К реке Урахара повадился ходить по вечерам, и в этом не было ничего похожего на замысел. Просто после лавки, когда Джинта с Уруру уже перебранивались над ужином, а Тэссай гремел посудой, ноги сами выносили его за калитку, и он не поворачивал: поворачивать значило бы признать, что он куда-то шёл.
Место у берега скоро примялось под ним. Он садился, клал трость в траву и смотрел, как идёт вода, мимо него, мимо города, безразличная ко всему, что о ней думают. Смотрел долго, честно, стараясь не помогать себе воспоминанием о том, как стоял здесь чёрный. Ничего не происходило. Река оставалась рекой: ил, стрекозы, бутылка, застрявшая у камня и мотающаяся туда-сюда в мелкой волне. Обидно, — думал он, поднимаясь и отряхивая колени, и усмехался этому «обидно», и шёл домой ужинать.
На третий вечер за ним увязалась Йоруичи. Он услышал её задолго до реки: не шаги, шагов у неё не было, а то, как воздух над крышами менялся, когда она шла. Оборачиваться не стал. Дошёл, сел, вытянул ноги. Кошка спрыгнула откуда-то сверху, обошла его по дуге, будто выбирая место получше, и села так близко, что он чувствовал её бок.
Молчали долго. Вода шла. Где-то за спиной, в городе, кто-то заводил мотоцикл и никак не мог завести.
— Ты сюда ходишь, — сказала наконец кошка, не глядя на него.
— Хожу.
— Каждый вечер.
Урахара достал веер, раскрыл, обмахнулся и сложил обратно. Жест, за которым он прятался столько лет, что тот давно перестал что-либо значить и делался сам, как моргание.
— Каждый вечер, — согласился он.
— И что ты здесь видишь?
Он подумал, что мог бы соврать. Врать Йоруичи было бесполезно, но иногда приятно: она ловила ложь, фыркала, и разговор сворачивал куда-нибудь в сторону, и это тоже было способом провести вечер.
— Воду, — сказал он.
— А хотел бы?
— Чудо. — Он усмехнулся, и усмешка вышла кривая. — Он стоял на этом самом берегу, Йоруичи. В этой тени. И для него текущая вода была чудом — он замер и не мог оторваться. А я хожу сюда третий вечер и вижу ил и стрекоз. Гений Готэя. Не может разглядеть того, что видит голодный зверь из пустыни.
— Может, дело не в реке, — сказала кошка, фыркнув и переступив лапами. — Ты сюда ходишь не за чудом, Кисукэ. Ты ходишь за ним.
Урахара не ответил. Бутылка у камня мотнулась, зацепилась горлышком и замерла.
— Допустим, — сказал он через некоторое время. — И что дальше?
— Дальше он вернётся, а ты будешь решать на ходу, как в прошлый раз. — Она зевнула, показав розовое нёбо. — На ходу — не твой стиль. Ты тогда чуть его не убил.
— А если не вернётся?
— Тогда будешь сидеть тут до конца света и смотреть на ил. — Кошка повернула голову, и жёлтые глаза оказались совсем рядом. — Решай так, будто вернётся. Иначе незачем и сидеть.
Она была права. Урахара ненавидел, когда она была права, и любил её за то же самое, и обе эти вещи как-то умещались в нём одновременно.
Решение у него было готово давно, с той ночи, с осадка, с разговора на пороге. Он просто не выговаривал его вслух: сказанное вслух связывает, а Урахара привык оставлять себе выход даже там, где выходить не собирался.
Не доставать Бенихиме. Выйти к нему с оружием на виду и не тронуть рукоять. Пусть смотрит. Хищник поймёт то, чего не поймёт человек: кто хочет убить — бьёт сразу, а кто не ударил в первую секунду, пришёл за чем-то другим.
За чем? — спрашивал он себя и не находил ответа, и это его, пожалуй, забавляло. Непривычное попадалось ему редко, а всё редкое он привык коллекционировать.
Маюри бы его вскрыл, — подумал Урахара, проходя мимо булочной, откуда несло горячим. — Поэтому Маюри и не узнает.
Потом было ещё семь вечеров, и все они прошли одинаково. Он ходил к реке; река не менялась, и он не менялся: садился, смотрел, вставал, шёл обратно мимо той же булочной. Ил, стрекозы, бутылка. Её в конце концов унесло, и он поймал себя на том, что ищет её глазами, и подумал, что дело плохо.
Маркеры он проверял дважды в день, утром и на закате. Четырнадцать спиц отзывались одинаково ровно, четырнадцать раз одно и то же: тихо. Дверь не открывалась. Дверь могла не открыться уже никогда. Пустые не помнят, а этот не помнил ничего, ни реки, ни боя, ни поднятой ладони.
А если не придёт?
Он спросил это у воды на пятый из них и, разумеется, никакого ответа не получил. Потом спросил ещё дважды, в два следующих вечера, с той же обстоятельностью, с какой проверял спицы, — и каждый раз отмечал про себя, что вопрос глупый, и каждый раз задавал его снова.
Йоруичи больше с ним не ходила. Лежала на пороге, когда он уходил, лежала, когда возвращался, и приоткрывала один глаз ровно на секунду, посмотреть, один он или нет.
Один. Каждый раз один.
На четырнадцатый день маркер замолчал. Урахара как раз пил чай и, отхлебнув, послал по паутине привычный утренний импульс, так же машинально, как проверяют карман с ключами. Тринадцать спиц отозвались. Четырнадцатая не ответила ничего. Он поставил чашку, и она стукнула о блюдце громче, чем он рассчитывал.
Значит, гарганта. Значит, дверь открылась и закрылась, и спицу смяло разрывом, а сам он идёт сейчас, где-то там, между складами, в тени, потому что тени в этом городе для него единственное убежище. Утром маркер молчит, а приходит он на закате: у пустого в чужом мире свои часы, и Урахара за две встречи выучил их лучше, чем расписание электричек. К вечеру, значит, будет на месте.
Он допил чай не торопясь. Открыл лавку, продал двум школьникам какую-то дрянь под видом амулета, улыбнулся, обмахнулся веером, посоветовал Джинте не орать на всю улицу. Всё это заняло день, и весь день у него в затылке лежало ровное, спокойное знание: сегодня. Ближе к закату он поднялся, взял трость, надел шляпу.
— Четырнадцатый молчит, — сказал он, проходя мимо кухни.
— Один? — Тэссай отложил нож и посмотрел на него поверх очков.
— Один.
Тэссай не сказал больше ничего, просто продолжал смотреть, и в этом взгляде было всё, что он мог бы сказать, и Урахара всё это прекрасно услышал.
— Если через час не вернусь, — сказал он уже от двери, — ты знаешь, что делать.
Тэссай кивнул и снова взялся за нож. На улице лежал тот самый свет, длинный, тёплый, золотой, из-за которого чёрный и лез сюда через грань. Урахара шёл по нему с тростью в руке и точно знал, что доставать её не станет, и это было, пожалуй, самое странное решение за три столетия.
Дрожжи поднялись, тесто подошло. Он шёл печь.
Гарганта открылась ближе, чем в прошлый раз: шов сходился, мир истончался в одном и том же месте, как ткань на локте. Урахара не крался. Гэта стучали по асфальту на весь проулок: стук, стук, стук. Крадётся тот, кто охотится; кто шумит — не охотник, и хищник поймёт это раньше, чем поймёт что-нибудь ещё.
Он почуял его раньше, чем увидел. Рейацу, тяжёлое, слоистое, то самое, заполняло проулок целиком, как заполняет запах: входишь — и ты уже в нём.
Между складами лежала тень, и в тени было чёрное на чёрном. Большой. Память за две недели услужливо его уменьшила, и теперь Урахара заново мерил взглядом эти плечи с наросшими пластинами, хвост, обвитый вокруг лап, драконью маску без рта, с сузившимися щелями.
Чёрный смотрел на дерево. Тополь у стены склада, кривой, пыльный, весь в саже от разгрузки, — Урахара в деревьях не разбирался: кидо девяностого уровня извольте, а тополь от вяза он не отличил бы под угрозой смерти. Дерево как дерево. Листья шевелились на ветру, и чёрный стоял перед ними и не двигался, и смотрел так, как смотрят на что-то, чего никогда не видели.
Опять. У реки была вода, здесь листья на пыльном тополе, и всякий раз это оказывалось важнее всего остального в мире.
Он не помнит реку, — подумал Урахара. — Для него это впервые. Каждый раз впервые. И каждый раз он замирает.
Урахара вышел из-за угла, нарочно шагом, нарочно громко. Вот я. Слышишь.
Чёрное развернулось мгновенно: вот только что стояло к нему боком, и вот уже маска в лицо, тело низко, хвост поднят. Рейацу ударило по проулку так, что Урахару качнуло изнутри, где-то под рёбрами.
Он остался стоять. Трость в опущенной руке, Бенихиме в ножнах, спит.
Щели маски держали его. Ни узнавания, ни интереса, ничего: просто незнакомец, мелкий, пахнущий спрятанной силой.
И чёрный не ударил. Он стоял в боевой стойке, готовый, собранный, — тело низко, передние лапы под удар, — и не бил. Ждал, что сделает малый, и это было ново: в прошлый раз он бил первым.
Урахара сделал шаг. Рейацу дрогнуло предупреждением, не угрозой. Он остановился. Между ними было метров двенадцать.
Закат горел за складами, и золотое ложилось на всё сразу: на чешую, на маску, на поля шляпы, на сложенный веер. Две тени лежали на асфальте, длинные, вытянутые к востоку. Они стояли и смотрели друг на друга, и никто не двигался.
Не помнит боя, — думал Урахара. — И всё-таки не бьёт.
На левом плече у чёрного белел шрам, в том месте, где Бенихиме вошла и соскользнула по кости. Затянувшийся, бледный, почти незаметный на чёрном.
Первым шевельнулся чёрный, и шевельнулся не к атаке, а к уходу. Развернулся медленно, держа Урахару в углу зрения, тем же углом, тем же движением, что и в прошлый раз. Тело повторяло то, чего голова уже не помнила.
Гарганта ждала за складами. Он шёл к ней, не торопясь, не оглядываясь.
Урахара поднял левую руку открытой ладонью, тем же жестом, каким закончил тот бой. «Иди с миром» и «до встречи» одновременно. Чёрный этого не видел: он шёл спиной.
И всё-таки замедлился. На полшага, не больше. Голова не повернулась, щели маски не сдвинулись. Просто следующий шаг вышел короче предыдущего. Может, шрам заныл. Может, тело сказало голове что-то невнятное, вроде постой, здесь уже было.
Он не остановился. Пошёл дальше.
Урахара опустил руку и сказал негромко, ровно, в спину уходящему:
— Урахара Кисукэ.
Два слова в закрывающуюся щель, тому, кто не знает языка, не поймёт и забудет прежде, чем дойдёт до песка. Глупо. Урахара знал, что глупо, и говорил именно поэтому. Щель сомкнулась, воздух дрогнул, и ничего не произошло.
Он постоял ещё немного в пустом проулке. Закат догорал. Ветер стих, и листья на тополе замерли.
— Ну? — Йоруичи ждала на пороге и подняла голову, когда он подошёл.
Урахара сел рядом. Колени щёлкнули оба, по очереди, как всегда. Трость он положил в траву.
— Смотрел на дерево, — сказал он. — Не ел. Меня не вспомнил. Ушёл сам. — Он помолчал. — Я сказал ему своё имя в закрывающуюся дверь. Он не понял.
— Зачем тогда?
— Затем, что в следующий раз он придёт и не будет помнить ни дерева, ни меня, ни моего имени. И я скажу снова. И он снова не поймёт. — Урахара раскрыл веер, посмотрел на него, сложил. — И я скажу ещё раз. Шрам в его плече помнит то, что забывает голова. Однажды моё имя ляжет туда же, куда лёг шрам. Глубже головы.
— Это долго, — сказала Йоруичи, помолчав.
— У меня есть время.
Кошка встала, прошла два шага и легла заново, привалившись боком к его ноге. Урахара опустил ладонь ей на спину. Шерсть была тёплая от нагретых за день досок. Йоруичи не шевельнулась и не сказала больше ничего, и это было лучшее, что она могла сделать.