К книге
Герой поневолеГлава 4. Сделка с дедом
10%
Глава 4. Сделка с дедом
4

В дверь стукнули дважды, коротко, и открыли, не дожидаясь ответа.

— Не вставай.

Старик из подслушанного разговора оказался высоким и сухим, с прямой спиной, какой в моём мире не бывает и у военных. Тёмный сюртук, седая борода, стриженная коротко и ровно. Он затворил за собой дверь, взял стул от письменного стола, поставил у кровати и сел — всё без спешки, как человек, который в этой комнате распоряжается всем, включая время.

Свеча стояла между нами. Он смотрел на меня поверх огня, и я впервые пожалел, что в этом мире нет очков: за стёклами глаза прятать удобнее.

— Здравствуйте, — сказал я заготовленное. — Кажется, я ничего не помню.

— Знаю.

Он произнёс это спокойно, без удивления и без сочувствия, и продолжал смотреть. Взгляд был рабочий. Так у нас на входном контроле осматривали партию с сомнительными документами: брак не брак, а сопроводиловка липовая.

— Ты Дмитрий, — сказал он. — Дмитрий Воротынский. Я твой дед, Аристарх. Запомнил?

— Дмитрий Воротынский. Дед Аристарх, — повторил я. — Запомнил.

— Ты долго болел. Лежал без памяти. Лекари отступились, я — нет. — Он сделал паузу, ровную, отмеренную. — Теперь ты очнулся. После такой болезни память возвращается не вся и не сразу. Иные вещи не возвращаются вовсе. Так и будем говорить. Всем.

Последнее слово он положил отдельно, как печать на документ. Я кивнул. Про то, что болезнь называлась смертью, а лечение — обрядом на ярмарочную совместимость, мы оба промолчали. Слаженно промолчали, вот что интересно. Здешних правил я не знал, но правила таких разговоров, похоже, во всех мирах одни.

— Отца твоего нет в живых, — сказал он тем же голосом, каким говорил про лекарей. — Убит. Ты слёг той же ночью. Спросят — так и отвечай: отца не помню, ночи той не помню. Тут и лгать не придётся.

Он был прав. Лгать не пришлось бы: чужого отца я не помнил честнее некуда. Только под этим его ровным голосом лежало что-то неровное — я слышал это ухом закупщика, привыкшим к голосам людей, у которых горит контракт. У старика контракт горел давно и насквозь.

— Есть хочешь?

— Пить, — сказал я. — И знать, какой сегодня день. С этим у меня хуже всего.

— День узнаешь утром. Ночь сегодня, вот и весь день. — Он поднялся, вернул стул на место, к столу, ровно туда, откуда взял. — Ужин тебе принесут. Ешь и спи. Утром за тобой придут, поведут вниз. Ходить сможешь?

— Смогу, наверное. Ноги пока чужие.

Я сказал это как есть, без задней мысли, и увидел, что попал. Он на мгновение остановился, стоя ко мне вполоборота, и по лицу его прошло что-то короткое, тут же убранное.

— Обживутся, — сказал он. — Ноги — дело наживное.

Он вышел, не оборачиваясь. Дверь закрылась мягко, без стука: этой дверью старик тоже распоряжался.

Я остался лежать со свечой и с ощущением, которое не сразу подобрал по названию. На переговорах такое бывало: стороны час говорят про логистику, а сделка на самом деле про другое, и обе это знают, и в протокол не пишут. Мы с ним сейчас провели ровно такие переговоры. Про что была сделка, я пока не понимал — но старик, судя по хватке, понимал за двоих.

Ужин принесла молчаливая женщина в тёмном платье, с ключами на поясе. Поставила поднос, поклонилась, вышла — на меня она за всё это время посмотрела один раз, быстро и странно, будто через плечо чему-то за моей спиной. Каша, хлеб, отварное мясо. Ложка была серебряная, тяжёлая, с вензелем на черенке — завиток, в котором угадывалась буква «В», стёртая губами нескольких поколений. Я ел и держал эту букву в кулаке. Тело ело охотно и правильно, ложку держало само.

Свечу я задул по-хозяйски, пальцами. Пальцы взялись за это сами — и вот их наука далась мне легче всего.

* * *

Выйти получилось с третьего раза.

Первые два я честно лежал в темноте, представлял себя стоящим рядом с кроватью и делал шаг назад. Шаг выходил мысленный, дряблый, вроде попытки пошевелить отсиженной ногой. На третий раз я перестал стараться — просто встал рядом с собой и шагнул, как выходят из лифта.

Пещера приняла без перехода: серый свет, камень, тело на плоском камне. Теодор стоял там же, где я его оставил, будто и не двигался. Может, и правда не двигался — спрашивать я не стал, стопка и так росла.

— Быстро освоили, — сказал он. — Иным на это нужны недели.

— У меня был мотив. Весь день молчать и кивать — вечером хочется поговорить.

— Рассказывайте.

Я рассказал про деда: про стул, поставленный и возвращённый на место, про «так и будем говорить всем», про короткую судорогу лица на «ноги чужие». Теодор слушал не перебивая, сцепив руки за спиной.

— Старик знает, — сказал он, когда я закончил. — Разумеется, знает: он платил за обряд и слышал то же, что вы из-под одеяла. Внука ему не вернули, вернули жильца. Заметьте, он не задал вам ни одного вопроса о вас. Ему не интересно, кем вы были. Ему важно, кем вы согласитесь стать.

— И кем мне предлагается согласиться стать?

— Дмитрием Воротынским. Полагаю, завтра вам объяснят, что это значит. — Теодор чуть повернул голову. — Для остальных играйте внука честно. Для старика играть не трудитесь — он смотрит не на игру.

— А на что?

— На то, годитесь ли вы ему. Старики, у которых всё сгорело, смотрят только на это.

Я сел на свой камень. Он уже становился моим — второй камень слева от тела, с удобной выемкой. Человек обживает любое место, даже собственную голову.

— Тогда к делу. Утром меня поведут вниз, к людям. Мне нужна фактура: имена, лица, кто кому кем. Иначе я провалюсь на первом же «здравствуйте».

— Фактуры почти нет. Я слышу этот дом несколько дней, и дом эти дни молчал — при больном говорят мало. Женщина с ключами зовётся ключницей, к ней обращаются без имени. Лекарей было двое, оба уже съехали. Маг съезжает завтра. Старика вся челядь зовёт барином и понижает голос за дверью.

— Маг перед отъездом захочет на меня взглянуть?

— Захочет — взглянет. Вы для него работа, сданная заказчику. Побеспокоится он о ней разве что ради репутации.

Сданная работа мысленно подписала акт приёмки. Претензий к качеству вселения у меня, положа руку на сердце, не имелось.

— Теперь про родню. Кроме деда у мальчика кто-то есть?

— Есть. Дед диктовал письмо — я разобрал «брату вашего отца» и дальше про здоровье. Тон письма был холодный. Это всё, что скажу: пересказывать обрывки не возьмусь.

— Не лжёте — умалчиваете?

— Не умалчиваю — не знаю. Разница есть, и вам полезно её слышать.

Полезно, согласился я про себя. Значит, дядя существует, дед ему пишет холодно, и больше не знает никто. В графе «родня» у меня стояли две строки, и одна была с пометкой.

— Ещё вопрос, практический. Сколько лет этому телу? Утром в зеркале для бритья был юнец, а бритва при этом лежала рядом.

— Шестнадцать. Лекари называли это число между собой.

— Шестнадцать. А во мне тридцать два. Рано или поздно кто-нибудь заметит, что из мальчика смотрит мужик.

— Заметят степенность — спишут на болезнь и на горе: мальчик потерял отца. — Теодор помолчал. — Взрослейте медленно. Это весь совет, но он рабочий.

— Последнее, — сказал я. — Как мне вести себя, чтобы не провалиться? Общее правило.

— Молчите и смотрите. Больной, потерявший память, имеет право на любую странность — вторую неделю это будет вас прикрывать. Дальше прикрытие истончится. К тому сроку извольте выучить дом.

— Выучу. Дома я учу быстро — с поставщиками иначе нельзя.

— Вот и проверим, — сказал Теодор. — Идите спать. Настоящим сном, в теле. Оно вам завтра понадобится отдохнувшим.

Я встал, положил ладони телу на виски. Перед тем как влиться, обернулся:

— А вы тут — спите?

— Нет, — сказал Теодор, и точка в конце была бетонная.

* * *

Утром за мной пришла ключница, и первый прокол случился на пороге.

— Доброе утро, — сказал я ей. — Спасибо за вчерашний ужин.

Она застыла с поднятой рукой, не донеся её до дверного косяка. Смотрела на меня секунды три, и в лице у неё был не испуг даже, а сбой — как у кассирши, которой протянули иностранную купюру.

— Полно вам, барин, — выговорила она наконец и поклонилась ниже, чем вчера.

Идя за ней по коридору, я записал в память первое правило дома: барин слуг не благодарит. Вежливость, которой меня учила мама, здесь читалась как горячка. Ладно. Спишем на болезнь — на неё, как выяснилось, можно было списывать оптом.

Дом при свете оказался больше, чем звучал. Коридор шёл мимо дверей, и за иными угадывались комнаты, где давно никто не жил. У одной двери ручка потускнела до черноты; из-под другой тянуло холодом нетопленого. Лестница вниз была широкая, дубовая, с истёртым до бледности ковром по центру. По такой лестнице когда-то ходило много людей. Теперь по ней шли двое, и шаги отдавались наверху.

На площадке между этажами висели портреты. Я насчитал одиннадцать. Мужчины в мундирах незнакомого кроя, женщины с высокими причёсками — и у всех общее в разрезе глаз, то самое, что я утром видел в зеркале для бритья. Двенадцатый портрет, крайний, был затянут чёрной тканью наглухо, по раме.

Я замедлил шаг. Ключница проследила мой взгляд и тут же опустила глаза.

— Не велено пока открывать, — сказала она тихо. — Барин распорядится.

Спрашивать, кто на портрете, я не стал. В этом доме я, выходит, не помнил собственного отца — но арифметику помнил прекрасно. Одиннадцать открытых лиц и одно закрытое, причём закрыли его недавно: чёрная ткань была новее ковра лет на тридцать.

Завтракали в малой столовой — малой она, надо думать, называлась при живой большой. Стол был на двенадцать персон, а накрыли на двоих, по противоположным торцам, и между нами лежало метра четыре полированного дуба. У стола я взял было ближний прибор — подавальщик, мальчишка лет четырнадцати, шевельнул глазами в сторону дальнего торца, и я прошёл туда, будто с самого начала так и шёл. Поблагодарил я его уже молча, про себя: вслух здесь, выяснилось с утра, не принято. Дед уже сидел. Ел он молча и просто, без церемоний, и я следил за его руками не из этикета.

Левую руку его я вчера при свече не разглядел. Теперь разглядел: двух пальцев не хватало — мизинца и безымянного; срез был старый, кожа над ним давно зажила и залоснилась. Хлеб он придерживал этой рукой ловко, тремя оставшимися, — привычка десятилетий, не меньше.

Он поймал мой взгляд. Не смутился, не спрятал руку — доел кусок и сказал:

— Старое дело. Не про твою память.

И всё. Тон закрывал тему надёжнее, чем чёрная ткань — портрет. Я вернулся к каше и отметил про себя: в этом доме увечья и покойники хранятся одинаково — под замком, до распоряжения.

— После завтрака ключница покажет тебе дом, — сказал дед. — Жилую часть. В дальнее крыло не ходи, там полы худые. Вечером зайдёшь ко мне в кабинет.

— Зайду. А где кабинет?

Я спросил раньше, чем сообразил, что Дмитрий-то знал где. Дед на секунду поднял на меня глаза — и я увидел, что он отмечает прокол так же, как я отмечаю: без гнева, галочкой в ведомости.

— Ключница проводит, — сказал он ровно.

До вечера я учил дом. Ключница вела меня по этажам и называла двери: буфетная, девичья, бильярдная с зачехлённым столом. План я складывал в голову, как когда-то склады поставщиков — маршрутами, от точки к точке. Одну дверь на втором этаже она назвала библиотекой и повела дальше, не открыв; я отметил эту дверь на своём плане жирно и дважды. Дом был хорош и пуст. На кухне работали двое там, где плита была рассчитана на пятерых; в каретном сарае, куда мы заглянули со двора, стояли две кареты, и у дальней были сняты колёса. Слово «угасающий» никто не произносил. Его произносил сам дом, каждой нетопленой комнатой.

К вечеру я знал сорок две двери и помнил все. Память-склад работала безотказно; страшно было подумать, для чего мне выдали такой инструмент.

* * *

Кабинет нашёлся за дубовой дверью в торце второго этажа — ключница довела меня и растворилась раньше, чем я постучал.

Дед сидел за столом без бумаг. Стол был рабочий, изрезанный, с чернильными пятнами, въевшимися в дерево, но сейчас на нём стояла только лампа. Меня ждали не для чтения документов.

— Садись.

Я сел напротив. Между нами снова был огонь — теперь ламповый, — и я снова пожалел об очках.

— Ходил, смотрел, — сказал дед. Это не было вопросом. — Что скажешь про дом?

Вопрос был проверочный, и проверялось в нём не знание — угол зрения. Можно было ответить вежливо, про большой красивый дом, а можно честно.

— Дом рассчитан на большую семью и полон запасов, — сказал я честно. — Живёт в нём три человека и прислуга, которой мало даже на жилую часть. Дальнее крыло не топится не из-за полов. Из экономии.

Дед смотрел на меня долго, секунд пять. Я не отводил глаз — на переговорах, где тебя взвешивают, отведённый взгляд стоит денег.

— Полы тоже худые, — сказал он наконец. — Но считать ты умеешь. Уже не пустое. — Он побарабанил по столешнице правой, целой рукой. — Счёт роду пригодится. Дела наши запущены — насколько, узнаешь в свой срок.

Он поднялся, отошёл к окну. За окном стояла темень, редкие огни где-то у горизонта — деревня, надо полагать. Говорил он в стекло, и в стекле мне было видно его лицо — старое, твёрдое, с той же короткой судорогой у рта, что вчера.

— Сына моего убили. Демон. Внук был при том — видел всё, от начала и до конца. Его привезли целым, без единой царапины, только в чужой крови: люди, что были при отце, легли рядом. Той же ночью он слёг и не встал. То, что встало утром третьего дня и завтракало со мной, — он повернулся, — на внука похоже лицом и повадкой тела. Прочее в нём чужое. Я это знал, когда звал мага. Знал, за что плачу.

Он вернулся к столу, но не сел — стоял, опершись о столешницу трёхпалой рукой.

— Мне не нужно знать, кем ты был и как жил. Не расскажешь — спасибо. Расскажешь — слушать не стану. Был человек и весь вышел, тебя это тоже касается. — Голос у него не поднимался и не падал, шёл ровно, как под гирей. — Мне нужно, чтобы жил род. Роду шестьсот лет. Он кончается вот здесь, — сухой палец коротко стукнул в столешницу, — на мне и на тебе. Больше некому.

— А дядя? — спросил я. — Брат моего… отца.

Слово «отца» далось с запинкой, и дед запинку услышал — но отнёсся к ней, как к прочему: галочка в ведомости, не более.

— Мстислав, — сказал он. Имя он выговорил без выражения, что само по себе было выражением. — О Мстиславе разговор не сегодняшний. Письма ему пишу я, и о тебе он узнает то, что узнает от меня. Явится — а он явится — говорить с ним будешь при мне.

Стопка вопросов без ответа, начатая в пещере, пополнялась теперь с двух сторон. Я сложил руки на коленях и спросил то единственное, что на моей стороне стола спросить было необходимо:

— Что вы хотите от меня? По пунктам.

— По пунктам, — повторил дед, и в углах глаз у него впервые шевельнулось что-то живое. — Изволь. Живи. Учись всему, чего не помнишь, — учителей найду. Носи имя и не позорь его. Остальные пункты станут ясны по мере твоего разумения — а оно у тебя, вижу, имеется.

— А взамен?

— А взамен ты Воротынский. Дом, имя, род — твои. Наследник ты, больше некому. — Он выпрямился. — Не самое худое предложение для человека, который вчера был никем и звался никак.

Предложение и вправду было не самое худое. Я двенадцать лет читал контракты и видел, чего в этом не хватало: санкций за неисполнение, порядка расторжения, форс-мажора. Всё это здесь заменялось одним словом «род», и старик, похоже, считал такое обеспечение достаточным. Самое странное — сидя в его кабинете, под его взглядом, я тоже начинал так считать.

— Я попробую, — сказал я. — Врать не буду: не знаю, выйдет ли из меня Дмитрий.

— Из тебя не должен выйти Дмитрий. Дмитрий вышел весь. — Он сказал это жёстко, в первый раз за вечер жёстко, и тут же вернул голос под гирю. — Из тебя должен выйти Воротынский. Это разные задачи, и вторая мне по средствам.

Он обошёл стол и остановился напротив — близко, на расстоянии рукопожатия, которого здесь, видимо, не полагалось.

— Кем бы ты ни был — теперь ты Воротынский. Род важнее.

Предыдущая главаГлава 4 из 40Следующая глава