К книге
Герой поневолеГлава 12. Тень предка
30%
Глава 12. Тень предка
12

— Мест нет, — объявил смотритель последней станции раньше, чем мы переступили порог. — Ни прилечь, ни присесть. Лошади к часу будут, а мест нет и не ждите.

Лошади к часу — это было всё, что нам требовалось, и я расписался в книге, пока дед оглядывал залу. Оглядывать было что. За четыре дня дороги я привык, что станционная зала — место просторное и сонное, где самовар остывает раньше, чем к нему кто-нибудь подсядет. Здесь самоваров стояло три, и к каждому была очередь. Народ сидел на лавках и на собственных сундуках, пахло мокрым сукном и сургучом. У конторки бранились сразу двое, причём об одном и том же: оба выехали загодя, оба опаздывали и оба считали, что казённая почта существует лично для них.

Вся эта ярмарка ехала в одну сторону — туда же, куда и мы.

— Торжества, — пояснил смотритель, принимая от меня прогонные. — Всю неделю едут, конца не видно. По случаю выздоровления его высочества наследника молебны, и иллюминация обещана. Овса, между прочим, не напасёшься.

Про овёс он прибавил с нажимом, и в счёте его нажим отразился. Я поправил счёт, смотритель не спорил — видно было, что пробует он это на каждом проезжающем и выигрывает через раз.

Ждать лошадей мы сели в углу, у окна, взяв чаю в очередь. Рядом, за соседним столом, пили чай попутчики — грузный купец с серьгой, при нём молодец приказчичьего вида и напротив старичок в вытертом форменном сюртуке, из отставных. Разговор у них шёл громкий, на всю залу, и шёл, разумеется, о том же, о чём вся зала.

— …уж соборовали, сказывают, — говорил купец, отдуваясь над блюдцем. — Попы в покоях стояли, свечи жгли. Царица, сказывают, седьмые сутки не спамши сидела. Все ждали — помрёт. А он возьми и поднимись.

— Не «возьми и поднимись», — строго поправил старичок. — Кровь взяла своё. В наследнике кровь святославова, а она такая: до последнего часа спит, а у последнего часа встаёт.

— Это которого Святослава? — спросил приказчик, и по тому, как купец крякнул, а старичок отставил блюдце, стало ясно, что молодой человек сейчас получит образование.

— Того самого, — сказал старичок. — Один он у нас. Царь Святослав, что в старые годы, когда нечисть по земле ходила как у себя дома, взял меч и всю её за ворота выгнал. Самих демонов, не чертей каких-нибудь. С тех пор их на земле и нет, а царский дом стоит. С тем мечом его и похоронили — при бедре положили, как воину.

— И где ж похоронили?

— А нигде, — старичок сказал это с удовольствием человека, приберёгшего лучшее напоследок. — Тайно схоронили, и место с собой унесли. Ищи не ищи — нет той гробницы. Так деды распорядились, а деды зря не распоряжались.

— Это как же — царя, и нигде? — не поверил приказчик.

— А вот так. Не твоего ума распоряжение.

Купец завёл про то, что в его губернии одна старуха знала место, да померла, — и разговор поехал накатанной колеёй, какой едут все разговоры про клады. Я слушал вполуха. Пересадка нечисти из житий в новостную повестку — жанр, знакомый мне ещё по прежней жизни; у всякого трона есть свой змееборец, и чем ближе к трону праздник, тем он нужнее. В стопку вопросов это не пошло — стопка у меня не резиновая, а очередь к самовару двигалась.

Дед в разговор соседей не вслушивался вовсе. Он смотрел в окно, на подъездную дорогу, где через каждые пять минут проходила к столице чья-нибудь запряжка, и по лицу его было не прочесть ничего, кроме того, что овёс дорог, а люди суетны.

Лошадей подали даже раньше часа. Уходя, я слышал, как старичок доспорил своё:

— …потому и празднуют так, что напужались. Наследник у царя один. Кровь-то одна осталась, беречь надо.

Дверь за нами закрылась на слове «беречь».

* * *

Столица начала задолго до себя самой.

Сначала тракт влился в шоссе, мощённое камнем, и колёса с наезженной земли перешли на стук. Потом по сторонам пошли выгоны с казёнными табунами, огороды, а после — заводские трубы, издали похожие на пеньки, и дым от них лежал над равниной ровным бурым слоем. Встречных и попутных сделалось столько, что ямщик убрал кнут и правил в потоке шагом, переругиваясь без злобы со всеми подряд. У заставы мы отстояли очередь из шести экипажей; жандарм прочёл подорожную, записал нас в лист и махнул: проезжай.

За заставой я увидел дирижабль — не далёкой рыбиной над закатом, как на тракте, а низко и в подробностях: он шёл к причальной мачте на холме, и гондола под ним была размером с хороший амбар. По улице при этом никто не задрал головы, кроме меня. Здесь это было расписание, а не чудо.

Мне полагалось глазеть. По легенде Дмитрий в столице не бывал, юноше из деревни надлежало прилипнуть к окну, и я честно прилип — благо изображать было почти не нужно. Врал я только в масштабе. Городом меня не удивить, я прожил жизнь в городе, где народу больше, чем здесь во всей губернии с уездами; но там мой город возили под землёй, а этот весь, целиком, ехал, дымил и ржал по поверхности. Конка на рельсе, ломовые с бочками, паровой омнибус в хвосте у водовозки — всё это тёрлось боками в одной улице, и порядок в этой каше держался не на светофорах, а на ругани. Ругань работала.

Потом улица вывалилась на набережную, и открылась река. Река делила город пополам и работала не переставая: вдоль гранитного берега стояли под разгрузкой барки с дровами, а от дальней пристани отваливал колёсный пароход, шлёпая плицами по бурой воде. Дрова с барок принимали возами — я вспомнил сводку из уездных газет и мысленно поставил против неё галочку: дорогое топливо везли в этот город рекой, круглые сутки, и всё равно не могли навозиться. Мост, по которому мы переезжали, был чугунный, в заклёпках; ямщик сообщил с гордостью, будто сам его клепал, что таких мостов в городе семь.

К сумеркам, не дожидаясь темноты, зажгли газ. Фонарщики шли вдоль улицы с шестами, и рожки занимались один за другим ровным белым светом — тем самым, «без копоти и хлопот», на который газовое общество зазывало подписчиков из номера в номер. Здесь, судя по фонарям через каждые десять сажен, подписка пошла. В имении у нас берегли свечи под счёт и не топили половину комнат; тут масло на праздничные огни жгли вёдрами, и расход одного карниза за вечер тянул, по моей прикидке, на наше недельное освещение. Прикидку я сделал машинально и решил деду не докладывать.

И город был в празднике. Флаги висели на всём, что стояло вертикально, а по карнизам домов побогаче рядами стояли плошки — глиняные чашки с маслом и фитильком, иллюминация дедовских времён. Стемнеет — их зажгут все разом, и карниз обведёт огненной строчкой; судя по копоти над рядами, обводило уже не первый вечер. Над воротами казённых зданий крепили щиты с вензелем наследника, и у одного такого щита мы простояли четверть часа: вензель не влезал в ворота, ломовые не могли объехать, будочник размахивал руками. Дед смотрел на это без выражения.

Праздником, помимо прочего, торговали. С лотков шли лубочные листы с наследником — наследник на них выходил румяным и одинаковым, как пряник; трактиры дописали к вывескам «в честь чудесного выздоровления» и подняли цены; мальчишки продавали ленты с вензелем по гривеннику. Радость радостью, а оборот оборотом — эти два ведомства, по моим многолетним наблюдениям, работают без взаимных претензий.

— Радуются, — сказал я осторожно, в порядке разведки.

— Радуются, — согласился дед. — Наследник у царя один, запасного нет. Месяц назад весь этот город прикидывал, что будет, когда его не станет, и прикидки выходили одна другой хуже. Теперь жгут плошки. Погуляют и забудут, а ты запомни: у страха и у радости тут один размер.

Подворье, где дед становился в прежние приезды, нашлось за почтамтом — с гербом над крыльцом облезлее нашего и с хозяином, который обрадовался деду искренне, а цену заломил вдвое против той, что сам же и назвал в начале разговора. Ссылался он на торжества и на то, что приезжих — прорва.

Расчёт был мой, и я вступил в дело. Спросил, почём нынче овёс — хозяин ответил и осёкся, потому что конюшня нам не требовалась: лошади казённые, сдаются на почтовый двор. Из цены тут же выпал корм. Потом выпал стол — обедать при экзаменационных хлопотах нам предстояло в городе. Потом я предложил плату за две недели вперёд, деньгами на стол сегодня, и хозяин, любивший, как всякий хозяин, живые деньги больше будущих, сдался на цене всего на треть выше честной. По случаю торжеств — терпимо.

— В расход впиши как сторговал, — сказал дед наверху, в комнатах. Помолчал и прибавил: — Отец твой торговаться не умел вовсе. Совестился.

Я записал расход. Про отца записывать было некуда, и я просто оставил это лежать где лежало.

* * *

К Теодору я вышел в первую же столичную ночь, едва подворье стихло, — лёг, шагнул назад из тела и сел на свой камень в серой мгле. Ждать себя Теодор не заставил.

Ночные разборы шли у нас теперь по расписанию плотнее академического. Столица, объявил он ещё на тракте, ошибок не прощает, а у меня их заготовлено больше, чем у иного полка, — и гонял меня, как гоняют новобранца. Титулование, по восходящей и по нисходящей. Что отвечает недоросль из угасающего рода на приветствие равного, на насмешку высшего, на дерзость низшего. Чего Дмитрий помнить не должен и как не помнить это одинаково — амнезия, напоминал он, не дышло, её не поворачивают, куда удобно. В чём разница между «не помню» и «не знаю» и почему первое прощают, а второе записывают.

— Тебя спросят, отчего ты не помнишь столицы, — говорил он. — Отвечай.

— Что я и имения не помнил, и деда узнавал заново. Болезнь не выбирала, что забирать.

— Лишнее. Первая половина — ответ, вторая — оправдание. Кто оправдывается, того переспрашивают. Ещё раз.

— Не помню. После болезни многое учу заново.

— Годится. Заучи и не улучшай. Улучшенный ответ выдаёт работу над ответом. — Он отмерил свои три шага. — Извозчику не говори «любезный», это купеческое. Дворянин называет адрес и больше не разговаривает.

— На станции говорили о наследнике, — сказал он в ту ночь, закончив с титулованием. — Перескажи. Слово в слово, ты можешь.

Я пересказал — про соборование, про царицу, про кровь, которая у последнего часа встаёт. Слово в слово, с купцовым «возьми и поднимись». Память Дмитрия отдавала чужую болтовню как по описи, и Теодор слушал не перебивая, заложив руки за спину.

— Старик в сюртуке, — сказал он, когда я кончил. — Про Святослава. Его тоже слово в слово.

Я повторил и старика: меч, нечисть за ворота, при бедре положили, как воину. Гробница тайная, место унесли с собой, деды зря не распоряжались.

— «Место унесли с собой», — повторил Теодор. Он прошёлся — три шага туда, три обратно. — Он говорил это как сказку или как то, что знает всякий?

— Как таблицу умножения, которую молодёжь позабыла. А что, в вашем времени рассказывали иначе?

— В моём времени об этом рассказывали меньше. — Точка в конце вышла бетонная, из тех, о которые я уже обломал десяток вопросов. — Дальше. Усыпальница царей в столице есть? Нынешних где кладут?

— Понятия не имею. Мы въехали сегодня, я успел выучить дорогу от заставы до подворья.

— Узнаешь походя, спрашивать никого не нужно: в этом городе о царях говорят больше, чем о погоде. — Он остановился. — Слушай, что говорят о мёртвых государях. По мёртвым видно, чего живые боятся.

— А зачем мне знать, чего они боятся?

— Затем, что тебе среди них жить, — сказал Теодор. — Историю двора учат с фундамента. Фундамент — это гробы.

Звучало это как всё, что он говорил, — суховато, законченно и с пользой для меня. Я и записал это по графе пользы. Курс подготовки к столице шёл у нас такой плотный, что вопросы о покойном царе легли в него сами, между титулованием и ценами на извозчика, и отдельной строки не попросили.

Он возвращался к этому ещё дважды. На вторую ночь — с вопросом, не поминали ли на подворье, при каком царе строен почтамт и где стоял дворец до нынешнего. На третью — про то, водят ли в этой империи народ к царским могилам на поклонение тем же порядком, что к святым. Я отвечал что знал, а знал я мало, и Теодор не настаивал — откладывал, как откладывают недостающую позицию до следующей поставки.

— Вам-то что до покойников пятисотлетней давности? — спросил я всё же на третью ночь. — Живые у нас пока опаснее.

— Мне — ничего, — сказал Теодор ровно. — Тебе — Академия, двор и страна, которой ты не знаешь. Я учу тебя тому порядку, в котором учат: сперва чем страна была, после — чем стала. Не нравится порядок — учи сам.

Порядок мне нравился, о чём я и доложил. В стопку неотвеченного я той ночью не положил ничего: вопрос «зачем вам» получил ответ складный, законченный и по существу — про меня. Что в ответе не было ни слова про него самого, я оценил много позже, а тогда просто пошёл спать: назавтра предстояли бумаги.

Перед сном, уже в теле, я достал с самого дна сундука клеёнчатый пакет и попробовал листы Константина при свече — вдруг столичный воздух что-нибудь в них разморозил. Столичный воздух не разморозил ничего: «М-6, гр. 2, пр. таб.» осталось тем же немым «М-6», а буквенная каша на дальних листах — той же кашей. Я увязал бечеву по дедовым сгибам и убрал пакет обратно, под платье, ждать своей Академии.

* * *

Бумаги подавали на четвёртый день, к сроку, означенному в дедовом письме.

Извозчик вёз нас через полгорода, и полгорода готовилось к вечерней иллюминации: по карнизам ходили люди с лестницами и вёдрами масла, заправляли плошки. Дед инструктировал меня по дороге, коротко и в затылок извозчику:

— В канцелярии говорить буду я. Ты молчишь и кланяешься, где укажу. Про даровое сам не заговаривай: спросят на экзамене — там и ответишь, как условлено.

— Как условлено, — подтвердил я. — Дара нет. Дальше щепка.

— Дальше щепка, — сказал дед. — И упаси тебя Бог назвать её при них щепкой.

Академия открылась в конце длинной липовой улицы — не зданием, а сразу целым владением: ограда в полторы сажени шла вдоль квартала и заворачивала за него, а над оградой стояли корпуса, каждый с наш уездный присутственный дом. Из-за ограды несло свежей стружкой и чем-то химическим, горелым, — где-то там дымила и мастерская. У решётки, задрав головы, толклись такие же, как мы, приезжие — по двое, по трое, старший при младшем, и у каждого младшего было одинаковое лицо человека, которому завтра сдавать.

Ворота стояли чугунные, двустворчатые, с короной поверху и с гербом Академии на створах: раскрытая книга и над нею огонёк о трёх языках. Створы были распахнуты внутрь, но поперёк проезда лежала цепь, и калитку при воротах сторожил швейцар в ливрее, глядевший поверх всех голов сразу.

В канцелярию — она сидела в правой воротной башне — стояла очередь пар, старший при младшем. Перед нами дожидался помещик из какой-то южной губернии, судя по чесучовому сюртуку и загару, с сыном лет пятнадцати. Мальчик от волнения крутил над пальцами водяной шарик — гонял его с костяшки на костяшку, не замечая, что делает, как не замечают, что грызут ноготь. Дар здесь был вроде ногтей: имелся у всякого, и волноваться им было прилично.

Дошла очередь — дед положил на стойку письмо и подорожную. Чиновник за стойкой читал письмо дольше, чем оно того стоило, поднял глаза на деда, потом на меня, и в списке против фамилии «Воротынский» поставил птицу. Билет вышел картонный, с номером сто девятнадцать и лиловой печатью; я расписался в получении — вторая подпись Дмитрия Воротынского за этот день, считая счёт извозчику.

— Испытание послезавтра, к девяти часам утра, — сказал он. — При себе иметь метрику и вот этот билет. Опоздавших не допускают-с.

На обратном пути через двор я задержался у цепи. За воротами, в глубине, лежал мощёный плац, и по нему шли от корпуса к корпусу студенты в тёмных мундирах — вразвалку, стайками, по-хозяйски. Один, шагов за сто, на ходу поднял руку, и над ладонью у него встал огонёк — с горошину, не крупнее: закурить приятелю. Здесь это стоило не больше спички.

Я поправил перевязь и пошёл догонять деда. Билет лежал во внутреннем кармане, рядом с подковным гвоздём, — и по весу, честно говоря, гвоздь пока перевешивал.

Предыдущая главаГлава 12 из 40Следующая глава