Мотор в груди не просто заглох — его будто саданули обухом колуна.
Алексей только и успел разжать одеревеневшие пальцы: закопченная жестяная кружка с остывшим чифиром глухо звякнула о рычаг раздатки старого казенного уазика. Бурая жижа плеснула на лопнувший по швам дерматин сиденья. В промороженной кабине несло паленым тосолом, прелой псиной от овчинного полушубка и лютой стужей: за мутным лобовым стеклом стоял глухой февраль, четвертый час ночи. Позади остался свинарник совхоза, где он двенадцать часов кряду, в грязи и навозной жиже, вытягивал застрявший опорос при синюшном свете китайского фонарика.
«Вот и отъездился, Леха, — мелькнула в голове спокойная, стылая мысль, пока перед глазами расползалась липкая тьма. — Клапан, сука, оборвало…»
Вдохнуть он так и не сумел.
А потом морок разорвало теплым, одуряющим духом цветущего клевера, илистой речной водой и сухим конским навозом.
Алексей рывком сел, захлебнувшись воздухом. Тот ворвался в легкие чистый, упругий, омытый колодезной стужей, и плотный — хоть ломтями режь. Никакого привкуса ржавого железа под языком. Никакой тупой, раздирающей боли за грудиной. Сердце под ребрами ворочалось мерно, гулко, без единого перебоя, будто новенький тракторный дизель на холостом ходу. Руки — крепкие, с широкими узловатыми запястьями, но без привычных стариковских шишек на суставах, обтянуты рукавами из плотного, неколеного льна.
Он встал на ноги. Поясница не заныла, позвонки в крестце не щелкнули. Телу от силы тридцать, кость сухая, жилы железные.
Перед ним, раскинувшись по пологой зеленой чаше, лежало село. Ни проводов на трухлявых столбах, ни колеи от грейдера, ни шиферных заплаток на кровлях. Бревенчатые пятистенки под серой дранкой и золотистой ржаной соломой, плетни из лозы, белые козы, лениво обдирающие лопухи у канавы, а чуть ниже, по течению ручья — водяная мельница с замшелым колесом, роняющим пенные струи. Деревня дышала сытым, неподвижным полуденным покоем. Ни чада солярки, ни лязга гусениц, ни бабьего истошного воя.
Лишь у дальней околицы, возле длинного сарая из тесаных плах, сбилась кучка народу. Мужики в портяных рубахах и бабы в подоткнутых паневах галдели вразнобой, а из распахнутых ворот хлева доносился натужный, надсадный стон скотины.
Алексей поддернул ремень, сплюнул густую слюну под ноги и зашагал на хрип. Ветеринарная хватка сработала на автомате, раньше, чем голова успела разобрать, в какую дыру его занесло: если животина так тянет жилы, счет пошел на минуты.
У самого входа подпирал косяк кряжистый старик в овчинной безрукавке шерстью внутрь, опираясь на узловатый дубовый посох толщиной в руку. Несло от деда ядреным самосадом-горлодером, колесным дегтем и кислым творожным сыром. Старик яростно теребил прокуренную седую бороду и рявкал на тощую бабу, утиравшую мокрый нос застиранным подолом:
— Да не голоси ты, дура безрогая! Сказано же: травник из Белоречья дай бог к сумеркам притащится, коли на ярмарке не нажрется, как боров у корыта! А корова твоя до заката околеет, лопнет к лешему!
— Корней свет-Тимофеич, кормилица же! — захлебывалась баба, ломая красные, натруженные пальцы. — Трое по лавкам мал мала меньше, чем кормить-то зимой стану?! Вздулась ведь, родимая, бока как жбан пивной, копытами гребет! За что кара-то, матушка заступница!
— Мужики, осади, — Алексей плечом раздвинул зевак, не церемонясь.
Сходка у ворот разом притихла, уставившись на чужака. Бородач насупил косматые брови, налег на посох и ощупал Алексея колючим взглядом — от лаптей до макушки.
— Это еще откуда к нам такого гладкого прибило? — проскрипел старик голосом несмазанной телеги, но с плотным начальственным весом. — Чей будешь, молодец? С тракта свернул или из беглых? Клейма на лбу не видать, а одет справно, не по-нищенски.
— Прохожий, дедушка. Издалека иду, — негромко бросил Алексей, шагнув в прохладную полутьму хлева. Глаза быстро привыкли к сумеркам.
На подстилке из прелой соломы билась крупная пестрая корова. Брюхо скотины разнесло так, словно туда сунули кузнечный мех и качали до отказа: левая голодная ямка выперла тугим бугром выше позвоночника, изо рта хлопьями валила серая пена, остекленевшие глаза лезли из орбит от распирающей боли.
— Чего замер, как столб межевой? — буркнул староста, ковыляя следом. В дверях жадно сопели мужики, вытягивая шеи. — Не видал, как скотина доходит? Влопалась мокрой люцерны по утренней росе, утроба ненасытная, теперь рубец газом заперло. Сейчас кишки наружу полезут, и амба. Попа звать поздно, мясника кликать надо. Хоть шкуру снимем да солонины засолим, пока на припеке не завоняла.
— Рано мясника, — отрезал Алексей, опускаясь коленями в труху и навоз. Ладони легли на вспученный, твердый как дубовая доска бок. Жгло сквозь кожу. Газы вдавили диафрагму в грудину, легкие сплющены, сердце бьется часто и дробно — вот-вот встанет от нехватки воздуха. — Острая тимпания. Если за пару минут давление не сбросить — сердце лопнет.
Староста замер, пальцы в бороде застыли:
— Какая еще пания? Ты мне тут мудреные слова не плети! Знахарь, что ль?
— Лекарь. По скотине, — Алексей вскинул подбородок, глядя старику прямо в переносицу. — Нож острый подай! Живо! И полую трубку тащи. Камыш, стебель сухой, дудку деревянную — лишь бы дыра насквозь шла! Шевелитесь, мать вашу за ногу, подохнет же тварь!
В голосе Алексея резанула такая злая армейская сталь, что мужики в проеме качнулись назад. Староста на миг растерялся, а затем гаркнул во весь дух:
— Микитка! Нож сапожный тащи, дубина! А ты, баба, дуй к плетню, ломай речной дудник, стебель почище да толстый! Мухой, кому велено!
Через полминуты широкий сапожный косяк с потемневшим, правленым на бруске лезвием лег Алексею в ладонь. Следом всхлипывающая хозяйка сунула толстый полый стебель речного дягиля.
— Гляди сюда, дед, — глухо бросил Алексей, нащупывая пальцами середину линии между последним ребром и маклоком. — Вот точка. Рубец вплотную к брюшине прижат.
Он упер острие в натянутую шкуру, перехватил клинок у самого кончика пальцами — чтобы не пропороть кишки глубже положенного, — и коротким, выверенным ударом основания ладони загнал сталь в бок.
Баба ахнула и закрыла лицо руками. Корова судорожно дернула копытом, но Алексей уже повернул лезвие ребром, пропуская в щель полый стебель, и выдернул нож.
Со свистящим шипением наружу ударила вонючая струя болотного смрада пополам с зеленоватой едкой пеной. В сарае шибануло кислой брагой и гнилой травой.
Алексей зажал трубку пальцем, регулируя стравливание газов толчками, не давая давлению рухнуть разом — иначе сосуды в голове скотины лопнут от резкого оттока крови.
— Тише, милая, тише, — приговаривал он ровным, густым баритоном, свободной рукой поглаживая взмокшую коровью шею под холкой. — Выходит дрянь. Сейчас полегчает. Дыши, дуреха, дыши…
Шипение в трубке перешло в прерывистый свист. Раздутый барабан на боку начал на глазах опадать, кожа сморщилась, обмякла. Корова протяжно, с хрипом втянула ноздрями воздух, вытянула морду и уронила отяжелевшую голову на солому, но в зрачках вместо смертной мути блеснул чистый живой свет. Пена из губ перестала сочиться. Животное шумно, благодарно всхрапнуло.
В сарае повисла гробовая тишина — слышно стало, как бьются о паутину мухи. Мужики у порога переглядывались, раскрыв рты. Хозяйка сползла по стенке на колени прямо в навоз и принялась истово кланяться.
Староста Корней сдернул с лысеющей головы овчинную шапку, скребанул затылок, подошел вплотную и носком ялового сапога толкнул мягкий, сдувшийся бок животного.
— Мать пречистая… — сипло выдавил старик, и в водянистых глазах его загорелся цепкий крестьянский расчет. — Дырку в живом пузе провертел, дудкой свистнул — и задышала? Без молитвы? Без куриной крови?
— Чистая механика, дед, — Алексей обтер перепачканные ладони жгутом сухой соломы и поднялся во весь рост. Дыхалка работала ровно, в висках не стучало. Тело наливалось упругой, непривычной силой. — Разрез дегтем замазать, древесной золой густо присыпать. Сутки корма не давать ни былинки. Поить чуть теплой водой с солью и ромашковым взваром понемногу. Завтра встанет.
Староста нахлобучил шапку обратно, сдвинул набекрень и зыркнул на притихшую толпу:
— А ну пошли вон отсюда, олухи! Матрёна, деготь тащи и золу из подпечья, слышала, что сказано? Живо, говорю, а то посохом огрею!
Когда зеваки с причитаниями и пересудами потянулись со двора, старик повернулся к Алексею, сощурился и ткнул окованым черенком в сторону сельской дороги:
— Пойдем-ка, лекарь. Горло промочим. Есть у меня разговор по хозяйственной части.
Они вышли на прогретую колею. Воздух звенел от сухого стрекота кузнечиков.
— Значит, лекарь по скоту, — протянул Корней, неспешно вышагивая рядом и мерно постукивая посохом о твердую глину. — Звать-то тебя как?
— Алексей.
— А по батюшке?
— Николаевич.
— Мудрено, — хмыкнул старик в бороду. — Будешь просто Алексей-лекарь. Руки у тебя, гляжу, не из гузна растут, кровищи и вони не пугаешься. Дело доброе. У нас в Белоречье сидит один пройдоха, зельями торгует, так он за козу дохлую три серебряка дерет, а толку с него — как с козла молока, прости господи. Намедни у кузнеца кобыла ожеребиться не могла, так он три круга вокруг нее с бубном прошел, кобыла и околела вместе с приплодом.
— Жеребенка выправлять руками надо, а не бубном звенеть, — сухо заметил Алексей. — Если ножками вперед пошел или шею заломило, никакой бубен плод не вынет.
Староста аж притормозил, посмотрел на него с нескрываемым уважением:
— Вот! И я кузнецу толкую: дурак ты кованый, Сидор! А он только сопли на наковальню роняет. Ладно. Ты куда путь держал-то, Алексей Николаич?
— Никуда не держал. Места у вас глухие, тихие. Думаю осесть, коли угол найдется.
Старик лукаво прищурил левый глаз, в седых усах мелькнула усмешка:
— Осесть, говоришь? Угол ему подавай… Угол нынче денег стоит, парень. Землица у нашего барона, дай бог ему здоровья, не пустует. Подати платить надо, общинный сбор, опять же за мост… Но есть у меня мыслишка.
Он указал посохом на дальний конец улицы, туда, где дорога уходила к пологому оврагу и пряталась под кронами вековых дубов:
— Видишь вон ту крышу за ручьем?
Алексей вгляделся. На взгорке, у самой стены дремучего бора, темнел пятистенок из толстых лиственничных бревен. Во дворе виднелся сарай, каменный мшаник и сруб колодезного журавля. Забор из жердей местами завалился, а на крыше между дранкой пробился бархатный зеленый мох.
— Дед Тихон там сидел, смолокур, — заговорил староста, понизив голос. — По осени преставился, царство ему небесное. Старый был, как пень болотный. Родни прямой не осталося, племяш в городе приказчиком служит, нос сюда не кажет, на кой ему эта изба сдалась? Дом общине отошел. Стоит, гниет помаленьку. А мне, как старосте, за него перед баронским тиуном ответ держать! Ежели дом до зимы без хозяина простоит — стропила поведет, печь отсыреет, а налог за пустошь с кого драть? С меня, что ли? Хрен им на воротник, чтоб шея не чесалась!
— И что ты предлагаешь, Корней Тимофеевич?
— А вот что, — старик встал перед Алексеем, наставив палец ему в грудь. — Избу я тебе отдаю. С сараем, огородом и правом брать валежник в барском лесу на две версты вокруг. Взамен уговор: крышу перебрать, плетень поднять, избу от красного петуха беречь. Это раз. Всю деревенскую скотину — от коров до гусей — берешь под свой глаз. Если отел, мор или копытная гниль — идешь и лечишь, без дураков. За труды берешь по совести: яйцами, хлебом, салом, чем бабы подадут, серебра драть не смей, народ у нас небогатый. Это два. А к покровским холодам сдашь мне на общинный склад мешок сушеных белых грибов и три кувшина брусничного взвара для баронского сборщика, чтоб бумагу выправил на вечное владение. По рукам?
Алексей усмехнулся. Старик торговался крепко, по-хозяйски, выжимая из каждого вершка пользу для деревни. Но условия были честными: крыша над головой, земля, законное место в общине и понятное ремесло.
— Не пойдет, дед Корней, — покачал головой Алексей.
Староста аж поперхнулся:
— Это с какого такого перепугу не пойдет?! Ты с дуба рухнул, парень?! Тебе избу готовую за здорово живешь отдают!
— На грибы и взвар я согласен. Скотину лечить стану, мне не привыкать. Но инструмент и подъемные дашь вперед. Руками крышу латать нечем: топор нужен плотницкий, скобель, гвоздей кованых сотни две, пила поперечная. И по харчам: мешок муки, пуд пшена, окорок и мешок соли. Без соли скотину лечить — гиблое дело. Ни рану промыть, ни рубец завести.
Староста вытаращился на него, часто хлопая веками, а потом вдруг крякнул, запрокинул голову и сухо, скрипуче захохотал на всю улицу:
— Ишь ты, язва хваткая! Еще порог не переступил, а уже старосту грабит! Подъемные ему подавай!
Он отсмеялся, вытер рукавом слезу и с размаху хлопнул мозолистой дубленой ладонью по широкой ладони Алексея:
— По рукам, Николаич! Будет тебе топор и соль. Но если через седмицу корова Матрёнина сдохнет — лично приду и лезвие с топорища сшибу, понял?
— Не сдохнет, — спокойно ответил Алексей, сжав пальцы старика так, что хрящи отчетливо хрустнули. — Пойду я, Тимофеич. Дела не ждут.
Калитка усадьбы висела на одной кованой петле и при толчке отозвалась протяжным ржавым воем, пропоров нижним бруском сухую глиняную колею.
Алексей замер на тропке, засунул большие пальцы за широкий сыромятный ремень и не спеша оглядел хозяйство.
Двор зарос в пояс: подорожник, лебеда, глухой бурьян с сизыми шапками чертополоха. Воздух здесь стоял неподвижный, прогретый полуденным солнцем, пахнущий нагретой смолой, сухой пылью и въевшимся в землю едким духом березового дегтя — старый Тихон явно гнал его прямо на задворках.
— Ну что, Николаич, — негромко бросил Алексей себе под нос, слушая, как ровно и мощно стучит в груди обновленное сердце. — Обживайся. Работы тут на месяц вперед, черт бы все побрал.
Первым делом он обошел сруб кругом. Глаз у него был наметанный: на отцовском хуторе на эти постройки насмотрелся вдоволь.
Стены дед Тихон клал на совесть, из отборной лиственницы в два обхвата. Нижние два венца за сорок лет потемнели до цвета литого чугуна, но когда Алексей достал из кармана сапожный нож и с усилием вогнал острие в комель — сталь звякнула, войдя едва ли на пару миллиметров, и уперлась в древесный монолит. Звенит дерево. Не тронула гниль, лиственничная смола законсервировала бревна намертво.
А вот кровля требовала рук. Дранка над сенями рассохлась, на северном скате пластами лег бархатный зеленый мох, а пара досок на коньке вздыбилась — в первый же затяжной осенний ливень вода пойдет прямо по стропилам.
— Значит, крыша — в первую очередь, — наметил Алексей. — Как только староста обещанный инструмент приволочет.
Он налег плечом на массивную дубовую дверь. Петли отозвались сухим стоном, и в лицо ударил густой, застоявшийся дух нежилого покоя: сушеная мята, мышиный помет, холодная сажа и вековая пыль.
Внутри царил полумрак. Свет едва сочился сквозь два небольших оконца с мутноватыми стеклами пузырчатой ручной отливки. Горница оказалась просторной: широкий лиственничный стол посредине, стесанный из цельной плахи в четыре вершка толщиной, массивные лавки вдоль стен, в углу — приземистый кованый ларь под навесным замком, а в центре всего этого мира возвышалась русская печь.
Алексей подошел к печи, провел ладонью по беленой боковине. Кладка была из дикого речного камня, обмазанного глиной с рубленой соломой. Трещин на боках не видно. Он заглянул в устье: сухо, паутина держит углы. Нащупал вьюшку — заслонка пошла со скрежетом, но перекрыла дымоход плотно.
— Это ладно, — кивнул сам себе Алексей. — Коли печь цела, перезимуем.
Через четверть часа у калитки послышался перестук копыт и тележный скрип. Во двор въехал тот самый Микитка — плечистый белобрысый паренек, которого староста гонял за ножом. Парень сидел на передке телеги, натянув вожжи рыжей кобыленки, и с опасливым любопытством таращился на Алексея.
— Дядька лекарь! — крикнул он звонким, ломающимся баском. — Батька прислал! Все, о чем рядили, привез, до единого гвоздя!
Алексей вышел на крыльцо, стряхивая паутину с полотняного рукава:
— Сгружай, Микита. Показывай, что там Корней Тимофеевич наскреб.
Они подошли к телеге. Староста слово сдержал свято: на дощатом дне лежал пузатый мешок с грубой серой мукой, куль пшена, плотный холщовый узел с крупной серой солью, темный от рассола свиной окорок, обернутый чистой дерюгой, и тугая вязанка репчатого лука.
Рядом лежал инструмент: широкий плотницкий топор, остро насаженный на березовое топорище, двуручная поперечная пила с правильно разведенными зубьями, скобель для ошкуривания жердей и холщовый мешочек, приятно оттягивающий ладонь весом кованых граненых гвоздей.
— Батька велел передать, — Микитка шмыгнул носом и почесал за ухом, — ежели чего еще надо будет — ухват там али кочергу — ты к нам заходи. Матрёна, хозяйка коровы-то, кринку молока передала, парного, и краюху ситного. Сказала, до веку за тебя молиться станет.
— Передай Матрёне спасибо, — Алексей принял теплую глиняную кринку, и на его лице обозначились глубокие морщины у глаз. — Молоко — это дело. А корове пусть мокрой отавы не дает, пока роса не сойдет. Усек?
— Усек, дядька Алексей, — парень осклабился, обнажив щербатые зубы, и принялся споро сгружать мешки на крыльцо. Мышцы под рубахой перекатывались туго — видно, привык парень к изнурительному крестьянскому труду с малых лет.
Когда телега скрылась за дубами, Алексей остался один. Солнце перевалило за полдень, длинные тени поползли через заросший двор к порогу.
Спешить было некуда. Жизнь больше не гнала его на ночной вызов за сорок километров по обледенелой трассе. Ни отчетов, ни начальства, ни пьяных звонков из района.
Первым делом он нашел в сенях кадочное ведро, ополоснул его у колодезного сруба, зацепил за дужку цепь и опустил в глубину. Ворот запел, цепь зазвенела. Вода поднялась ледяная, прозрачная как слеза, пахнущая кремневым камнем и осенней свежестью. Он зачерпнул ладонью, умыл лицо, смывая дорожную пыль, шумно фыркнул и выпил добрых полковша. Зубы заломило от стужи, но внутри растеклась чистая первобытная бодрость.
Затем пошла работа.
Алексей наломал у забора упругих березовых веток, стянул лыком — вышел жесткий, плотный веник-голик. Распахнул настежь волоковые окна, впуская сквозняк с запахом нагретой смолы и трав. До белизны вымел из горницы паутину, сухие листья и вековую труху.
Наколол во дворе сосновых плашек от старого штабеля у сарая. Дерево звенело под топором радостно, отлетая упругой смолистой щепой. В печи он аккуратно сложил растопку: березовая береста вниз, сухие лучины шалашиком, сверху — три полешка потолще.
Чиркнул кремнем о кресало. Искры снопом брызнули на сухой трут. Тот затлел рыжей точкой. Алексей осторожно подул, раздувая уголек, поднес к завитушке бересты — и веселое пламя с легким треском побежало по коре.
Тяга оказалась отменная. Печь загудела ровно, басовито, без единого клубка дыма в горницу. Сухой камень начал медленно впитывать жар, отдавая в сырую избу первое настоящее жилое тепло.
К вечеру изба преобразилась. Алексей отдраил широкий стол речной водой с песком, отскоблил нары у стены, натаскал из сарая охапку прошлогоднего сена — духовитого, пахнущего донником и мятой, — бросил сверху чистую дерюгу.
На загнетке в чугунке, найденном в подполе и отчищенном золой до сизого чугунного блеска, мерно побулькивала похлебка.
Все простое, мужицкое: ключевая вода, горсть дробленого пшена, три размятые картофелины из подпола, луковица, крупно посеченная и слегка припущенная на краешке свиного сала, щепотка каменной соли и добрый кусок окорока на косточке. Запах по избе поплыл такой, что в пустом желудке сладко заныло.
Алексей сел на лавку у окна. Солнце садилось за дальний еловый бор, окрашивая небо в густые тона спелой малины и червонного золота. Деревня вдали затихала: прокричал запоздалый петух, мыкнула корова, стукнула где-то вдалеке калитка, и опустилась благодатная, глубокая тишина.
Он зачерпнул деревянной ложкой горячее варево, подул на пар. Разваристое зерно, густой навар, сладковатый лук и плотное соленое мясо. Простая крестьянская еда, которая дает силу жилам и покой голове. Он ел не торопясь, заедая ломтем ситного хлеба с хрустящей горелой корочкой, и чувствовал, как тепло от печи и от горячего варева заполняет каждую клетку уставшего тела.
А потом он вышел на крыльцо с глиняной кружкой травяного взвара.
Сумерки сгустились, синие и прохладные. На небе высыпали первые крупные, незнакомые звезды — яркие, не похожие на земные созвездия. Алексей глубоко втянул ночной воздух, прислонился плечом к теплому бревенчатому косяку и прикрыл глаза.
И именно в этот миг, где-то в самой глубине груди, под ребрами, неслышно отозвалась тугая струна.
Это не было болью. Странный, тянущий гул — будто невидимая тонкая жила натянулась от его порога куда-то далеко на север, сквозь дремучие чащи, сквозь сотни верст чужих дорог и холодные мхи. Струна вибрировала, отдаваясь в ладонях сухим покалыванием, словно звала и окликала кого-то во тьме.
Алексей открыл глаза, посмотрел в темную глубину леса за ручьем и тихо выдохнул в сизый пар:
— Ну… приходите, коли надо. Места хватит. И каши на всех наварим.