К книге
БаринГлава 1
4%
Глава 1
1

Глава 1

Убежать мы не могли, ну и ладно. Стоим.

Городовой вышел на нас — молодой, усы еще жидкие, шинель на морозе застегнута до горла. Я поднял фонарь повыше и огляделся.

Барчук в хорошем пальто, при трости и с перевязанной рукой, еще один господин, хорошо одетый, и извозчик с ломом.

— Что тут делаете? — спросил городовой, удивленно пуча глаза.

— Мерзнем, — сказал я устало и совершенно честно.

— Я спрашиваю, чего долбите.

Я вздохнул и показал тростью на француза.

— Вот, извольте полюбоваться. Учитель мой, мсье Дюбуа, из Парижа. Третий час доказывает, что стена не кирпичная.

— Это как же не кирпичная? — Городовой моргнул.

— А вот так. Утверждает, кирпич сверху для виду наклеен, для красоты. Говорит, у них во Франции все эдак строят и мы у них переняли.

— Я этого не говорил! — вскинулся Дюбуа.

— Вот, — развел я руками, насколько позволяла рана. — Слышите? Он и вам сейчас начнет.

Городовой посмотрел на француза.

— И что ж, — спросил он осторожно. — Доказали?

— Доказал. — Я показал ему кирпич в руках Дюбуа. — Как есть кирпич, полномерный. Он теперь молчит.

— Я не молчу.

— Молчите, мсье. Молчите.

Городовой поглядел на кирпич, потом на нас, потом на лом. Видно было, как он прикидывает, чем это пахнет по службе. Тащить нас в околоток, а после объяснять приставу вот это самое ему совершенно не хотелось.

— Господа, — сказал он наконец. — Тут вам не место для споров. Езжайте.

— Едем.

Я нашарил здоровой рукой рубль и вложил ему в ладонь.

— За терпение. Ночь холодная.

Он подержал рубль секунду и тут же убрал.

— Езжайте, — повторил уже мягче. — И это… мсье своего придержите. Стена государева, а он по ней стучит.

— Придержу.

Он пошел дальше, качая фонарем, а я слушал, как скрипит снег под сапогами, и думал, что этот случай он будет пересказывать неделю, а то и две.

Прохор молчал, покуда фонарь не скрылся за поворотом. А после подсадил меня в сани под локоть.

— Трогай.

— Н-но, Зорька.

Полозья скрипнули. Мы выехали на площадь, и лампады у ворот проплыли справа. Шапку я снял загодя. Дюбуа свою тоже.

«Обрусеет, ну, или свихнется», — мелькнула мысль.

Ехали молча.

У «Славянского базара» было светло и тепло. Я выбрался, оперся на трость, протянул заготовленную трешку Прохору, который с поклоном принял.

Швейцар открыл нам дверь, и мы оказались в тепле.

Подойдя к метрдотелю, я распорядился:

— Ванну в номер.

— Сей же час все будет, — кивнул он, покосившись на кирпич в моей руке и на Дюбуа, но даже и слова не сказал.

Поднявшись в номер, француз, тут же пробормотав что-то, ушел в свою комнату. А минут через двадцать принесли бадью и начали наполнять. Ванну я принял скверно.

Руку держал на весу, ногу перекинул через край, и вышло не купание, а стирка верхней половины. Малый в голубой рубахе поливал мне из кувшина на спину и делал вид, что так и надо.

Зато лег я чистым.

Кирпич отправился в саквояж, но перед этим я завернул его в холстину, а золото с большей частью денег спрятал в тайник. Спал я без снов.

Проснувшись и одевшись, вышел в гостиную, где уже обнаружился возле окна Дюбуа, что-то выглядывающий на улице.

— Вчерашний день ищете? — окликнул я его с улыбкой. — Пойдемте лучше завтракать.

— И вам доброе утро, мсье Арсений, — недовольно глянул он на меня и первым направился на выход из номера.

Внизу, под стеклянной крышей, журчал фонтан и завтракало купечество. Дюбуа сидел напротив и намазывал масло на калач с видом человека, примирившегося с судьбой.

Пальцы у него были в ссадинах. Он на них поглядывал и, кажется, гордился.

— Едем домой, мсье, — сказал я.

Он опустил нож.

— Нынче?

— Нынче вечером. Дело сделано, панихиду отслужили, город посмотрели.

— Город, — повторил Дюбуа. — Мы посмотрели город. Хорошо, пусть будет город. — Он отложил калач и вдруг посветлел лицом. — Признаться, я счастлив это слышать.

— Тогда с вас билеты. Два места в первом классе на вечерний и телеграмму мадам отбейте, что выезжаем.

— Только без подробностей, я полагаю?

— Без подробностей.

— Мсье, — сказал он с достоинством, — я в своих телеграммах пишу такую прозу, что мне впору в писатели идти.

Он поднялся было — и остановился.

— А вы?

— А я отлучусь. По делу Анны Францевны.

Дюбуа нахмурился.

— По какому же?

— По которому она меня, помимо прочего, и посылала. — Я вынул из кармана плотный конверт и показал ему, не выпуская из рук. — Письмо. Велено передать непременно и лично.

Француз поглядел на печать, на меня, и лицо у него сделалось почти довольное. Дело с письмом было понятное.

— Вот это правильно, — одобрил он. — Вот это, мсье, наконец-то человеческое поручение.

Позавтракав он ушел, а я остался сидеть с конвертом в руке.

Поднявшись, я направился из ресторана к метрдотелю.

— Чего изволите?

— Доктор ваш нынче принимает?

— Как же, у себя, в конце коридора первого этажа. — Он чуть склонился.

— Вот и славно. — И я направился в тот самый кабинет, где мне зашивали руку.

Доктор был свободен и читал газету, но при виде посетителя тут же отложил ее в сторону и усадил меня к окну, на свет, и размотал повязку.

Повернул руку к окну и повел бровью.

— Отек есть, а нагноения нет. Швы держат. — Он промакивал корпией, не поднимая глаз. — Вы, молодой человек, вчера рукой работали.

— Держал кое-что.

— Держали. — Доктор наложил свежую повязку, туго. — Держите впредь другой. Теперь ногу.

Он стянул с меня чулок, помял щиколотку, покрутил сустав. Я зашипел.

— Опухоль спала на треть, и это больше, чем я рассчитывал. — Он перебинтовал крест-накрест. — Не геройствуйте.

— Непременно.

— По руке, если ухудшений не будет, через неделю можно будет уже снять швы, ну а по ноге, я думаю, дней пять, и вам станет легче.

Я расплатился и покинул кабинет, вернувшись в номер, где оделся для улицы.

Возле гостиницы было пару возниц, среди которых и Прохор, выбор был очевиден, и я направился к нему.

— Здравствуйте. — Он стянул шапку. — Кирпич-то помогает, я его рядом с Зорькой нынче же ночью положил, полегче ей.

— Ну и славно, — улыбнулся я. — Ты корми ее получше.

— А то как же. Куда нынче, барин?

— На Пречистенку.

Я залез в сани, и Прохор погнал Зорьку вперед.

Нужный дом стоял в глубине двора — старый, деревянный, на каменном низу, с колоннами по фасаду и облупившейся охрой. Из трубы шел дым, ровный и густой. Двор был вычищен, дорожка выметена до земли.

Отворил слуга — до того древний, что мне сделалось неловко за свой стук.

— К Модесту Аполлоновичу. От Анны Францевны Адельсон, из Петербурга.

Я подал письмо, и старик принял его двумя руками, оглядел печать и кивнул на скамью у стены.

— Обождите, батюшка. Доложу.

Он ушел, шаркая ногами. Я остался в передней, где пахло воском и сухими травами, и слушал, как в глубине дома скрипят половицы — каждая на свой лад.

Ждал недолго.

Половицы заскрипели обратно, но вдвое быстрее, и вместе с ними долетел голос — негромкий, но такой, каким в доме командуют.

— Игнат, куда ты его посадил? В переднюю? На сквозняк?

Дверь распахнулась.

Старик был высокий, худой, седой, с длинным лицом и тяжелыми веками. Плед, в котором он, видно, только что сидел, волочился следом, зацепившись за локоть.

— Ну, здравствуйте, голубчик, здравствуйте. Игнат, чаю и того варенья, которое ты прячешь, — я знаю, что прячешь. — Видимо, это и был Модест Аполлонович, друг Анны Францевны.

Меня взяли под локоть и провели в дом, а там и в кабинет.

Он был жарко натоплен, и по кругу вытянулись шкафы от пола до потолка, а где полок не хватило, там книги стояли просто так, стопками вдоль стены.

Над камином висел женский портрет в тяжелой раме. Молодая, в темном платье, голова чуть повернута, а у окна — гравюры с морем.

— Садитесь вот сюда, к огню, тут теплее всего. — Модест Аполлонович упал в кресло и подобрал плед на колени. — Ноги, голубчик, мерзнут все время.

Игнат пришел с подносом, на котором стояли чайник и фарфоровые чашки, вазочка с вареньем и маленький графин темного стекла.

— Рябиновая, — сообщил старик с удовольствием. — Своя. Вам не предлагаю по малолетству, а сам пригублю.

Он налил себе на палец, сделал крохотный глоток и зажмурился.

Письмо лежало у него на столе, уже распечатанное.

— Прочел, — сказал он, поймав мой взгляд. — Дважды прочел. Она мне с лета не писала, а тут на трех листах. Ну, рассказывайте. Как она? — посмотрел он на меня, беря чашку с чаем.

— Хорошо, — только и выдал я.

— Голубчик. — Он поглядел на меня поверх чашки. — «Хорошо» я и от лакея услышу. Как она?

— Оклемалась после скандала. Свет ее принял обратно, и не просто принял — нынче она в фаворе. Приглашения приходят стопками, и она их перебирает, решая, куда идти, а куда нет.

— Так. Дальше, — заинтересованно подбодрил он меня.

— За приютом следит сама. Часто ведомости смотрит и с директора спрашивает, сколько дров ушло и почему муки взяли больше прежнего.

Модест Аполлонович поставил чашку.

— Дров, — повторил он. — Она спрашивает про дрова?

И я просто кивнул.

Старик откинулся на спинку и засмеялся — тихо, беззвучно, одними плечами.

— Слава богу, — сказал он. — А то мне писали, что слегла и не встает. Я, признаться, собирался ехать. В моем положении это, знаете ли, целое предприятие.

— Железная она, — улыбнулся я уголками губ.

— Железная, — согласился он и поглядел на портрет над камином. — Она такой не была, голубчик. Она такой сделалась.

Я пригубил чая: вкусный с какими-то травами и медом.

— А про вас я читал, — обронил старик, размешивая варенье в чае. — И про генерала вашего читал, и про подкидыша. Господин Дорошевич пишет зло, но выпукло. У нас на другой день выходит.

Он поглядел на меня с любопытством.

— Половину, я так понимаю, присочинили?

— Половину, — согласился я.

— Которую? — с иронией глянул он.

— Ту, где я герой, — улыбнулся я в ответ.

Старик хмыкнул и больше про газеты не спрашивал.

— Ну а вы? — Он повернулся ко мне всем корпусом. — О себе расскажете и о приюте?

— Благодаря Анне Францевне он поистине расцвел. Мастерская швейная есть и лавка, где сбываем.

— Мастерская — это что же, три бабы с иголками? — попытался поддеть он меня.

— Нет, что вы, машинки «Зингер», — хмыкнул я едва заметно.

Модест Аполлонович поднял брови.

— В приюте?

— В приюте. Девчата строчат сами, делают готовые вещи.

— И куда сбываете?

— Лавка на Апраксином дворе. Костюмы суконные по восемнадцать рублей, без торга. Пальто зимнее по двадцать восемь.

— Восемнадцать. — Старик прищурился, и я увидел, как он в уме что-то быстро сложил. — А берут?

— Берут. Приказчики, мелкое чиновничество, мещане городские. У портного такой костюм дороже, а базарную рвань им носить не по чину. Мы посередке и встали.

— И как, идет?

— Идет, — сказал я. — И останавливаться мы не будем.

Модест Аполлонович поставил чашку на блюдце, аккуратно, без стука.

— Вот оно как, — произнес он. — Голубчик мой, я тридцать лет ревизовал казенные заведения, уж насмотрелся. Иной не знал даже, сколько у него в заведении душ.

Он помолчал.

— А вам сколько? Пятнадцать?

— Пятнадцать.

— Ну-ну.

Огонь трещал. За стеной послышались легкие шаги, и молодой женский голос спросил что-то у Игната.

— Племянница, — обронил старик. — Живет при мне, скучает. Обещал ей летом Ярославль, а сам знаю, что не поеду. Ноги, возраст…

Он подлил себе еще на палец настойки.

— А дальше вы что думаете? Про себя.

Я не сразу ответил. Вопрос был из тех, что задают между делом, а отвечать на них приходится всерьез.

— По коммерческой части думаю пойти.

— Отчего не по военной? — Он прищурился. — Вам бы пошло. Лихой мальчик, я вижу, воспитанник Анны Францевны как-никак.

— Оттого что дорога закрыта. Генерал Зарубин при свидетелях обещал, что меня ни одно военное училище империи на порог не пустит. И, я так думаю, слово сдержит.

— Крепко вы ему насолили, — хмыкнул старик.

— Крепко. — Я пожал плечами. — Да я и не рвался, я не дворянин, Модест Аполлонович. В строю многих обгоню, а в чинах — нет. И за всю жизнь не догнать.

Старик слушал внимательно, положив ладони на подлокотники.

— А в торговле?

— Рубль я заработать могу, а там и дороги многие могут открыться.

Модест Аполлонович долго молчал. Потом подался вперед, и вся стариковская мягкость сошла с него.

— Тогда слушайте, голубчик, покуда я в силах говорить дельно. По коммерческой части одного ума мало. Там надобны три вещи, и ни одной у вас покамест нет. Первое — капиталец, потому что оборот без запаса есть хождение по льду в марте. Второе — знакомства, и не за столом, а такие, чтобы вам отпускали товар без задатка. А третье — имя, и вот оно дороже первых двух, вместе взятых. Имя — это когда про вас говорят: этот заплатит. Наживают его двадцать лет и теряют за один день.

— Как наживают? — поинтересовался я для виду.

— Скучно, — усмехнулся он. — Платить в срок и не врать в мелочах. В крупном все честны, крупное на виду. Врут в мелочах, а помнят как раз мелочи.

Он посмотрел на огонь и вдруг тихо засмеялся.

— Забавно, — сказал он. — И, признаться, интересно. Я вас едва знаю, а уже сижу и прикидываю, куда вас можно приткнуть.

Я промолчал. За этим стариком было интересно наблюдать. Плед, ноги, варенье — и между делом тридцать лет ревизий и та легкость, с какой он говорит о капиталах.

«Непростой старик».

— Так и быть, — произнес Модест Аполлонович. — Напишу о вас сыну.

— Сыну? — не сразу сообразил я.

— Александр Модестович. Служит по Департаменту торговли и мануфактур. — Старик отставил рюмку. — Его нынче повысили и перевели к вам, в Петербург, так что он там человек новый и оттого злой до работы. Через его департамент проходит все: фабричная часть, привилегии, уставы товариществ, ярмарки. Ежели нужда прижмет — обратитесь.

Он поднял палец.

— Только уговоримся сразу, голубчик, чтобы после обиды не вышло. Я ему напишу, что вы есть и что я вас видел, и только. Помогать вам или не помогать — решит он сам, я в это мешаться не стану. Он не мальчик — разберется.

— Понял.

— Точно поняли?

— Точно, даже такое знакомство лучше иметь, чем не иметь.

Старик поглядел на меня и медленно кивнул.

— Хорошо сказано.

Он с кряхтением поднялся и дошел до стола, придвинул чернильницу и стал писать — не спеша, старательно, изредка задумываясь над словом. Потом посыпал песком и подул сам, не доверив Игнату.

И, не поднимая головы, спросил:

— Руку где повредили?

— Упал. Неудачно.

— И оттого прихрамываете?

— От того же, — кивнул я.

— Дурная нынче зима. — Он подал мне конверт и посмотрел прямо. — Гололед, голубчик. Скользко. Особенно, я слыхал, по кривым переулочкам.

Я выдержал взгляд.

— Особенно там.

Старик кивнул и больше об этом не говорил.

Провожать он вышел сам, волоча плед, и Игнат ковылял следом с моим пальто.

— Кланяйтесь ей, — сказал Модест Аполлонович. — И передайте, что я на нее не в обиде, она поймет.

— Передам.

— И вот что. — Он придержал меня за здоровую руку у самой двери. — Она просила отписать, что я о вас думаю. Отпишу хорошее. А вам скажу иначе, потому что в письме такого не пишут.

Он помолчал.

— Вы, голубчик, старше своих лет по уму и хватке. Это бывает, и оно полезно в деле, но очень мешает жить. Так вы уж как-нибудь не забывайте, что вам пятнадцать.

— Постараюсь, — кивнул я.

— И приезжайте. Не по делу — просто так. Я вас чаем напою и всеми своими ревизиями замучаю до полусмерти, — улыбнулся он по-доброму.

— Как будет возможность. — Я улыбнулся в ответ и, распрощавшись, покинул дом.

Прохор дремал на облучке, надвинув шапку на глаза. Я забрался в сани, и мы поехали.

Я вертел разговор в голове с конца к началу.

«Читал газеты. Про дрова смеялся. Про восемнадцать рублей посчитал в уме за одну секунду. И письмо написал сразу, не торгуясь и не набивая себе цены».

Остаток дня ушел на сборы. Дюбуа разложив билеты на столе.

Перед отъездом решили посетить ресторан, и только мы уселись, как раздалось:

— Явились! Ты гляди, Пантелей, а мы уж думали, укатили не простившись!

Люди за соседними столиками обернулись на голос. Дюбуа втянул голову в плечи.

Пришлось идти к знакомцам.

Нас усадили, налили, придвинули блюда.

— Вот уезжаем уже скоро, — развел я руками.

— Стало быть, домой? — Пантелей отхлебнул настойки.

— Домой. Вечерним поездом, — озвучил я.

— Дело хорошее. — Кузьма покивал. — Дома оно завсегда лучше. Мы вон тоже через неделю тронемся, покуда пути стоят.

Он вдруг посерьезнел, полез за пазуху и выложил на скатерть сложенную вчетверо бумажку.

— Держи, паря. Тут писано, где нас в Москве сыскать, а где на Лене. На Лене-то сложнее, но дойдет, ежели через контору слать.

— Благодарю.

— Ты не благодари, ты бери. — Кузьма пристукнул ладонью по столу. — Мы народ простой. Понадобится чего — пиши прямо, без политесов. Хоть по делу, хоть просто так.

Я вынул карандаш и написал ему свой адрес — приют князя Шаховского, для Тропарева. Кузьма прочел, шевеля губами, и спрятал бумажку так бережно, будто она была на тысячу.

— Приют, — крякнул он. — Ты гляди.

— Так я и говорю: воспитанник.

— Воспитанник, — согласился Кузьма и захохотал.

Наливали еще. Дюбуа выпил рюмку, потом вторую, и Ерема, вспомнив баню, полез к нему, но француз обмер, и Кузьма великодушно перевел разговор.

Прощались долго. Кузьма облапил меня, вспомнил про руку, отдернулся и облапил заново, осторожнее. Пантелей потряс мою ладонь двумя своими. Ерема молча кивнул.

— Ну, паря. Не пропадай.

— Не пропаду.

Забрав вещи из номера, мы вышли из гостиницы и, конечно, предпочли снова Прохора.

Вокзал встретил гулом, паром и угольной гарью. Пахло железом, мокрым сукном и пирогами от лоточника у входа.

Прохор, высадив нас, и сам слез, помог с вещами, он стоял, мял шапку и глядел в сторону.

— Барин, ты… ну… ежели опять в Москву. Ты знай, я тут.

— Знаю, — кивнул я.

— Ну и все. — Он нахлобучил шапку. — Ну и с богом.

И полез на облучок, не оборачиваясь, а мы двинулись на вокзал. Носильщик тут же принял вещи у Дюбуа, а саквояж я придержал и не отдал.

Дождавшись на перроне поезда, мы погрузились в вагон.

В купе было тепло. Дюбуа тут же устроился и достал книгу на французском.

— Мы потеряли неделю, мсье. Извольте хоть сейчас позаниматься.

На что я тяжко вздохнул, и следующие полчаса просидел с задранной на диван ногой, повторял за ним и глядя, как за окном ползет Москва.

Дюбуа поправлял, придирался и был совершенно счастлив.

«Ишь. Ожил мсье».

Двадцать часов дороги вымотали меня хуже Хитровки.

Петербург встретил ранними сумерками и мокрым снегом.

Николаевский вокзал гудел, хотя день клонился к концу. Пар стелился под сводами, лязгали сцепки, кричали носильщики, и все это било по голове.

Со ступенек я сходил долго, нога затекла. Дюбуа молча подставил плечо и придержал, пока я не встал на перрон обеими.

— Благодарю, мсье.

— Не за что, — буркнул он и отвернулся.

На площади уже горели фонари и толклись извозчики. Я выбрал вторые сани от края — лошадь посвежее.

— На Литейный.

Пока ехали через вечерний город, повалил снег, он лип к лицу, в окнах желтели лампы, разносчик у угла сворачивал лоток, и от его товара еще тянуло теплым хлебом.

Дюбуа сидел рядом и глядел прямо перед собой.

— Странное дело, мсье, — сказал он вдруг. — Я когда-то проклинал этот город, а теперь еду и радуюсь, что вернулся.

«Ну вот. Дожили».

Пролетка притормозила у высокой чугунной ограды. Все то же: кованые ворота, крыльцо, колонны. Ничего не переменилось, а показалось, что не был тут полгода.

Степан отворил, принял пальто и трость, распорядился насчет поклажи. Скользнул взглядом по перевязанной руке — и не сказал ничего.

— Извольте, Арсений свет-Иваныч. Анна Францевна в малой гостиной изволят пять чай.

Опекунша сидела в кресле с высокой резной спинкой, прямая, в темном домашнем платье. Подняла голову, оглядела нас обоих — быстро, одним движением.

— Живые, — сказала она. — Садитесь, мсье Дюбуа, и вы, Арсений.

Дюбуа садиться не стал. Он выпрямился посреди гостиной, как перед строем.

— Сдаю вам его с рук на руки, мадам. Жив и относительно здоров.

— Относительно?

— Относительно, — твердо повторил француз.

Дальше пошел доклад.

И он был превосходен. В нем имелись гостиница, панихида, погост, уроки французского, соблюдение режима дня и умеренность в пище.

Анна Францевна слушала, не перебивая. Один раз чуть повела бровью, но промолчала.

— Благодарю вас, мсье Дюбуа, — сказала она, когда он выдохся. — Вы исполнили все, о чем я просила.

— Служу мадам. — Он помялся. — И осмелюсь просить. Мне бы отдыха. Дня три.

— Три дня ваши. С понедельника уроки.

— Мадам.

Он раскланялся и вышел, я поднялся следом.

— Одну секунду Анна Францевна, мне стоит попрощаться с учителем, — обратился к ней, и она кивнула.

В передней Степан подал ему пальто и удалился.

— Мсье. Я так и не рассчитался с вами. — И, вынув двести рублей, подал ему.

Дюбуа посмотрел на деньги. Потом на меня. Взял, пересчитал глазами и спрятал во внутренний карман.

— Уговор есть уговор, — сказал он.

И, помолчав, добавил тише:

— Мсье. То, что нынче говорил мадам, я говорил не за это.

— Знаю, — кивнул я ему.

— Отдыхайте, мсье Арсений. — Он помедлил у двери. — И ногу берегите. Она вам еще пригодится, вы ведь непременно куда-нибудь на ней побежите.

Дверь за ним затворилась.

Я вернулся в гостиную.

Степан вошел с подносом, оставил и растворился. Графин со смородиновой настойкой и рюмка — ей. Чайник, лимон на блюдце, сахар колотый — мне.

Анна Францевна налила себе и пригубила.

— Ну. Рассказывай, как Москва.

— Большая. Грязнее, чем у нас, и теплее. Народу тьма, и все куда-то бегут.

— Гостиница как тебе? — улыбнулась она.

— «Славянский базар» великолепен. В ресторане стеклянная крыша и фонтан посередине. Купечество завтракает в шубах и громко говорит.

— Знаю. — Она чуть усмехнулась. — Мы там с покойным мужем бывали, только фонтана еще не было. Кормили сносно?

— Так, что Дюбуа молчал за столом. У него это высшая похвала, — хмыкнул я.

Уголок ее рта дрогнул.

— Модеста Аполлоновича видел?

— Видел. Продержал час, поил чаем и вынул из меня вдвое больше, чем я собирался сказать. Кланяться велел и передать, что он на вас не в обиде.

Анна Францевна опустила глаза на рюмку и ничего не ответила.

— Что спрашивал?

— Про меня, про приют.

— И что ты ответил?

— Правду как есть, что стараемся, мастерские там ставим, а вы за нами приглядываете.

Она смотрела на меня несколько секунд, а потом кивнула.

— Он сказал, что я у него на смотринах, — добавил я. — Прямо сказал, в самом начале.

— Узнаю. — Она разгладила платье на коленях. — Он всегда предупреждает, и все равно все выкладывают ему все.

— А на прощание письмо дал. К сыну.

Анна Францевна медленно поставила рюмку на столик.

— К Александру? — свела она брови.

— К нему. Он по Департаменту торговли и мануфактур служит, перевели сюда, в Петербург.

— Я и не знала, — протянула она и посмотрела на меня непонятно. — Ты хоть понимаешь, что тебе дали?

— Да, Модест Аполлонович так и сказал: помогать или нет — сын решит сам.

— Он и не мог сказать иначе. — Опекунша откинулась на спинку. — Модест Аполлонович за все годы мало кого к сыну посылал. Ты третий на моей памяти. Как там он говаривал-то: сын мне не собственность и не имение, чтобы им распоряжаться.

Она помолчала, а я не нашелся, что ответить.

— Береги это письмо, — сказала она. — И не суйся с ним, покуда нужды нет. Такие двери отпирают один раз.

Она отпила и спросила уже иначе — тише:

— Панихиду отслужили?

— Отслужили. Крест поправят и оградку подновят к весне. Деньги оставил при церкви, с запиской.

— Хорошо.

Помолчала, глядя в окно, за которым сыпал мокрый снег.

— Постоял у нее?

— Постоял, — кивнул я серьезно, продолжая смотреть в окно.

— О чем думал? — неожиданно спросила Анна Францевна.

Вот тут я и запнулся.

— О том, что поздно приехал, — неожиданно для себя ответил я.

Анна Францевна кивнула и больше не спрашивала. Она умела не спрашивать — этому, по-моему, учатся дольше, чем всему прочему.

Я потянулся за чашкой. Взял левой, и вот тут она заметила.

— Стой. — Голос переменился. — Руку покажи.

Я закатал рукав.

— Упал, — сказал я. — Неудачно, на лестнице, и ногу потянул.

— Тебя пару дней не было, — произнесла она. — И ты умудрился упасть.

— Оно само, — пожал я плечами и улыбнулся.

— Оно у тебя всегда само, — сощурила глаза Анна Францевна. Она взяла рюмку, посмотрела на нее и поставила обратно, не отпив.

— Анна Францевна. Я там человека одного встретил.

— В Москве? — Она не подняла глаз. — Кого же?

— Мирона Сергеевича.

Предыдущая главаГлава 1 из 25Следующая глава