К книге
Прапорщик 1914: ПрорывГлава 21 Прорыв
84%
Глава 21 Прорыв
21

Всю ночь на восемнадцатое я переделывал то, что писал шесть дней.

Переделывал из-за четырнадцати печатных страниц, найденных в сумке телефониста.

Германское наставление говорило о нас правду и объясняло, как обратить наш порядок против нас.

Человек, читающий такую бумагу про себя, может сделать одно из двух.

Может отменить свой порядок и придумать новый — и остаться накануне дела с непроверенным приёмом и с людьми, которых учили другому.

Или может оставить порядок и переменить в нём то, за что противник намерен хвататься.

Я выбрал второе, и вот что вышло.

Вехи.

Вехи я поставил. Поставил их демонстративно, с вечера, на открытом поле между оврагами, — тридцать шесть штук, в три нитки, ровно так, как ставят перед атакой, и ставил их нарочно неловко: с шумом, с двумя фонарями, прикрытыми небрежно, так, чтобы германский наблюдатель их непременно засёк и уверился, что засёк сам.

Настоящие проходы шли не там.

Оба оврага, идущие поперёк к неприятелю, кончаются шагах в ста двадцати от его проволоки, и по ним человек проходит две трети пути, не показавшись вовсе; вехи там не нужны, потому что дно оврага само есть веха.

Стало быть, из четырёхсот саженей фронта настоящая работа шла на двух участках по восемьдесят саженей, а триста двадцать саженей были предъявлены противнику пустыми и с вехами.

Счётчики.

Счёт я не отменил — без счёта у меня рассыпается всё, — но переменил в нём три вещи.

Первое: счётчик не держит часов в руке. Часы у старшего партии, а счётчик считает вслух по его первому окрику и дальше ведёт сам, шагами.

Второе: счётчиков в каждой партии не один, а трое, и все трое знают порядок целиком; убьют первого — считает второй, и цепь не заметит перемены.

Третье: счётчик не идёт впереди и не отличается ничем — ни повязкой, ни голосом. Он в цепи третьим или четвёртым, как все.

Связь.

Провод я пустил не одной ниткой, а двумя, по разным оврагам, с расхождением в семьдесят саженей, и на каждой поставил по два человека с инструментом — не телефонистов, а своих, обученных сращивать.

Перенос огня.

Вот тут я не переменил ничего и до сих пор считаю, что не имел права.

Перенос по времени — единственное, что работает, когда наблюдатель не видит цели; всё прочее держится на сигнале, а сигнал в дыму не виден. Я оставил перенос по времени и принял то, что противник это знает.

Оставалось одно, чего я не мог решить до самого вечера: кому ставить ложные вехи.

Работа эта на вид простая и на деле смертная: ставить надо шумно, с фонарями, на открытом поле, в двухстах саженях от германской проволоки, и уйти прежде, чем по тебе откроют, — а откроют непременно, потому что в том и весь смысл, чтобы заметили.

Вызвались одиннадцать.

Взял я шестерых, старшим Михеева, и дал им единственное указание, какое тут стоило дать: ставить не все тридцать шесть подряд, а тремя заходами по двенадцать, и после каждого захода уходить и ждать четверть часа.

Германец открыл на втором заходе, как я и рассчитывал.

Вернулись все шестеро. Один с осколком в ноге, ниже колена, и он ругался всю дорогу не от боли, а оттого, что не поставил последних четырёх вех и считал работу незаконченной.

Вехи эти доставил на место Михеев сам, в третий заход, один.

Расписание переписали в семи видах к трём часам ночи.

В четвёртом часу я обошёл партии.

Большинство спало.

Лыков не спал: сидел и в третий раз проверял ножницы, по одной паре.

Тарабрин не спал: переписывал восьмой вид расписания, для себя, мельче обычного, чтобы уместилось в книжку.

Зотов уснул у жерди; даже во сне голова его клонилась набок.

* * *

Артиллерия начала в четыре ноль ноль.

Били долго и били хорошо. Три часа.

Впервые за войну я видел, как по проволоке работают так, как надо.

Не по площади. По участкам, по очереди, с проверкой.

Двенадцать участков по двадцать саженей. На всякий — по батарее и по сроку.

Отбили тридцать минут — перенесли на следующий. К шести часам вернулись к первому и прошли по второму разу.

Второй раз — это и есть главное. За два года я такого у нас не видел: первый проход валит колья, второй рвёт то, что легло.

Свиридова у нас теперь нет, он в другой армии, но батарейный капитан на нашем участке оказался человеком того же склада: он прислал ко мне накануне своего наблюдателя и сидел с ним на моём же бугре с шести вечера.

В шесть тридцать огонь перенесли на вторую линию.

Мы вышли.

Первая и вторая партии — по оврагам, гуськом, без единого слова.

Правым оврагом вёл я. Левым — Туров.

Разделились мы так не по старшинству, а по расчёту: левый овраг длиннее на семьдесят саженей и выходит под углом, там больше решать на месте, а решает Туров теперь не медленнее меня.

Условились о двух вещах.

Первая: кто выйдет из оврага раньше, тот ждёт другого до семи двадцати и не начинает.

Вторая: если один из двух не выйдет вовсе, второй идёт один и не посылает узнавать.

Обе эти вещи он повторил за мною вслух, как повторяют приказ, а на второй коротко хмыкнул.

Я шёл со второй партией правым оврагом.

Дно оврага сухое, глина, идти легко. Двести сорок шагов.

В шесть пятьдесят пять мы были у обреза оврага, в ста двадцати шагах от проволоки.

Дальше — открыто.

Сто двадцать шагов под своим огнём: снаряды ложились в семидесяти саженях левее, по второй линии, и осколки шли поверху.

Проходы проверяли руками, как в июне.

Правило тут одно, и куплено оно дорого: то, что с бугра видится проходом, на четвереньках оказывается ямой с проволокой на дне.

Щупали втроём на проход: первый идёт, второй считает шаги, третий держит конец бечёвки, чтобы после не искать это место заново.

Шесть проходов из двенадцати оказались готовы: рвано, но проходимо. Ширина от восемнадцати до двадцати шести шагов.

Четыре — узкие: девять, одиннадцать, двенадцать и четырнадцать шагов.

Два не готовы вовсе: проволока стояла, только присыпанная землёй.

Лыков со своими работал ножницами на этих двух двадцать две минуты.

За это время мы потеряли на проходах девятерых.

Двоих — своим осколком: батарея работала в семидесяти саженях, и семьдесят саженей на таком огне не всегда семьдесят.

Семерых — германским пулемётом с фланга, из гнезда, не отмеченного ни на одной нашей карте и которое Зотов после нашёл и показал.

Убит рядовой Мешков, из мартовских. Убит унтер-офицер Гущин. Убиты пятеро из пополнения, из них двоих я не знал по фамилии и узнал только вечером, из списка.

К семи двадцати было двенадцать проходов, из них восемь шире восемнадцати шагов.

Тарабрин записал время, и это была последняя запись, сделанная в тишине.

* * *

В семь сорок пошли.

Не бегом. Шагом.

Проход мерят шагами, а не глазом.

Первая рота — в четыре прохода. Вторая — в четыре. Третья — в четыре.

Интервал три шага.

Германец открыл в семь сорок три.

Открыл по полю. По вехам.

Тридцать шесть вех, три нитки, триста двадцать саженей пустого поля.

Он положил туда шрапнель, потом фугасные, потом опять шрапнель.

Он бил по пустому месту одиннадцать минут.

Я это слушал из прохода номер семь.

Слушал и считал.

Одиннадцать минут — это у него восемь батарей.

Восемь батарей одиннадцать минут по траве.

Потом он понял.

В семь пятьдесят четыре перенёс на овраги.

Поздно. В оврагах уже никого не было.

Мы были в проволоке.

Первая линия — в восемь ноль две.

Взяли её на трёх участках сразу.

Туров вышел из левого оврага в семь восемнадцать. На две минуты раньше срока.

В окоп он вошёл первым и первым же крикнул счёт — не потому, что положено, а потому, что за ним шли двадцать человек из августовского пополнения, которые в окопе были в первый раз в жизни.

Из этих двадцати за первую линию не потеряли ни одного.

В чужом окопе всё решилось в три секунды: кто раньше увидел, тот и остался на ногах.

Скажу одно.

Из моих людей в окоп первыми входили те, кого учили входить.

Германец в первой линии был жидок: он держал вторую.

У третьего прохода я видел вещь, ради которой стоит писать пункты.

Молодой, из июньского пополнения, споткнулся на проволоке и упал в яму с водой, головой вниз, придавленный своим же мешком.

Его вытащил идущий следом. Не остановившись — на ходу, за ремень, одной рукой, и пошёл дальше.

Вытащивший не думал и не решал. Он это делал восемь дней на макете в роще, по счёту, и делал через силу и с руганью.

Пленных в первой взяли сорок один.

Своих потеряли в первой линии четверых.

Четверых. За первую линию.

В марте за такую же я платил тридцатью.

Пулемёт с фланга, тот самый, взяли в восемь ноль четыре.

Взяли гранатами, с двух сторон, третья партия.

Он успел дать по нам ещё две ленты.

Восемь ноль пять: партия Зотова входит на взятое.

Не подкрепление. Закрепление.

Они несут своё: лопаты, мешки, две кувалды.

Восемь ноль семь: бруствер начали перекидывать.

Раненых ещё не вынесли.

Восемь десять: первый пленный офицер.

Обер-лейтенант, лет двадцати пяти, в очках, с разбитым лицом.

Он спросил через Штальбаума одну вещь.

Он спросил, где мы шли.

Ему показали на овраг.

Он посмотрел и сказал, что оврага на их карте нет.

Овраг был на нашей. Я его промерял четвёртого августа сам.

Восемь двенадцать: Тарабрин доложил по проводу.

Провод держал. Обе нитки.

* * *

Вторая линия стоила нам всей первой половины дня.

Она была вырыта в полный профиль, с блиндажами под тройным накатом, с пулемётными гнёздами через каждые сорок саженей, и — что хуже прочего — с ходами сообщения, идущими не назад, а вбок, вдоль фронта, так что германец мог перебрасывать людей внутри позиции, не показываясь наверху.

Такую линию берут не порядком, а временем.

С восьми тридцати до девяти сорока мы прогрызали её по ходам, гранатами, по десять — двенадцать шагов за раз, и на этой работе я потерял двадцать человек, а германец — я считал по телам — не менее пятидесяти.

Работа эта — самая грязная из всех, какие я знаю, и о ней в наставлениях пишут в одну строку: «продвижение по ходам сообщения гранатами».

На деле она устроена так. Четверо идут по ходу: первый с гранатами, второй с винтовкой, третий с лопатой, четвёртый считает. Первый бросает за поворот, второй входит следом, третий тут же режет ход поперёк — чтобы отбитый кусок нельзя было отобрать обратно, — а четвёртый называет число шагов вслух, чтобы наверху знали, где мы.

Смена — через двенадцать минут. На первой паре я попробовал двадцать: к концу они дважды пропустили поворот и один раз столкнулись спинами. Следующей паре дал двенадцать.

За час десять мы прошли так триста саженей, сменившись шесть раз.

К девяти сорока вторая линия была наша на протяжении трёхсот саженей.

Узел взяли в десять ноль пять.

Узлом мы называли перекрёсток трёх ходов у самой дороги, обложенный мешками, с двумя пулемётами и с бетонным колпаком наблюдателя, — и это была лучшая вещь, какую я видел у германца за войну: колпак в полтора аршина толщиной, амбразура в ладонь, обзор на две версты.

Брали его две партии с двух сторон, и взяли за девятнадцать минут, потеряв семерых.

Колпак взяли последним и взяли не приступом, а сообразив.

Приступом его брать нельзя: амбразура в ладонь, стены в полтора аршина, вход изнутри позиции и прикрыт мешками.

Лыков подобрался сбоку, встал вплотную к стене — там мёртвое место, из амбразуры не видно, — и дождался, покуда наблюдатель откроет заслонку, чтобы менять сектор.

Потом он бросил в амбразуру гранату.

В колпаке было двое. Один из них жил ещё полчаса, и Штальбаум с ним говорил.

Он сказал, что видел с утра всё поле и все тридцать шесть наших вех и что доносил о них четыре раза.

Он не видел оврагов, потому что оврагов из амбразуры не видно: они идут ниже линии обзора, и обзор в две версты кончается там, где начинается земля под ногами.

Лучшая точка наблюдения на этом участке два года смотрела поверх того места, откуда к ней пришли.

А дальше пошло главное — то, зачем я два года пишу свои пункты.

Дальше пошла вторая половина.

В десять ноль восемь партия Зотова была уже внутри узла и начала перекидывать мешки в обратную сторону.

Через четыре минуты сняли оба германских пулемёта с их гнёзд и поставили заново: один — в семнадцати шагах правее, второй — на выходе из бокового хода, откуда простреливалась дорога.

Ещё через три перерезали два хода, идущих в германский тыл, и завалили их мешками с землёй, оставив под завалом проход в четверть аршина для наблюдения.

Счётчик с часами пришёл в десять восемнадцать и стал считать людей.

Ровно через двадцать минут после занятия я сменил тех, кто брал узел, на свежих из шестой партии — не потому, что они устали на вид, а потому, что в июне мы трижды проверили этот срок и всякий раз опоздали со сменой.

В десять тридцать я послал по проводу первое за день донесение не о том, что взято, а о том, что удержано; и это, если считать по-настоящему, и есть разница между этим днём и всеми прежними.

Германская контратака пришла в десять сорок.

Она пришла оттуда, откуда я её ждал, — из бокового хода, вдоль фронта, тем самым путём, каким они перебрасывали людей внутри позиции.

Их встретили два пулемёта, поставленные заново, и завал с четвертьаршинной щелью.

Контратака кончилась в десять пятьдесят две.

Мы потеряли в ней троих.

Через полтора часа пришла вторая, сильнее.

Эта шла двумя волнами, с миномётной подготовкой в шесть минут, и дошла до завала.

На завале дрались двадцать минут, и там я потерял Гурина и обоих сапёров, приданных партии Зотова.

Отбили и её, и отбили тем, чего у германца не было: сменой. К полудню в узле стояли уже третьи по счёту люди, а у него — те же, что шли с утра.

Я стоял в бетонном колпаке, смотрел в амбразуру шириною в ладонь и впервые за войну видел не то, что вижу обыкновенно.

Обыкновенно я вижу, как взятое отдают.

Тут отдавать было нечего: узел был перестроен раньше, чем противник успел собраться.

Пятницкий на левом фланге, в трёх верстах, взял свой участок в одиннадцать и к полудню доложил, что перестроил его весь.

Он это сделал сам, я в этом не участвовал, и оба его пункта — седьмой и восьмой — были исполнены полностью.

К вечеру восемнадцатого числа на нашем участке было взято: три линии на протяжении четырёхсот саженей, узел с бетонным колпаком, четыре пулемёта, одно противоштурмовое орудие, двести шестьдесят пленных.

Наших потеряно за день сорок шесть человек, из них убитыми девятнадцать.

Сорок шесть за три линии.

Я не стану писать, во что это обошлось бы годом раньше, потому что годом раньше мы таких линий не брали вовсе.

* * *

Девятнадцатого пошли дальше.

Двадцатого — ещё.

Двадцать первого — ещё.

Это уже не прорыв. Это движение по чужой земле, где всё сделано за тебя артиллерией и чужой пехотой, а твоё дело — успевать.

За четыре дня мы прошли одиннадцать вёрст.

Одиннадцать вёрст — это по здешним меркам много. За май и июнь на Стрыпе мы прошли шесть за месяц.

Работа переменилась.

Проходы теперь резали не мы. Проходы резали все.

На третий день я увидел вещь, которой не видел никогда: чужой батальон, не наш и не гвардейский, обыкновенный армейский, шёл в атаку по проходам, размеченным заранее, и вёл счёт вслух.

Я остановился и стоял, покуда они не прошли.

Считали неправильно — считали по головам, а не по интервалу, — но считали.

Тарабрин рядом сказал, что у них книжка.

Книжку я после видел. Она была не моя. Она была переписана с чьей-то ещё, и в ней стояло девять пунктов, из которых четыре я узнал, а пять были чужие, и три из этих пяти лучше моих.

Двадцатого, на переходе, нас нагнал верхом Астахов.

Он был в сапогах не по ноге, весь в пыли, и первое, что сказал, — что три дня искал нас по трём дорогам.

Я спросил, будет ли он писать про это дело.

Он ответил, что будет. Что напишет плохо. Что иначе не умеет.

Потом предложил продиктовать ему числа: он их вставит, а в редакции вычеркнут.

Числа я ему продиктовал.

Он их записал в манжету, потому что блокнот у него, разумеется, кончился на второй дороге.

Двадцать первого мы догнали своих же — тех, кого обогнали накануне, — и полдня стояли, пропуская обозы.

Стоять после четырёх дней движения тяжелее, чем идти. Люди сразу чувствуют, что не спали.

Тарабрин в эти полдня успел переписать набело всё за четыре дня и сличить с расписанием.

Совпало двадцать четыре пункта из тридцати одного.

Семь не совпали, и все семь — по срокам, а не по существу.

Везде опоздание от двадцати минут до полутора часов. И везде оттого, что ждали не своих.

Двадцать второго нам придали ещё двести человек и отняли обе сапёрные полуроты.

Двадцать второго же я насчитал за четыре дня: убито двадцать девять, ранено семьдесят четыре, пропало без вести шесть.

Сто девять человек из шестисот с лишним.

Восемнадцатого числа за один день было сорок шесть из этих ста девяти.

Значит, четыре дня развития стоили дешевле одного дня прорыва, и это единственный раз за войну, когда у меня вышло так, а не наоборот.

* * *

К реке мы вышли двадцать третьего августа, в третьем часу пополудни.

Река была неширокая, в четыре сажени, с топкими берегами и с ольхой по обоим, и называлась она Гнилая Липа.

Название я запомнил сразу и не по красоте, а потому, что Тарабрин, записывая, спросил, как пишется, и я продиктовал ему по буквам.

Берега у неё именно такие, каких я насмотрелся в июле: не берег, а переход от воды к земле длиною в десять саженей, и на этом переходе нога уходит по щиколотку, а местами по колено.

Я стоял на этом берегу и невольно прикидывал, сколько понадобилось бы жердей.

Выходило немного: на четыре сажени ширины и на два подхода — сорок жердей и три часа. После Стохода это казалось насмешкой.

За рекой, на высоте, стоял германский узел, и узел этот надо было брать в тот же день, покуда они не успели.

Взяли его в шесть вечера, двумя партиями, по мостику, наведённому за сорок минут из двух срубленных ольх.

Наводил мостик дивизионный сапёрный поручик по фамилии Лещёв, и я за этот месяц дважды назвал его Бельским — оба раза вслух и оба раза не поправился.

Мостик вышел в четыре бревна, с перилами из бечёвки на кольях, и перила эти я велел ставить сам, и на вопрос, зачем перила на четырёх саженях, ответил, что так надо, и объяснять не стал.

Я перешёл с третьей партией и остался в узле.

Остался не по плану.

По плану я должен был вернуться на свой берег и оттуда управлять; так у меня записано, и так я делал всегда, потому что начальник, влезший в дело руками, перестаёт видеть больше своих десяти шагов.

Но в узле сидело сто десять человек из трёх разных партий и один поручик, и этому поручику к вечеру стало ясно, что удержать он не сумеет, и он не постеснялся сказать это вслух.

Я остался.

В седьмом часу германец начал бить по мостику.

Четыре бревна выдержали, но германец сделал хуже: положил четыре снаряда по обоим берегам, и берега эти, и без того топкие, обратились в кашу.

В восьмом часу порвался провод.

Порвался в двух местах, на обеих нитках, и оба раза за рекой.

Люди пошли сращивать, и оба раза их сняли: германец знал, где провод, потому что провод шёл по мостику, а мостик у него был пристрелян.

Двоих я после нашёл на берегу. Третий лежал на самом мостике, и снять его до темноты было нельзя.

В половине девятого я запретил посылать четвёртого.

Запретить это оказалось труднее, чем послать: вызвались сразу двое, и обоим пришлось объяснять, отчего не пущу.

Объяснил я числом: провод рвётся в двух местах, сращивать надо оба, на каждое нужно по три минуты открыто, а германец кладёт по мостику снаряд в полторы минуты.

К вечеру я сидел в захваченном германском узле на той стороне Гнилой Липы со ста десятью людьми, двумя пулемётами, без провода и без возможности послать человека раньше темноты.

Темнело.

За полчаса до полной темноты я в последний раз поднялся к амбразуре — германский узел был устроен так же, как тот, первый, с колпаком, — и посмотрел на запад.

И увидел то, чего лучше бы не видеть.

По дороге, в двух верстах, шла колонна. Пехота, в затылок, четыре в ряд, с обозом.

Считать я умею. Я считал её одиннадцать минут, по головам в ряду и по рядам в минуту, и сбился один раз, на девятой минуте, когда колонну заслонила роща, и пересчитал заново от рощи.

Четыре человека в ряду. Двадцать два ряда в минуту. Одиннадцать минут хода мимо одной точки.

Это без обоза и без того, что шло за перегибом и чего я не видел.

По дороге шло не меньше полка, и шло не в тыл, а сюда.

Свежий полк, не участвовавший в четырёхдневном деле, — это резерв, снятый откуда-то и подвезённый по железной дороге, и подвезён он не для того, чтобы отдыхать.

Завтра к утру этот полк будет здесь.

Об этом надо было доложить немедля.

Провода не было. Мостик простреливался. До темноты оставалось двадцать пять минут, и в эти двадцать пять минут ни один посланный не дошёл бы.

А после темноты — дошёл бы, и дошёл бы к полуночи, и в полночь на нашем берегу узнали бы то, что я знаю сейчас.

Я стоял у амбразуры шириною в ладонь, смотрел, как по дороге в две версты длиной идут люди, которых завтра поведут на нас, и понимал очень простую вещь.

Всё, что можно было сделать для завтрашнего дня, сделано мною за последние два месяца и записано в чужие книжки.

А сегодня, отсюда, я не могу сделать ничего.

Предыдущая главаГлава 21 из 25Следующая глава