиваться на пропозициональном содержании и на намерениях, с которыми говорящие его высказывают, Витгенштейн предполагает, что на звучание голосов мы реагируем так же, как на музыкальную тему: телесно подстраиваясь к производимым звуковым волнам. В зависимости прежде всего от громкости мы хотим находиться поближе к звукам и их источникам или подальше от них; мы можем корректировать положение ушей в соответствии с тем, откуда доносятся звуки; можем просто-напросто искать удобную или позволяющую сосредоточиться позу. Всеми этими телодвижениями мы неизбежно создаем и видоизменяем пространства, частью которых являемся.
Одновременно мы позволяем музыкальным темам или звукам отдельных голосов вызывать в нашем уме настроения и образы, которые, как нам кажется, так или иначе соответствуют слуховым впечатлениям. Но хотя настроения и образы неотделимы от экзистенциальных пространств в их постоянно меняющейся объективности, на вопрос о наличии подобных впечатлений соответствия между ними и различными звуковыми последовательностями ответить невозможно, поскольку мы не можем заглянуть в сознание или психику другого человека. Однако эта невозможность не мешает настроениям и образам быть жизненно важным измерением в нашем понимании голосов или музыкальных тем. В целом можно сказать, что, поскольку создаваемые голосами звуковые волны суть темпоральные явления, существующие лишь в постоянном изменении, их понимание происходит посредством постоянной адаптации к ним наших поз, образов и настроений. В самом деле, звуки музыки и голосов связаны с этими реакциями настолько тесно, что, говоря о «мелодии», мы имеем в виду скорее то, что они вызывают в нашей психике, нежели слой их физической объективности.
Возвращаясь от музыкального исполнения и провокационного витгенштейновского афоризма о понимании предложения как темы в музыке к разговорам с участвующими в них голосами и переходя от возникновения экзистенциальных пространств к их структуре, мы можем отметить вторую их черту: преобладание в них некой элементарной, обоюдной, двойной асимметрии. При помощи слова «асимметрия» я хочу подчеркнуть тот факт, что внутри экзистенциальных пространств мы сосредоточиваемся прежде всего на голосе другого человека, тогда как собственный едва улавливаем где-то на заднем плане (не следует путать это с тем обстоятельством, что из‑за особенностей человеческой анатомии собственный голос мы слышим не так, как слышат его другие люди). Двойная эта асимметрия потому, что, концентрируясь исключительно на чужом голосе, мы можем изменять собственный только в зависимости от того, что воспринимаем. Результат двух этих уровней асимметрии – неподвластность возможных путей развития звуковых и эмоциональных взаимоотношений между двумя голосами чьему бы то ни было контролю и, следовательно, их непредсказуемость: каждый голос реагирует только на восприятие говорящим другого голоса, без какой-либо координации.
Непредсказуемость траектории, развивающейся из взаимодействия между двумя голосами, еще более очевидна, чем в случае с линиями содержания, возникающими между двумя собеседниками, поскольку в адаптации к смыслам, производимым другими говорящими, мы проявляем гораздо больше гибкости и дифференцированности, чем при реагировании на уровне звука. Таким образом, звуковая траектория взаимодействия между двумя голосами подчас может казаться шероховатой и непроработанной, подобно процессам, наблюдаемым в природе, прежде чем мы начнем различать определяющие их возможные закономерности. Их элементарная объективность, не принадлежащая нашей агентности, выглядит случайной. Певческие голоса, напротив, обычно не подчиняются этой динамике, проистекающей из обоюдной структуры двойной асимметрии. Дело в том, что поющие голоса склонны выступать независимыми элементами внутри тех или иных взаимодействий и, соответственно, упразднять зыбкость и непредсказуемость отношений между двумя говорящими голосами. Возможно, этим объясняется впечатление искусственности, нередко вызываемое дуэтами, в основном сценическими. Ведь они, хотя певцы и композиторы могут считать их музыкальной репрезентацией обыденного разговора, требуют определенной степени целенаправленной координации с другой точки зрения, такой, которой обыденные беседы в силу своей объективной случайности не требуют и не достигают.
От возникновения экзистенциальных пространств и от их внутренних структур мы теперь перейдем к их пластичности как позитивному аналогу непредсказуемости и случайности, а также иному взгляду на них. В повседневной жизни мы способны различать, помнить и узнавать до сотни отдельных голосов; кроме того, мы знаем, что никакие два голоса не бывают совершенно одинаковыми по своим физическим качествам (прежде всего по силе, тону и тому, что Ролан Барт назвал «зерном голоса»). Вот почему разговорные голоса, в отличие от певческих, мы почти никогда не пытаемся классифицировать. В результате отношения между любыми двумя разными голосами и экзистенциальными пространствами, создаваемыми их взаимодействием, должны быть неповторимыми, включая те расширения и сжатия, через которые проходят эти экзистенциальные пространства. Это касается и любых случаев возобновления голосовых взаимодействий, поскольку траекториями предшествующих взаимодействий они формируются (если такое вообще случается) лишь в минимальной степени. Но тому, что можно, таким образом, назвать высокой степенью их пластичности, не соответствует столь же высокий уровень гибкости в их адаптации к различным ситуациям, в которых они происходят. Скорее, мы наблюдаем широкий горизонт разнообразных возможностей, по большей части зависящих от физических качеств взаимодействующих голосов. В этом смысле измерение, составляемое голосами и их экзистенциальными пространствами внутри исторических и культурных миров, необычно. Обеспечивая эти пространства важным, а количественно, пожалуй, даже важнейшим слоем физической субстанции, они, однако, едва ли становятся частью их институциональных форм.
В качестве четвертого эффекта экзистенциальных пространств мы уже упомянули, что голоса вызывают те индивидуальные психические состояния, которые мы именуем настроением или атмосферой. Интересно, что Stimme, от которого происходит соответствующее немецкое слово Stimmung, приписывает голосам эмблематическую роль в создании настроений, хотя настроения также могут быть реакциями на множество других модальностей минимального прикосновения, исходящего от окружающего материального мира и воздействующего на поверхность нашего тела: среди прочего это, очевидно, музыка, а также свет, температура и погода11. Значения, артикулируемые голосами, играют в этом процессе лишь подчиненную роль. Никому еще не удавалось исчерпывающе описать и объяснить, каким образом те или иные типы физического прикосновения определяют настроения как различные состояния ума, – процесс, для которого Тони Моррисон придумала замечательно емкую и парадоксальную формулу «ощущение прикосновения изнутри» (a feeling like being touched from inside).
Итак, настроения, или Stimmungen, составляют еще один слой экзистенциального пространства, ускользающий от человеческой агентности и от смысла. Все мы знаем из личного опыта, что какой-нибудь неприятный нам голос способен омрачить содержание сообщения, которое в противном случае нам понравилось бы. Еще сложнее соотношение между Stimmungen, навеянными разными голосами, и нашим воображением. В отличие от связи между настроением и смыслом, между настроением и воображением мы, пожалуй, ощущаем не столько напряжение или сближение, сколько эффекты определенных окрасок, которыми разные настроения пронизывают образы или иные интенциональные объекты в нашем сознании, вызванные восприятием. С этой точки зрения мы снова приходим к тем неразрешимым вопросам об индивидуальных состояниях ума и о возможности их консенсуса внутри экзистенциальных пространств. Могут ли из взаимодействия между разными отдельными голосами возникать некие общие, синтетические эффекты настроения? Будут ли многоголосые разговоры, как комплексные единицы, вести нас к всеобъемлющим Stimmungen – или же разные голоса, из которых они состоят, будут доминировать как отдельно взятые акустические триггеры психических эффектов?
То, что мы называем интонацией, как пятый слой экзистенциального пространства, по-видимому, сильнее приближает нас к социальным условностям, нежели возникновение, эффекты, пластичность и связанные с вызыванием тех или иных настроений функции голосов, не будучи полностью подчиненным контролю объективности их структур. Лингвистическая теория придает интонации статус «суперсегментного феномена», то есть всеохватной тональной последовательности, которая может модифицировать понимание смысла, создаваемого последовательностью словесной. Функции различных речевых актов, например поздравлений, запретов или признаний в любви, нередко закрепляются или дифференцируются при помощи таких интонационных моделей. Для передачи того или иного смысла нам, как правило, не требуется сознательно подбирать подходящую интонацию, но вместе с тем мы не всегда уверены, что правильно считываем функции, заложенные в чужой интонации.
Ирония, как качество речи, придающее последовательности слов смысл, противоположный высказанному эксплицитно, часто приводит к неопределенности. Моя жена, считающая меня нечувствительным к иронии, в разговоре со мной регулярно преувеличивает свои иронические интонации. Должен, однако, признать, что после более тридцати лет брака я никогда не бываю вполне уверен, что реагирую так, как она ожидает и хочет. Если даже отдельно взятый голос не может уверенно контролировать различные интонации, как вообще можно оценивать последовательность голосов и взаимодействий? И заразительны ли интонации? Вызывают ли определенные индивидуальные интонации, например предупреждающие, настойчивые или утвердительные, аналогичную интонацию у собеседника? Насколько вероятно, что мы, столкнувшись с иронической интонацией, и сами заговорим с иронией? Нейтрализуют ли интонации с противоположными эффектами одна другую в разговоре?
Наш разбор пяти различных измерений и перспектив экзистенциальных пространств и голосов, из которых они возникают, позволил установить повторяющуюся последовательность наблюдений. Начинаем мы каждый раз с явлений и механизмов, знакомых всем нам из повседневной жизни, а затем переходим к вопросам взаимодействия между ними, неизбежно подводящим к зонам неопределенности и бесконечной индивидуальной дифференциации, зонам, где общие понятия уже не применимы. Этим подтверждается особое положение экзистенциальных пространств и голосов в обществах. Хотя голоса действительно составляют значительную часть социального взаимодействия, лишь сравнительно небольшая часть этой голосовой субстанции принадлежит измерению социальных условностей или попадает в фокус нашего индивидуального внимания. Голоса и экзистенциальные пространства – существенное измерение нашей жизни, однако измерение, в сущности, фоновое как в индивидуальном, так и в социальном отношении. Поэтому, обращаясь к этой фоновой субстанции нашего существования, мы всякий раз воспринимаем звуки и звуковые движения, лишенные явной регулярности и, соответственно, сопротивляющиеся попыткам выделить в них какие-либо общие черты. Если голос являет собой сумбурную тему, то экзистенциальные пространства составляют сумбурную часть реальности.
Но экзистенциальные пространства и голоса не исчерпываются одним лишь сопротивлением концептуально-теоретическому описанию. Благодаря своему статусу фоновой субстанции они пронизывают нашу жизнь множеством эффектов, которые мы едва замечаем и чье происхождение игнорируем. На мой взгляд, именно с этой точки зрения трактует голоса Пауль Целан в стихотворении «Голоса» (Stimmen) из сборника «Решетка языка» (Sprachgitter, 1959)12. Начинаясь, как и заявлено в названии Stimmen, с предпосылки множественности, стихотворение это, вместо того чтобы раскрывать явление с опорой на устойчивые понятия, образы и потенциальные элементы опыта в соответствии с некой линией аргументации, обращается к голосам при помощи круга конкретных примеров, оставляющего открытым пространство для индивидуальных ассоциаций и чувств.
Кроме того, постоянное подчеркивание в каждой строфе слова Stimmen может создавать впечатление материальности, далекой от смыслопередающей функции голосов. Один такой пример, окружающий тему, отсылает к фоновому статусу голосов по отношению к выражаемому ими смыслу:
Stimmen, nachtdurchwachsen, Stränge
an die du die Glocke hängst.
Wölbe dich, Welt:
Wenn die Totenmuschel heranschwimmt,
will es hier läuten.
Голоса, проросшие ночью, веревка,
на ней ты вешаешь колокол.
Выгнись куполом, мир:
Когда погребальная раковина доплывет,
настанет пора здесь звонить.
Голоса – часть трехмерного материального мира, который, «выгн[увш]ись куполом», тем самым становится фоном для висящего колокола, откуда зазвонят смыслы. Выступая частью материальной субстанции мира, голоса размывают индивидуальность человеческих чувств, оттесняя их обратно на те или иные ступени природы, от материнского сердца до процесса роста деревьев:
Stimmen, vor denen dein Herz
ins Herz deiner Mutter zurückweicht.
Stimmen vom Galgenbaum her,
wo Spätholz und Frühholz die Ringe
tauschen und tauschen.
Голоса, от которых твое сердце
отшатывается назад, в сердце матери,
голоса, долетающие от дерева виселицы,
где поздняя древесина с ранней
меняются, все меняются кольцами.
Будучи природой, голоса еще и бесконечны, но это не та бесконечность (Unendliches), которая присуща человеческому разуму или человеческой психике; голоса – это, скорее, нескончаемое течение (herz)schleimiges Rinnsal, «(сердце-)точив[ого] проток[а]»13. Потому ли они слизь, что никак не могут избавиться от материальности, из которой возникают? На это в стихотворении, похоже, намекает слово kehlig («гортанные»):
Stimmen, kehlig, im Grus
darin auch Unendliches schaufelt,
(herz-)
schleimiges Rinnsal.
Голоса, гортанные, осыпи,
где бесконечное роет,
(сердце-)
точивый проток.
Начиная с первой строфы, где голоса предстают некими событиями и тем самым вносят разрыв в человеческие наблюдения: «Stimmen ins Grün / der Wasserfläche geritzt. / Wenn der Eisvogel taucht, / sirrt die Sekunde» («Голоса, процарапанные / на прозелени воды. / Когда ныряет зимородок, / звенит секунда»), – стихотворение движется кругами, причем с каждым оборотом его образы и сцены все больше отдаляются от созидаемых голосами смыслов. Наконец, они превращаются в «поздний шорох… чужевременно» (Spätgeräusch, stundenfremd), «дар» помыслам, который эти помыслы не могут осмыслить, шорох, также отказывающийся перестать быть частью жизни, подобно исцарапанному листу, не желающему увядать: «ein / Fruchtblatt, augengroß, tief / geritzt; es / harzt, will nicht / vernarben» («он – зародыш листа, сообразного оку, / сочится, глубоко процарапан, / живицей, / не рубцуясь»).
По мере отдаления от смысла голоса в стихотворении Целана становятся не чем иным, как материей, – материей, оторванной от людей и их разума, но еще и такой, которая, отказываясь зарубцеваться или перестать истекать соком, также возвращается к жизни. Таким образом, в конце концов голоса оборачиваются чисто физической жизнью, поистине «нет, не голосом» (keine Stimme), как говорит Целан в последней строфе, физической жизнью с ее собственной бесконечностью и отказом от всякого эмоционального индивидуализма; быть может, такой физической жизнью, которая, из средства артикуляции превратившись – в качестве материи – в экзистенциальное пространство, наполняет энергией человеческое существование «как дар», как нечто такое, чего мы больше не отвергаем.
Тогда, возвращаясь к нашему описанию голоса как узла человеческой жизни, в котором переплетаются смысл, воображение, настроения и звук, мы могли бы сказать, черпая вдохновение у Целана, что голоса в экзистенциальных пространствах – это звук, настроение и воображение, смысл же отодвинут на периферию. Конечно, мы никогда не сможем, слушая голос, полностью вынести за скобки и изолировать смысл, поскольку импульс к интерпретации слов всегда будет частью нашего существования, – или же будет подталкивать воображение как бесформенную субстанцию содержания к пределу, где оно превращается в полностью осмысленную структуру. Но в экзистенциальных пространствах, когда смысл остается на отдалении, можно увидеть, что голоса как фон, со всеми своими взаимодействиями и вмешательствами, превращаются в основную материю и ткань нашей обыденной жизни. Они становятся тканью жизни в смысле материальной текстуры, без которой в качестве своей субстанции не существует социальная жизнь; наконец, тканью в смысле некоего фона, на чьи внутренние формы мы обращаем мало внимания и для которого едва ли располагаем понятиями.
Теперь, после того как мы определили экзистенциальные пространства с их голосами как ткань жизни; поняли, что их фоновый статус выступает как условием, так и следствием их функционирования в качестве субстанции; а также осознали, что статус субстанции и фона освобождает их от стандартных способов понимания, как нам поступить для дальнейшего выявления их функций? Чтобы найти решение, я воспользуюсь традиционным феноменологическим различием между опытом (Erfahrung) и переживанием (Erleben). «Опыт» указывает на процесс, благодаря которому физическое восприятие становится в нашем уме интенциональным объектом и обретает смысл посредством применения какого-либо элемента накопленного нами социального знания. В случае с «переживанием» мы, напротив, не применяем к рассматриваемому интенциональному объекту элементы социального знания. Таков случай – и проблема – многих аспектов экзистенциальных пространств с присущими им голосами как фоновой субстанции нашей социальной жизни. Поскольку мы не можем претворить эти явления в опыт, мы пытаемся вызывать их эффекты с тех субъективных точек зрения, которые соответствуют нашему столкновению с ними в жизни, – иными словами, мы пытаемся вызывать их как переживания. Чтобы пояснить это, я рассмотрю эффекты экзистенциальных пространств и голосов на трех разных уровнях: при каких условиях они бывают нам приятны; в нескольких мини-рассказах о процессах изменения и об их соотношении с экзистенциальными пространствами; а также при помощи практического разграничения разных типов и функций экзистенциальных пространств с их голосами.
Когда мы чувствуем себя хорошо в экзистенциальных пространствах как непрестанно меняющейся, неинституционализированной субстанции наших взаимодействий? Хорошо нам в них бывает постольку, поскольку мы их не замечаем, – таков первый, слегка парадоксальный ответ на этот вопрос. Подобно тому как органы нашего тела становятся объектами внимания лишь тогда, когда их функции нарушаются и боль придает им статус интенциональных объектов, так и естественная приятная плавность характерна для тех взаимодействий и экзистенциальных пространств, о которых нам не нужно задумываться. Стоит нам, однако, заметить, что человек, с которыми мы контактируем, пытается изменить ход взаимодействия, как мы либо реагируем негативно, либо можем и вовсе прекратить эти отношения. Зачем нам участие в процессе, не ориентированном на какую-либо цель, если процесс этот требует трудоемкого исправления и изменения? Такая реакция отличается от характерной для более формальных социальных пространств, где инициативы по изменению структур, основанных на консенсусе между участниками, встречаются весьма часто и направлены на поддержание или максимизацию их функций.
Позитивный тон, нередко ощущаемый нами в экзистенциальных пространствах с их голосами, напоминает вибрации исправно работающего двигателя. Нам не нужно ничего с ними делать, и мы не беспокоимся о том, как они будут функционировать в ближайшем будущем. Довольно часто подобные впечатления приятного потока оказываются следствием некоего ритма, который производится голосами и объединяет их без целенаправленных вмешательств. Ритмом мы называем любое практическое решение проблемы обретения формы темпоральными объектами (time objects) в собственном смысле, например взаимодействиями между голосами. Сама эта проблема, существующая между темпоральными объектами и формами, связана с тем элементарным различием, что первые (темпоральные объекты) пребывают в постоянном изменении, тогда как последние (формы) рассматриваются как устойчивые отношения между явлениями и окружающей средой.
Как же в таком случае взаимодействия между разными голосами, как темпоральными объектами, могут обретать форму? Это происходит, как только у нас появляется ожидание (или даже стремление), чтобы их соотношение было продуктивным в смысле выдвижения на первый план новых качественных состояний или новых движений, которые не были присущи этим голосам до начала взаимодействия. Альтернатива таким продуктивным отношениям – взаимодействия, в своем непрерывном взаимообмене регулярно возвращающиеся к последовательностям модификаций, через которые они уже проходили ранее. Если такое случается, например во взаимодействии между голосами, повторение заменяет собой форму как неподвижную стабильность, которую темпоральные объекты сами по себе поддерживать не могут. Ничто иное не заменяет собой принцип ритма.
Но ритмы не только устраняют потенциальное беспокойство по поводу продуктивного развития взаимодействий: они также снижают напряжение ума, или сознания, среди участников. По-видимому, такое пониженное напряжение среди людей, использующих свои голоса в соответствии с ритмическими шаблонами, позволяет воображению выдвинуться на авансцену понятийного мышления с его высоким умственным напряжением: сдвиг, который еще больше обосновывает сродство между экзистенциальными пространствами как тканью жизни и воображением как неконцептуальным пластом разума. Таким образом, экзистенциальные пространства выступают источником воображения, равно как и настроений, в гораздо большей степени, чем формальные социальные пространства и практические мыслительные усилия. С другой стороны, ритмы и их потоки воображения никогда не возникнут, пока мы будем пытаться их вызвать или даже создать.
Как же мы проживаем эту преимущественно зыбкую непрерывность и бесконечную изменчивость экзистенциальных пространств? Как я уже сказал, нередко эта непрерывность означает повторяемость. Каждое буднее утро я около половины восьмого, что обычно делает меня первым посетителем, прихожу в расположенное перед библиотекой Стэнфордского университета кафе «Купа», где всегда заказываю большую порцию капучино и несколько банок минеральной воды. В такую рань работают лишь несколько сотрудников, и с каждым из них я разделяю повторяющийся шаблон интонационно-голосового обмена. Свои реплики мы произносим приветливо, а диапазон вариаций невелик. Какой-либо особый акцент в наших высказываниях, неожиданно мрачная или ликующая нотка, или нечто отличное от обычного «хорошо» в ответ на неизменное «как дела?», обязывали бы к нефункциональным речевым актам, которые нам нечем заполнить и для которых у нас нет времени. Поэтому мы всегда держимся на одном и том же расстоянии друг от друга по разные стороны стойки кафе «Купа», демонстрируем те же улыбки, а после недолгого ожидания я отношу свой капучино и пять банок минеральной воды к столику, за который всегда сажусь. В те редкие дни, когда кто-нибудь из сотрудников вызывается донести кофе или воду до моего столика, мы переживаем краткий момент дисбаланса в наших отношениях из‑за расширения нашего обычного экзистенциального пространства, дисбаланса, который требует извинений или жестов особой признательности с моей стороны, дабы можно было вернуться к протоколу с его приятной для нас рутиной. Возвращение к повторению – залог хорошего начала дня.
Часов девять спустя я прихожу домой (возвращение пешком занимает чуть меньше получаса), чтобы стать участником совсем другого элементарного голосового обмена, с гораздо более сильным эмоциональным зарядом и более широким диапазоном вариаций. Ведь, хотя ежедневная работа, состоящая из чтения, размышлений и, главное, письма, по большей части доставляет мне удовольствие, послеобеденные рабочие часы в библиотеке я провожу еще и в нарастающей тоске по жене. Поэтому незадолго до семи я отпираю дверь, поворачивая ключ в замке влево (механическая ошибка), и громко говорю: «Добрый вечер, дорогая!», желая звучать как любящий супруг (здесь пока нет ни вариаций, ни вполне непринужденной рутины). Говорю я довольно громко, поскольку не знаю, дома ли она, а если да, то в какой комнате она в этот момент работает, читает или смотрит телевизор: ближе ко входной двери или где-нибудь подальше. Отсутствие ответа означает, что ее нет, но может также означать (к счастью, такое случается редко), что ее молчание – признак раздражения.
В обычный же вечер ответ Рики – не столько конкретные слова, сколько тон – выступает чем-то наподобие ключа в музыкальном произведении. Разумеется, она не выбирает тон голоса каждый раз сознательно. Но каждый будний вечер это первое взаимодействие между двумя нашими голосами в буквальном смысле задает тон последующих часов серьезной, непринужденной, праздной или нежной беседы, тон для ужина дома или в ресторане неподалеку, а нередко еще и для прогулки по району. Несомненно, возникающие тональности – или «ключи» – зависят еще и от воспоминаний о прошедшем дне, от конкретных планов на вечер и от настроений (или перепадов настроения), которые мы частично осознаём или нет. Но главное – ежедневно из взаимоотношения между нашими голосами и из конкретного создаваемого ими экзистенциального пространства с его более высокой или низкой интенсивностью рождается некий непредсказуемый пласт, фоновый эффект. Если подчас возникают «ключи», которые нам не нравятся или кажутся неуместными для предстоящего вечера, у нас может возникнуть желание изменить их, хотя это требует слов, которые могут оказаться неловкими даже между нами. Так или иначе, вне зависимости от того, хороша тональность или дурна, момент возвращения домой – это момент, который, будучи связан с голосом, оказывает решающее влияние на остаток дня.
Индивидуальные голоса не только меняются, по большей части непредсказуемым образом, в разных ситуациях, но и рождают сюжеты, связанные с возрастом. Особенно это касается подростков мужского пола, чей голос должен превратиться из детского в более низкий и звучный взрослый. На протяжении этого переходного периода в речи подростка наблюдаются странные колебания между разными тонами (в немецком языке этот процесс обозначается довольно драматическим словом Stimmbruch, «ломка голоса»). Как правило, родители, братья и сестры, учителя, друзья ожидают, что этот момент одновременно станет переходом к взрослости, и нередко переоценивают реально совершающуюся эмоционально-интеллектуальную трансформацию. Когда я впервые услышал новый голос моего четырнадцатилетнего внука Диего, мне удивительно было видеть, что он все так же тянется ко мне с нежными объятиями и поцелуями в щеку, как привык с раннего детства. Вероятно, в силу неуверенности, типичной для его текущего жизненного этапа, Диего явно надеялся на неизменность как физической, так и эмоциональной стороны наших взаимоотношений, – и все-таки нечто между нами объективно изменилось. Это новое соотношение между двумя нашими мужскими голосами, его юным и моим старым, сообщило нашему экзистенциальному пространству новую субстанцию, а нашим словам и чувствам – непривычную окраску. Отныне мы воплощали новую объективную реальность, новую субстанцию. В каком-то смысле мы никогда не сможем зафиксировать, не говоря уже о том чтобы контролировать, это новое экзистенциальное пространство с его влиянием на проявления нашей взаимной любви.
В последние годы меня впечатлило и чрезвычайно озадачило еще одно голосовое превращение, тоже связанное с возрастом, однако противоположное в тональном отношении. Из-за хронической болезни мой давний друг, один из самых уважаемых мною коллег, лишился своего баритона, который всегда был частью его особенно притягательного физического присутствия. Это не столько перемена, сколько именно утрата, ибо в его шепчущей артикуляции почти не осталось звучности. Его голос превратился в шепот. Поскольку Джастин забыл меня предупредить, в нашу первую за несколько лет встречу мы пережили несколько трудных минут, так как я не сумел скрыть удивление, равно как и неловкость из‑за необходимости придвигаться поближе, чтобы расслышать его слова. После того как он, описав ситуацию при помощи стандартных диагностических формулировок, заверил меня, что нашел новые компенсаторные формы поведения, мы принялись вполне целенаправленно вырабатывать новые телодвижения, уровни громкости речи и ритмы для нашего экзистенциального пространства. Сегодня я могу сказать, что наша дружба определенно не пострадала, хотя и изменилась. Изменилась не только потому, что спокойствие и самообладание Джастина усилили мое восхищение, но и потому, что у меня не получается не проявлять этого возросшего восхищения и моей непрошеной готовности оказать поддержку, а еще потому, что мне трудно забыть больше не существующий голос Джастина. Другой, как и в случае с изменившимся голосом моего внука Диего, стала прежде всего фоновая субстанция нашего экзистенциального пространства. Шепчущий голос не заставляет мое «сердце отшатываться назад, в другое сердце», не становится «(сердце-)точивым», не превращается в «поздний шорох, дан[ный] чужевременно», если вновь обратиться к стихотворению Целана. С другой стороны, мы с Джастином чувствуем, что эта перемена оказалась для нас интеллектуально плодотворной. И приобретение, и утрата подарили непрерывности нашей дружбы новое экзистенциальное пространство – и новую живость.
Иного рода утрата происходит всякий раз, когда голос одного из участников разговора переходит в смех или плач. Как правило, подобные события приводят к завершению текущего голосового взаимодействия, поскольку единственной адекватной реакцией был бы, в сущности, немедленный переход к смеху или плачу и другого голоса. Дальнейшее использование слов и синтаксиса или молчание одной из сторон, напротив, прерывает взаимодействие. Смех, не являющийся спонтанным, неизбежно звучит принужденно и неловко; появление слез не подлежит ничьему контролю; слова же в ответ на слезы или смех отводят говорящему не слишком желательную роль врача или комментатора. Таким образом, внезапные слезы или смех либо глубоко преображают экзистенциальные пространства, вызывая миметические реакции, либо – в большинстве случаев – приводят к их разрушению, оставляя открытой возможность их возобновления спустя подобающее время.
Иногда изменения голосов бывают не связаны с возрастом, и тогда их экзистенциальные пространства можно описать как крещендо, лишенное тональной объективности. Более года я каждое утро четверга встречался все в том же кафе «Купа», за тем же столиком, за которым пью свой ежедневный капучино, с Андреа, аспирантом продвинутого этапа обучения. Мы подолгу и с необыкновенным увлечением сосредоточивались на планах и письменных версиях глав его диссертации – такой выдающейся, что нам было не до злободневных тем университетской жизни. Нарушилась эта непрерывность в тот день, когда я, прокручивая в уме некоторые из наших недавних бесед и приводившихся аргументов, заметил, что могу физически представить себе голос Андреа с его особым тоном и ритмом, – вплоть до того, что я, казалось, мог бы воспроизвести его. Похоже, это открытие повлияло на форму нашего взаимодействия. Отныне по меньшей мере часть фоновой субстанции нашего экзистенциального пространства стала для меня интенциональным объектом. Мне нравилось звучание голоса Андреа, перед каждой встречей мне не терпелось услышать его вживую, и я заметил, что невольно изменяю громкость, тон и темп собственной речи до такой степени, что подчас наше голосовое взаимодействие приобретает узнаваемые формы. Хотя нельзя сказать, чтобы содержание и стиль наших разговоров начали меняться, я осознал, что между нами зародилась дружба, когда мы с Рики впервые пригласили Андреа и его девушку на ужин, – и эта дружба не прекратилась с отъездом Эмили и Андреа на Восточное побережье. Без сомнения, начало этому крещендо, пусть и не будучи его причиной, положило мое новое мысленное восприятие голоса Андреа. Я и теперь нередко слышу в уме его голос, по обратной ассоциации напоминающий мне о тех или иных главах диссертации Андреа и наводящий на мысли о его следующей книге.
Чем именно определяются те голоса, которые я могу активно припомнить, и те, которые не могу? Решающим, по крайней мере для меня, кажется оставляемое некоторыми голосами квазиакустическое впечатление (но действительно ли воспоминания могут иметь звук?), которое в юности было связано с искушением и способностью их копировать (эту способность я, впрочем, утратил). Другие голоса, как я уже сказал, я могу, не слыша их, описать в подробностях. Убедительного ответа на этот вопрос у меня нет. Отцовский голос я продолжаю слышать потому, что он так смущал меня. Голос Андреа, напротив, мне просто нравится, и я хочу услышать его снова. Голос Рики звучит слишком близко, чтобы быть для меня интенциональным объектом; скорее, он – физическое ядро моей жизни, отводящее другим голосам их места.
Среди голосов, которые моя память может воспроизвести более или менее точно, преобладают теплые голоса мужчин, которые оберегали и поддерживали меня в годы учебы и на заре академической карьеры: заботливый голос Килиана Фолька, моего учителя во втором классе начальной школы; голос Йозефа Фика, моего учителя в средней школе, которым я особенно восхищался и чья речь звучала так, как будто он говорил по-немецки с американским акцентом; обладавший правильным баварским выговором (некий оксюморон)14 голос Карла Ридля, который, будучи высокопоставленным государственным администратором и руководителем престижной стипендиальной группы, председательствовал на наших обедах в Мюнхене начиная с 1967 года и подал мне идею провести год в Саламанке; чистый (так и хочется сказать «прозрачный») голос Харальда Вайнриха, известного филолога-романиста послевоенного поколения, который, не имея такой институциональной обязанности, читал некоторые из моих ранних академических опытов и вселял в меня спокойное воодушевление; и на удивление мелодичный голос эрудита и моего старшего коллеги по Рурскому университету в Бохуме Карла Маурера, которому я обязан своим первым постоянным назначением.
Я не знаю, почему большинство голосов, которые я могу припомнить физически, – мужские. Может, это связано с моим постоянным стремлением копировать их? Тот факт, что столь многие из них принадлежат мужчинам, поддерживавшим мое образовательное и профессиональное развитие, восходит, скорее всего, к стойкому чувству незащищенности и недостатку уверенности в сочетании с отчаянной потребностью в эмоциональной опоре – и, таким образом, во многом связан со звучанием этих голосов.
Наконец, все то, что я сказал о причинах своей способности почти физически припоминать отдельные голоса, неприменимо, как ни странно, к воспоминаниям о голосах, переданных при помощи медиа, голосах, с обладателями которых у меня никогда не было общего экзистенциального пространства. Так, певческий голос Эдит Пиаф, в отличие от голоса моей матери, я слышу отчетливо, будто некий дар из глубин времени, обладающий силой поглощать мое внимание и отреза́ть меня от настоящего.
На уровне переживания (Erleben) я выработал некоторые различия между типами экзистенциальных пространств, по большей части основанные на их разной вписанности во время. Первый, весьма эфемерный, тип экзистенциального пространства возвращает меня к моим ежедневным прогулкам на работу. Поскольку из дома я выхожу рано утром, навстречу мне попадается лишь несколько человек, и, возможно, как раз поэтому мне обычно нравится вступать с ними в контакт (или это просто калифорнийская приветливость?). Любители утренней пробежки исключаются, поскольку необходимость произносить слова сбила бы их с дыхательного ритма. Тем, однако, кто движется не в спортивном темпе, я говорю «здравствуйте» или «доброе утро» – и испытываю радость всякий раз, когда в ответ слышу их голоса (что случается не всегда), отчего между нами возникает экзистенциальное пространство, длящееся всего несколько секунд, пока мы видим друг друга, и исчезающее в тот миг, когда мы теряем друг друга из виду. Хотя я почти никогда не пытаюсь представить, куда другой человек направляется или зачем он встал так же рано, как я, эти мини-события наших скоротечных экзистенциальных пространств дарят мне заряд энергии. Беззвучные реакции со стороны встречающихся мне людей не оказывают на меня такого же воздействия. А те, кого я вижу регулярно и, следовательно, ожидаю увидеть, становятся частью более привычного и уже не столь бодрящего пласта моей повседневности.
В порядке темпорального контраста академические семинары, особенно аспирантские, когда за столом сидит от пяти до пятнадцати студентов или аспирантов, часто завораживали меня как некий замедленный процесс возникновения экзистенциальных пространств из голосового взаимодействия и превращения их в более формальные социальные пространства в протокольных рамках академического учреждения. Конечно, выбор участниками мест и звучание их голосов обычно не входят в фокус внимания преподавателя во время первой встречи. Он сосредоточен на пропозициональном содержании студенческих или аспирантских высказываний, на уровне демонстрируемых ими знаний, аргументации и мотивации, что позволяет предварительно оценить, как будут продвигаться занятия и удастся ли достичь поставленных интеллектуальных целей. Со второй встречи, однако, участники начинают занимать примерно те же места и соответствующим образом подстраивать свою речь. Они, похоже, все больше осваиваются с рассадкой, а потому перестают о ней думать и тем более говорить. За кое-какими редкими исключениями остается невозможным установить общие причины возникновения на семинаре подобных схем телесного распределения, которые в итоге нередко оборачиваются звуковыми ландшафтами, чьи контуры напоминают продуманную форму хора. Таким образом, мы становимся свидетелями парадокса неформального экзистенциального пространства, производящего эффект устоявшегося социального пространства.
Во время моего последнего семинара в Стэнфорде, который я вел зимой 2018 года, у меня подчас возникало такое чувство, будто я играю роль дирижера. Справа, с дальнего конца нашего общего пространства, я ожидал услышать голос девушки, которая любила высказаться в самом начале, зачастую сразу после моих вступительных слов, тоном страстной убежденности; в последние же минуты занятия с противоположного левого края нередко раздавался более скептический мужской голос. Ближе ко мне, по центру, располагалась группа голосов, склонных к быстрому обмену репликами, а поодаль я порой наблюдал оживленные реакции участников, которые никогда не брали слово. Как замечали разные отдельные учащиеся и группы, со временем я начинал ожидать, что их голоса будут доноситься с определенных мест в определенные моменты наших семинарских занятий, и все больше адаптировал свои высказывания к этой последовательности. Не стоит, пожалуй, увлекаться этими метафорами хора и дирижера, чьи коннотации формальности и целенаправленности в конечном счете не соответствуют текучести экзистенциальных пространств. Но всякий раз, когда участники напоминают мне о приятной интеллектуальной интенсивности, которой достиг тот стэнфордский семинар, об интенсивности, отдельные голоса которой мы живо помним, я думаю, что одним из условий успеха стали медленно возникавшие субстанция и форма его звукового ландшафта. В то же время я не до конца понимаю – не говоря уже о том, чтобы оценить – связь между этим типом внутреннего экзистенциального пространства и порождаемыми им эффектами. Не будучи чем-то духовным, экзистенциальные пространства могут усиливать интеллектуальную жизнь.
Десятилетия назад, когда интеллектуальная ценность концепций и аргументов, вдохновленных Фрейдом или Лаканом, была значительно выше, чем сегодня, обязательным и даже захватывающим было бы указать на эротическую подоплеку ситуаций преподавания. Хотя это наблюдение давно превратилось в трюизм (неустанно порицаемый господствующей политической корректностью), подход к эротическим ситуациям, в образовательном контексте или вне такового, с точки зрения участия голоса все же может показаться излишне надуманным. Ведь если можно сказать, что в условиях преподавания различные голоса имеют шанс выработать особые звуковые ландшафты в ходе непрерывного процесса, то интенсивность эротических встреч, как правило, заставляет голоса исчезать. Очевидны, впрочем, функции слов и голосов на этапе прелюдии. Существуют целые библиотеки канонических текстов, описывающих стратегии или поведение, при помощи которых устная речь может как обеспечивать, так и усиливать то, что в современном английском языке именуется эротической химией. Надежный следующий шаг, приближающий эротически заряженные экзистенциальные пространства к сексуальному взаимодействию, – «грязные разговоры».
Действительно, в этом процессе громкость голосов, длительность их использования и передаваемое ими эксплицитное содержание быстро идут на убыль, вплоть до момента, когда их остаточное присутствие оборачивается предвкушением неминуемого отсутствия физического звука. С осуществлением этого перехода экзистенциальные пространства схлопываются. Эротическое мастерство нередко отождествляют с умением максимально продлить эту стадию между минимальным использованием голоса – и молчанием. Ведь, когда голоса ослабевают и наконец исчезают под воздействием всепоглощающей телесной стимуляции, начинается чисто физическое взаимодействие с его нестабильной временно́й синхронизацией. Контролирующие эффекты мышления и агентности сходят на нет, и два (или более) тела превращаются из экзистенциального пространства в единую физическую субстанцию. Между ними в буквальном смысле не остается расстояния, которое можно было бы преодолевать посредством голосов.
Хотя возвращение голосов в эротических ситуациях связывают, как правило, с пиковым моментом оргазма, менее эротизированный комментарий может интерпретировать это возвращение как возобновление коммуникации и экзистенциальных пространств. В условиях нестабильной телесной синхронизации учащенный ритм дыхания, рождающий неартикулированные вокальные звуки, выступает сообщением о неизбежном окончании телесного процесса на стадии необратимости. Мы хотим достичь этой стадии необратимости, а затем и желаем, и страшимся ее окончания. В большинстве человеческих культур этот умышленный отказ от агентности играет решающую роль в определении статуса и ценности эротических ситуаций. Действительно, голоса с их исчезающими и вновь возникающими экзистенциальными пространствами окружают тот промежуток, на котором совершаются – и в случае удачи объединяются – два необратимых и несинхронизированных телесных процесса. Голоса вводят в эту стадию и выводят из нее. Такой способностью их наделяют присущие узлу голоса слои физического прикосновения, воображения и настроений, тогда как смысл остается где-то вдалеке. Голоса находятся и внутри агентности, и вне ее; они – средство, позволяющее нам целенаправленно утрачивать агентность.
Секс по телефону, без возможности превращения в экзистенциальные пространства, может помочь нам понять специфику и пределы голосового поведения при эротических контактах. Совершенно очевидно, что на этапах прелюдии, вызывающих обоюдно нарастающее возбуждение, голоса выполняют преобладающую, чтобы не сказать исключительную, функцию. Но в случае с сексом по телефону моменты их затухания не могут предвещать или предвосхищать молчание чисто физических, необратимых и никогда не бывающих полностью синхронными телесных процессов. Наоборот, при сексе по телефону молчание означает переход к уединенной самостимуляции. Иными словами, оно не достигает порога добровольного отказа от агентности, порога, за которым экзистенциальное пространство исчезает, сменяясь единым состоянием, возникающим из сближения двух тел. С онтологической точки зрения мы понимаем, что технически опосредованные голосовые взаимодействия могут создавать проблеск, впечатление, даже иллюзию пространства, но это определенно не такое пространство, где тела могут вступать друг с другом в физические отношения, предполагающие дистанцию, близость и прикосновения, – пространство, где они могут обмениваться рукопожатиями или материальными объектами, чувствовать запах друг друга или заниматься сексом. Это, без сомнения, относится и к таким более продвинутым, то есть сенсорно более сложным медиаплатформам, как «Скайп» или «Зум». Все они бессильны предоставить физическое пространство, в котором тела могли бы вступать во взаимные отношения без участия голоса.
Суть отношений, опосредованных медиа, такова, что голоса сводятся к превращению в неисполненное обещание экзистенциальных пространств, или же, если мы хотим подчеркнуть, что технологически опосредованные голосовые взаимодействия все-таки имеют (ограниченное) физическое влияние на участников, они обретают статус «экзистенциальных пространств второго порядка». Как таковые, технически опосредованные голоса обычно активируют гораздо более сосредоточенный, чем в условиях телесного соприсутствия, фокус на выражаемом голосами смысле. Ведь субстанция или ткань жизни, составляющая фон экзистенциальных пространств, оказывается онтологически оторванной от этих голосов и недоступной для них; таким образом, от них ускользают те измерения, которые контролируют их человеческую агентность. Именно этим обстоятельством и вызвано мое отчетливое ощущение некой нехватки, чего-то недостающего при виде одиноких пешеходов, разговаривающих с отсутствующими собеседниками: они отказались от ткани жизни или попросту утратили ее.
При всех соблазнах и даже достоинствах секса по телефону в технических медиа в целом преобладает этот импульс вернуться к смыслу и не отступать от него. Его сила также отталкивает и иссушает текучесть воображения как умственного состояния, не пронизанного и не структурированного понятиями с их разграничениями. Хотя естественно было бы предположить, что для тех голосов, которые мы слышим и с которыми беседуем, наш разум немедленно создает образы лиц и тел, в технически опосредованных разговорах наше ментальное поведение, по-видимому, скорее напоминает то, которое характерно для коммуникации посредством письменного или печатного текста. Ибо учитывать оно может только язык. Таким образом, мы понимаем, почему методы дистанционного обучения, к которым все мы привыкли за годы пандемии, столь эффективны с точки зрения передачи знаний. Удаленное обучение даже не требует характерных для ситуаций преподавания традиционных ритуалов и формальных условий, призванных ограждать учеников и учителей от потенциальных отвлекающих факторов. Дистанционное обучение – и дистанционная жизнь – определенно имеют свои преимущества.
Но что́ мы теряем, если, используя технические средства коммуникации, все больше отказываемся от экзистенциальных пространств и, соответственно, изолируем голоса от их тел и от ткани жизни? Прежде всего мы теряем доступ к миру и жизни как сферам реальности, в которых не доминируют всецело разум, смысл и агентность. Сюда входит ощущение мира как материальной множественности, пластичности и вариативности, выступающее способом поддержания и интенсификации чувственных взаимоотношений с окружающей средой. Когда голоса оказываются оторваны от своих пространств и, соответственно, становятся объектом исключительной сосредоточенности на смысле, мы также ослабляем воображение и настроения как продукты сознания, вызванные воздействием материального мира на наши тела, а стало быть, остающиеся далекими от умственных операций дедукции, индукции и аргументации. Без голосов, без их экзистенциальной близости мы утратим прежде всего удовольствие от жизни, чья красота всегда зависела от того, чтобы не превращаться в объект сугубо концептуального внимания.