Стакан с тумбочки я допил сидя, уже спустив ноги на пол. Вода за утро нагрелась и пошла тяжело, но пошла. Дверь в коридор Лера прикрыла за собой не до конца, и оттуда доносился её голос — по слову в минуту, не чаще. «Да». «Поняла». «Хорошо, мама». Между словами стояли длинные паузы, в которые говорил кто-то другой. Я постоял, послушал и пошёл в душ. Подслушивать чужую маму на трезвую голову — дело сомнительное, а с моей сегодняшней и вовсе не стоило браться.
Под водой я простоял долго, пока голова не стала походить на голову. Вопрос про переселение душ никуда не делся, он просто вышел на перекур вместе с Лерой. Несколько минут назад я лежал под ним и понимал, что отшутиться не выйдет, и вот мироздание подкинуло мне звонок вместо ответа. Спасибо, конечно. Только за такие подарки потом обычно приходит счёт, и это я знал не хуже мироздания.
Вниз я спустился с мокрой головой, в чистой одежде. Лера стояла у кухонного окна спиной ко мне, с телефоном у уха, и не говорила ничего. Слушала. Плечи у неё стояли поднятыми, как на морозе, хотя в кухне было лето. Барон уже лежал под столом, поднял голову на мои шаги, читать Леру приходилось глазами — по спине, по тому, как она переставила ноги, по свободной руке, которой она держалась за край подоконника.
Я включил кофемашину и достал чашку, стараясь не звенеть. На столе стоял её стакан с водой, недопитый, и я, не думая, допил его сам — горло после вчерашнего просило воды в любом виде и из любой посуды. Потом спохватился, налил ей свежей из кувшина и поставил на прежнее место. Кофемашина зашумела, Лера на шум обернулась, посмотрела на меня и снова повернулась к окну. Лицо у неё было бледное, губы сжаты в нитку. Так она не выглядела даже в тот вечер, когда Барон разодрал коробку с выкрасами.
— Хорошо, мама, — сказала она наконец. — Да. Встречу.
Она положила трубку на подоконник экраном вниз, постояла ещё секунду и только потом села за стол. Я поставил перед ней кофе, взял свой и сел напротив.
— Мама приезжает, — сказала Лера. — В пятницу вечером, на выходные.
— Это же хорошо.
— Хорошо. — Она взяла стакан, увидела, что он полный до краёв, и посмотрела на меня. — Ты его допил?
— Виноват. Налил новой.
— Ладно. — Она поставила стакан ровно на прежний мокрый кружок. — Она не плохая, Ген. Просто у неё всё должно быть правильно. Как она считает правильным. И спорить с ней нельзя, у неё сразу давление. Она одна всю жизнь тянула, ей было некогда… ну, церемониться. Поколение такое.
Я кивнул и слушал. Слушал честно, как учили в другой жизни на других переговорах — не перебивать, не оценивать, дать человеку дойти до конца своими ногами. Лера объясняла мне мать, как объясняют механику про старую машину: да, стучит, да, глохнет на холодную, но она ездит, и вообще она нас всех вывезла.
— Она вчера в восемь звонила, я не взяла, была в душе. Сегодня в семь. Потом снова. — Лера повернула чашку на блюдце ручкой к себе. — Ты сейчас подумаешь, что я жалуюсь. Я не жалуюсь.
— Я слушаю. Это разное.
Она посмотрела на меня и убрала руку с чашки.
— Ладно. Хватит про маму. Какие у тебя планы на сегодня?
Переход она сделала так резко, что я почти услышал щелчок. Ну и ладно. Захочет — вернётся, а тянуть человека за язык я в это утро не собирался. Себя бы дотянуть до обеда.
— В Тулу надо, к Зинаиде Павловне. Соломатина говорила, что можно в среду после двух. И привезти байковый халат с запасными очками, мы же их забрали, так в машине и катаются. Но сначала Дубки заскочить — полить, огурцы снять, Маркиза проверить, — потом больница. — Я потёр лоб. — Только до обеда я за руль не сяду. Коньяк оказался коварный. Я в последний раз столько пил… не помню когда. Давно.
Это была правда в обеих моих биографиях сразу. Макс пил редко и дорого, Гена — по случаю и что налили, но столько ни один из них не пил очень давно.
Лера подумала пару секунд, глядя куда-то мне за плечо.
— Мне нужно полчаса. Закрою рабочее — и поедем. Я за рулём.
— У тебя же…
— В два у меня ничего, я вчера перенесла на четверг. Полчаса, Ген. Кофе допей.
Следующие полчаса я пил кофе, кормил Барона и слушал, как Лера работает. Работала она, не вставая из-за стола, с телефоном у уха и ноутбуком на коленях. Кому-то на складе объяснила, что «до пятницы» и «в пятницу» — разные сроки, и разница эта стоит денег, причём не её денег. Маше продиктовала три письма, не заглядывая ни в какие бумаги. Человеку по имени Ринат сказала, что если сертификаты не лягут ей на стол к понедельнику, разговор пойдёт другой, и голос у неё сел на полтона ниже — такой я слышал у неё раза два, оба раза не в свой адрес, к счастью. Бледность сошла на второй минуте. Работа ей шла на пользу, как некоторым идёт бег по утрам. Я сидел, гладил Барона и думал, что мне бы так уметь переключаться. Я-то свои мысли обычно таскаю за собой, пока они не сотрутся.
Барона мы оставили дома, не закрыв дверь. Тимур пообещал заглянуть в обед. Барон сел и смотрел нам вслед, пока машина не свернула за поворот. Интерфейс у меня включился сразу за воротами, как только двор остался позади, — и первое, что я увидел, было серое. Ровное, как мокрый асфальт после дождя, а под ним, на глубине, лежала синева. Старая, застиранная. Такую я читал раньше у пассажиров, когда разговор сворачивал на детство.
Лера вела аккуратно. Держалась правого ряда, фуры не обгоняла, никого не костерила. Симферополька за Чеховом пошла свободная, окна мы открыли, и в машину било тёплым асфальтом и полем. Первые километров десять ехали молча. Я смотрел на неё сбоку — на скулу, на прядь, которую она то и дело заводила за ухо, — и не лез. Пусть сама.
— Надо подумать, куда девать Барона, — сказала она, не отрывая глаз от дороги.
— В смысле — девать?
— На выходные. Мама животных терпеть не может. Она в дом, где собака, не войдёт. Будет стоять на пороге, пока не уберут.
Я повернулся к ней всем корпусом. Про Барона мы столько всего прошли — и коробку с тканями, и первую ссору, и вольер, который Толян варил два вечера, — что «куда девать» из её рта звучало чужим словом. Как будто кто-то его ей подсунул.
— Барон днём в вольере побудет. Мама во двор выходить собирается?
— Ты не понимаешь. — Лера пропустила парня на «Приоре», которому явно было куда торопиться, и вернулась в свой ряд. — Она про Барона ничего не скажет. Вообще ни слова. Она войдёт, увидит миску в прихожей — и вот так посмотрит.
Она на секунду подняла брови и чуть склонила голову набок. Лицо у неё стало вежливым и бесконечно терпеливым, будто ей показали что-то, о чём воспитанные люди молчат. Держала она это лицо недолго, но по спине у меня прошло холодком.
— И всё, — сказала Лера, снова становясь собой. — Дальше я три дня буду сама себе объяснять, что миска стоит где надо.
— А если сказать вслух? Мам, это наша собака, она тут живёт.
— Скажу. — Лера подумала. — Она ответит: «Конечно, солнышко, как хочешь». И вздохнёт. И весь вечер будет очень хорошая.
Я промолчал. Про «очень хорошую» я понял с первого раза, тут пояснений не требовалось.
— У нас дома никогда не было животных, — сказала она чуть погодя. — И знаешь, что интересно? Мне ни разу не запретили. Ни разу за всё детство, я тебе точно говорю. Я просила хомяка лет с шести. Мама говорила: конечно, заведём. Вот научишься сама вставать по будильнику — и заведём. Я научилась вставать. Тогда оказалось, что сначала надо разобраться с почерком. Я разобралась с почерком. Тогда — с фикусом, который я, по её мнению, залила. И так до самой школы, пока я не поняла, что этот список бесконечный, у него просто нет последнего пункта.
— А кошка?
— Кошка была один раз, три дня. — Лера смотрела на дорогу. — Я принесла котёнка со двора, спрятала под кроватью в коробке из-под сапог. Он ночью пищать начал. Мама утром его нашла, взяла на руки, погладила и сказала, что я молодец, что пожалела живое существо. Правда сказала, без всякого яда. А потом отнесла его тёте Нине на первый этаж — у той свой дом и веранда, у неё коту действительно было лучше, чем у нас в двушке с коврами. И вечером я ей за это спасибо сказала.
— Спасибо?
— Спасибо. — Она усмехнулась, коротко, одним углом рта. — Мне было восемь. Я стояла в коридоре и говорила спасибо за то, что моего котёнка унесли, и я не притворялась. Я правда была благодарна. Вот это, Ген, самое… — Она не нашла слова и не стала искать. — Не за что зацепиться, понимаешь? Она была права. Она всегда была права. Коврам конец, аллергия, лишние расходы, кто за ним убирать будет. Всё правда до последнего слова.
В сером у неё пошла рябь. Лимонная, узкая. Жжёной резиной по языку она не мазнула, только царапнула — так рябит у человека, который повторяет чужую правоту, потому что своей ему не выдали.
— А потом я перестала хотеть вслух, — сказала Лера. — Это лет в десять как-то само вышло. Есть вещи, которые лучше не называть при ней, потому что она найдёт причину. Причина всегда разумная. Я даже помню, как я это делала: хочешь чего-нибудь — сначала объясни себе, почему оно тебе не нужно. Заранее. Чтобы не расстраиваться, когда объяснят.
Впереди полз зерновоз с открытым верхом, с него сыпалось по зёрнышку. Лера пристроилась в хвост и обгонять не стала.
— Она хороший человек, — сказала она в лобовое стекло. — Ты пойми правильно, я не жалуюсь. Она меня одна растила после смерти отца. Она мне на выпускной платье шила ночами, потому что купить было не на что. Такие вещи не забывают.
— Не забывают, — согласился я.
— Просто у неё за это как бы… — Лера пошевелила пальцами на руле, подбирая. — Ей за это причитается. Всю жизнь. Не деньгами, деньги не в счет, как само собой. А вот чтобы всё было по её. Где стоит стол, каким цветом покрашен коридор, что я ем. Это как проценты по кредиту, который я не брала, но платить надо, потому что я её дочь.
— Ты в семнадцать уехала.
— С чемоданом, ты знаешь. — Она кивнула. — Я тогда думала, что от города уезжаю, чтобы начать новую жизнь… — Она помолчала. — А сейчас она звонит, и я в первые секунды ловлю ее настроение. Я взрослая женщина, у меня склады, охрана и Володя с рацией. Телефон загорается — и я снова девочка, которая что-то опять сделала не так и пока не знает что.
Аналитик у меня внутри к этому месту уже всё разложил по полочкам, с терминами и стрелочками, и был собой очень доволен. Толку от него было как от зонта в метро. Лера всю эту механику знала на собственной шкуре, ей не диагноз был нужен. Лекция бы её только оттолкнула, потому что лекция — это ещё один голос, объясняющий ей, как правильно. Я в прошлой жизни просидел за столами много лет и вынес оттуда одну работающую вещь: человек держится только за тот вывод, до которого дошёл сам. Чужой он выплюнет, даже если чужой правильный.
Я решил, что вопросов хватит трёх.
— Лер, можно спросить? Дом, в который она едет, — чей?
— Наш. — Она даже удивилась. — Что за вопрос?
— А живёт в нём кто?
— Мы. — Пауза. — Мы с тобой. И Барон.
— Угу. А кто решает, где будет пёс в выходные?
Она не ответила сразу. Мигнула зерновозу левым, обошла его и заговорила только на своей полосе:
— Она в гости едет. Гостю положено, чтобы удобно. Так принято.
— Принято. А если бы к нам ехала Тамара Андреевна — ты бы Барона куда девала?
— Тамара Андреевна с ним бы сама гуляла. И сказала бы, что мы его мало гоняем, и что у него шерсть тусклая от нашей кормёжки.
— Вот.
— Это другое. Мама — это мама. Ей тяжело, у неё возраст, у неё давление, ей надо, чтобы… — Она остановилась на середине.
Руки у неё лежали на руле правильно, на десяти и двух, и она посмотрела на эти руки так, будто они были не её.
— Слушай. Я сейчас её голосом говорю.
— Ага, точно не своим, — сказал я.
— «Ей надо, чтобы». Она так всю жизнь: мне надо, чтобы ты. Мне надо, чтобы ты приехала. Мне надо, чтобы ты не спорила. — Лера коротко выдохнула через нос. — Господи. Мне не семнадцать.
Серое у неё начало расходиться, как облачность над полем, и в разрывах пошла синева. Радости в этом не было никакой. Радости вообще не бывает, когда человек первый раз смотрит на свою колею со стороны и видит, что колею эту накатал кто-то другой, а он в неё просто попал колесом много лет назад и с тех пор едет. Про колею я ей ничего не сказал. Своими словами она это сформулировала лучше, чем я бы своими.
— Я же не про собаку, — сказала она чуть погодя. — Барон-то переживёт, он к Тимуру пойдёт и будет счастлив, они друг друга обожают. Я про то, что я это решила утром. Она про Барона ещё вообще ничего не сказала. Она про Барона не знает даже, я ей не говорила. А я уже сижу и придумываю, куда его девать. Сама. За неё. Она ещё в самолет не села.
— Понимаю.
— И так со всем. — Лера сбросила скорость перед камерой и снова разогналась. — Она приедет, и у меня в доме будет по её, причём я всё сделаю своими руками. Переставлю стулья, уберу подушки, которые «пёстрые», переоденусь во что-нибудь спокойное. Себя переставлю. — Она помолчала. — Знаешь, что я в прошлый раз на Остоженке сделала? Акварели со стен сняла. Свои. Она про них один раз сказала «мило, но нужно подправить кое-где». Пара слов, Ген. Она не ругала. Она даже похвалила, в общем-то.
— И ты их убрала.
— Я их не сразу убрала. Я сначала неделю на них смотрела и думала, что вот тут у меня перспектива поехала, а тут вода грязная. — Лера тронула прядь и завела за ухо. — А потом сняла.
Дорога шла прямая, поля по обе стороны стояли жёлтые, к уборке.
— У папы карта висела, — сказала она вдруг. — Я тебе рассказывала, с флажками. Она в большой комнате висела над диваном, я на ней читать училась. После сорока дней мама её сняла. Не выбросила, свернула и куда-то убрала. Она правильно сделала, я тогда рыдала на неё каждый вечер, а мама сказала — нечего душу травить. Она о моих нервах думала, у неё дочка на глазах таяла.
Она сказала это ровно, будто зачитывала пункт договора.
— Я до сих пор не знаю, где карта. И спросить не могу. — Лера пожала одним плечом. — Двадцать лет прошло. Я взрослая женщина, у меня грузовики через границу ходят, а спросить про карту не могу.
Я подождал, пока она вернётся оттуда. Смотрел вперёд, руки на коленях, и сказал ровно то, что собирался, без всякого нажима, потому что нажим она услышала бы как ещё один голос, который знает, как ей жить.
— Родителей нужно любить и уважать. Это правда, и это правильно, и я тут ничего другого не скажу. Только это не то же самое, что отдать им право жить твою жизнь.
Больше я ничего добавлять не стал. Добавлять было нечего, а испортить хорошую мысль лишним словом я умею, есть у меня такой талант.
В машине стало тихо. Лера вела, я смотрел в боковое окно, где ветер гнал волну по пшенице, и не поворачивался, чтобы не мешать. По интерфейсу было видно, как серое у неё сходит слоями, будто его снимают шпателем, а следом поднимается зелёное, болотное и вязкое. Вина. И включилась она не на поступок — Лера ничего не сделала, она за рулём сидела и молчала, — а на одну только мысль, что дом всё-таки её. Я это отметил и убрал подальше, потому что говорить об этом было рано.
Потом в глубине проступила серебряная нить. Такую я видел у Елены Дроздовой в кабинете Ройтмана, в тот вечер, когда она перестала бояться. Нить была тонкая, с волос. Я на неё лишний раз старался не смотреть, чтобы не сглазить.
Поворот на Дубки Лера нашла сама, без подсказки, и я это отметил про себя. Грунтовка прошла мимо трёх жилых домов и десяти нежилых, и у бабушкиного сруба под зелёной крышей Лера остановилась так, чтобы машина не давила тень на грядки. Тоже сама.
Маркиз сидел на крыльце и смотрел в противоположную от машины сторону. На хлопок дверей он не повернулся. Когда мы подошли к калитке — не повернулся тоже, только хвост дёрнулся один раз, для протокола.
— Обиделся, — сказала Лера.
— Изображает. Смотри, ухо.
Ухо и правда стояло на нас, как антенна на ближайшую вышку. Я открыл калитку, и Маркиз слез с крыльца, прошёл мимо моих ног, не глядя, задел рыжим боком, будто случайно, и пошёл вдоль дома к сараю. У угла остановился, оглянулся — идёте или нет? — и пошёл дальше.
— Он нас куда-то ведёт, — сказала Лера.
— Ведёт. Пойдём, а то хуже будет. Он злопамятный.