Пролог
Тюмень, поместье Ланских, 1934 год
— Барятинская — не жилец, — сурово припечатал сухой голос. — Не трать раствор. До утра не доживёт.
Этот голос и слова-то не особо тратил — звучал скупо, веско. Да ведь и госпожа Смерть не больно словоохотлива: торговаться не любит, пустую болтовню не уважает.
Воды бы… Кожа горела огнём, губы растрескались до крови, уже не способные изогнуться даже в такой короткой просьбе. Грубая бязь ночной рубашки причиняла нестерпимую боль при малейшем движении — сразу наждачкой по оголённым нервам, как если бы прежде с меня содрали кожу.
Лицо будто выгрызали изнутри черви — жадные, злые. Чесалось так, что я бы изодрала его до костей обломанными ногтями, но руки не слушались уже давно. Опухшее горло даже не способно было издать хрип, там всё ссохлось, стенки склеились намертво, ещё немного — и даже воздух не сможет пробиться сквозь сведённую судорогой гортань, где уж там слову продраться.
Вода… Хрустальная, текучая, жидкая, мокрая. Хоть бы глоточек, чтобы… Нет, не имеет смысла. Мне уже не выжить. Разве что продлить агонию.
Я умирала. А в глазах врача Запольского умерла ещё утром: как только перестала цепляться за его рукав и за самоё жизнь.
— Труп сжечь сразу, помнишь? — настойчиво напирал Запольский. — Потом отпоёте и попрощаетесь. А что не по-людски похороните — тут уж бог простит. Сам, поди, видит, какова беда. А скорбеть нынче некогда, так и ты, барич, отринь пока лишнее, не до того сейчас…
— А людей тут и нет, чтоб с ними по-людски, — со злостью бросил барич Александр. — Сдохнет — туда ей и дорога, Промежуть её задери. Было б по кому скорбеть.
Я ничего не видела, но чувствовала на себе прожигающий взгляд Ланского-младшего, преисполненный ненависти. Ещё огненной магии добавил как пить дать — кожу жгло всё сильнее и сильнее. Будто мало ему было видеть последние корчи моего обезображенного язвами тела, так он заранее решил живьём сжечь, чтобы утром силу не тратить?
— Хватит! — резко осадил Запольский. — Не поможет.
— Саша!..
Жар внезапно схлынул. Не весь, но достаточно резко, чтобы я испытала кратковременное облегчение. Точно, это от барича Ланского была «милость»… А окликнула его — удивлённо, не веря в такую жестокость — его младшая сестра Милочка.
Это для меня магия пока тёмный лес и, хоть и ощутима, но её незримые потоки я не всегда могу распознать. А у Ланских порода сильная, они все огневики, так что даже десятилетка Милорада с лёгкостью заметила манипуляции брата. Заметила, но кроме изумлённого окрика сделать больше ничего не могла. Тем более что сама тут же стала объектом нападок.
— Милка!
— Баричка Милорада!
Ланской и Запольский возмущённо воскликнули в один голос, затем слегка затрещал воздух — снова какая-нибудь магическая штука, и они вытолкали Милу из комнаты, сопровождая ругательствами: нечего здоровой на заразную половину соваться.
Но ни барич Александр, ни врач Запольский, ни даже неинициированная ещё Милочка не заболеют — об этом все знают. А если и заболеют, то выживут. В огневиках моровые болезни не живут, эти маги так умеют: любую заразу в себе могут выжечь, но сами при этом не поджариться. Так что не страшны им ни вирусы, ни микробы, ни даже эта неведомая допрежь пагуба из Промежути.
Вслед за напуганной Милочкой ушли и эти двое, заранее поставив на мне крест, и я вновь осталась наедине со смертью в полной тишине, балансируя на грани сознания. Уж лучше бы добили сразу, чтобы не мучилась. Но баричу Александру милосердие чуждо, а врачу Запольскому медицинская клятва вредить пациенту не велит.
Вот бы глоточек воды напоследок…
— Жить хочешь?
В сознание вдруг ворвался скрипучий надтреснутый голос. Прозвучал над самым ухом, но одновременно как бы издалека. Я бы стряхнула наваждение умирающего разума, но даже сил пошевелить головой не нашла.
— Хо-очешь, — злорадно ответил за меня голос. — Не хотела бы — только при мне уже раз пять померла бы. А я как ни погляжу: всё цепляешься за что-то, настырная. Да только не на этот раз, дорогуша. После промежутской дряни ещё никто не выживал.
— Так… по… моги… — просипела я.
Голос расхохотался неприятным старческим смехом.
— Экая наглая, ты ж погляди! Одной ногой в могиле, сама невесть кто, ни силёнок, ни заслуг, а требует! Да ещё незнамо у кого!
— При… шла… же… — вытолкнула я из сухого горла, надеясь, что неведомая гостья поймёт посыл: раз явилась незваная, то ей, скорее всего, и самой от меня что-то нужно.
Смех резко оборвался.
— А соображаешь. Сама я пришла, верно. Чай, не чужая ты мне. Что ж… Помогу, раз просишь. Да только дорого возьму. Что, даже не посмотришь на благодетельницу? А я ведь к тебе с подарком.
Веки запечатало липкой коркой гноя, но я через силу разлепила левый глаз и попыталась отыскать источник звука. Свет, уходя, погасили хозяева, оно и понятно: нечего ресурс тратить. Живым трупам этот свет не нужен, когда их тот дожидается. И всё же в темноте проступил белёсый силуэт.
Высокая женщина преклонных лет в глухом чёрном платье с крахмальным воротником-стойкой. Строгая старинная причёска. Сама чопорная, осанистая. Сквозило от неё замогильным холодом. А взгляд… взгляда я не встретила. Да и нечем ей было его осуществить — из двух глубоких провалов на морщинистом лице много ли насмотришь?
— Ну что, нравлюсь? — Призрачная дама насмешливо сложила руки на груди.
— Нет.
— Ещё и честная, — хмыкнула она. — Нет бы солгать прабабке да умолять, сколько сил хватит…
Она резко приблизилась, и чёрные провалы на белом мёртвом лице нависли прямо надо мной. В другое время я бы испугалась, но перед другим лицом — лицом смерти — меня вдруг охватило спокойствие.
— … и я бы тогда бросила тебя подыхать без всякого сожаления, — прошипела она. — Как и всех прочих Барятинских. Пять поколений — и ни одного достойного… А ты вот понравилась. Только смотри уж, внученька, назад дороги не будет. Всё зыркаешь… Нет, вы поглядите, бесстрашная какая…
Старуха — вблизи возраст стал ясен даже в темноте и сквозь призрачную пелену — медленно отстранилась.
— Спрашивать больше не буду. Сама вижу. Жить хочешь, значит, и с остальными условиями согласишься. А дам я тебе больше, чем просто жизнь, — ещё и одарю. Дар мой непростой, не всякому под силу. Зато сумеешь с ним совладать — и все дороги тебе будут открыты. А знаешь какой? Ну, сама уж сообразишь, ежели и меня признаешь.
— Вы… Жадная Барыня?
На этот раз старуха расхохоталась визгливо, жутко и долго не могла успокоиться.
— Баря́тинская Аграфена Ларионовна, — жёстко сказала она, резко оборвав смех. — А ты, правнучка, теперь моей наследницей станешь. В первый раз сама за тебя всё сделаю. За тебя дар использую, выживешь. А заплатишь мне тем, чем сейчас на меня зыркаешь безо всякого почтения… Видеть хочу, как ты, отродье нагулянное, дикая кровь, остальных моих Барятинских за причинные места ухватишь. Вот смеху-то будет, если потомков моих, всю эту чистую магическую породу, безвестная инородка наконец к ответу за всю их слабость и немощь призовёт. А то сколько ж можно род позорить…
Скрипнула дверь и в проёме засиял неуверенный огонёк лучины. В его жёлтом свете белёсый призрачный силуэт истончился, но не исчез полностью, прикинувшись лунным светом.
— Даша, ты спишь? А я тебе водички принесла… Это я, Мила… Даша, попей…
На мой лоб лёг мокрый платок, а по растрескавшимся губам потекла живительная влага. Врач Запольский был прав: на последней стадии промежутской пагубы лечить и поить больных уже не стоит — это лишь усилит страдания и продлит агонию. Добрый ребёнок об этом не знал, просто хотел помочь мне.
Милочка взяла меня за руку — и не побоялась же. Впрочем, чего огневику бояться, даже неинициированные устойчивее простых людей, у них защита в крови.
— В первый раз сама всё сделаю, — снова скрипнул старухин голос. Милочка даже не дёрнулась, и я готова была поклясться, что слышу его лишь я. — Здоровье, что ль, у кого забрать?.. Хотя нет, эта дрянь любое здоровье загубит. Заберу для тебя не-болезнь, чтобы по новой не заразилась. Да хотя б и у этой, вот уж вовремя огневичку принесло. А кожа-то у девчушки как хороша — чисто фарфор… Тебе пойдёт.
— Что… ты…
— Ты поспи, Даша… — прошептала Милочка. — Я утром ещё приду.
Напоенная долгожданной водой, я то ли уснула, то ли потеряла сознание, не разобрав и половины из того, что бормотала при этом старуха.
Наутро никто не пришёл.
И я почему-то не умерла.
Я видела, что делает с людьми промежутская дрянь. Четыре месяца я наблюдала одну и ту же картину: озноб в первые сутки, ломота в костях вплоть до неспособности встать и страшные язвы на второй день, обезвоживание на третий, а потом жар, отказ лёгких, почек, сердца… Четвёртые сутки не переживал никто.
А я почему-то не умерла…
Проснувшись, я ещё некоторое время ворочалась в постели. Пока не сообразила: у меня есть силы ворочаться. Шевелиться. Дышать.
Жить.
Недоверчиво замерев, я осторожно начала проверять жизненные функции. Пошевелила пальцами ног. Рук. Со страхом потянулась к лицу, памятуя о страшных язвах на щеках, едва не разъевших их до кости — по крайней мере, именно так это ощущалось вчера…
Нос был на месте. А кожа на щеках была гладкая, ровная. И я легко смогла открыть глаза.
Нет, кажется, болезнь всё же не прошла бесследно… Видела я всё чётко, но слева будто что-то мешало. Точнее, обзор был ограничен… моим собственным носом? Скосив глаза влево, я вдруг чётко увидела переносицу и правое крыло носа. И на этом угол обзора заканчивался.
Я прикрыла глаза и машинально потёрла веки, но пальцы левой руки вдруг провалились в пустоту. Справа под натянутым веком привычно ощущалось выпуклое глазное яблоко, слева же… Слева не было ничего.
Пустая глазница. Провал, окаймлённый двумя беспомощными дряблыми складками.
«А заплатишь тем, чем сейчас на меня зыркаешь безо всякого почтения»…
Я оцепенела, чувствуя, как нарастает паника. Вчера слова старухи не показались мне чем-то значимым, да и сама она мыслилась сном больного разума… Всё же не сон. Вытащила с того света, как и обещала… И взяла свою жестокую плату.
Замерев и отчаянно оттягивая момент осознания потери, я вдруг ощутила кое-что ещё. По моим венам струилось что-то тягучее, спелёнатое. Приятное. Хотелось с хрустом потянуться и выпустить это наружу. А ещё рука светилась непривычно ярко. Я поднесла к лицу запястье, стараясь не думать о том, что видимый мир заметно растерял в объёме, и с удивлением уставилась на свой родовой браслет.
Барятинские презрительно называли его «браслетом полукровки» — слишком уж бледный и невыразительный по сравнению с их яркими и заметными «украшениями». Лёгкое свечение одной прерывистой полоски на правом запястье — под кожей, не на ней. У моего отца, князя Романа Барятинского, браслет и то был свит из десятка замысловато переплетающихся линий, хотя он даже не глава рода.
Сейчас же сияние было заметно сразу, даже при свете дня. И полосок теперь было три.
Я сосредоточилась на родовой метке, ощущая тепло от неё, а ещё какое-то небывалое единение с…
С чем, я так и не успела понять: дверь выбило стеной огня, а наполненный яростью, отчаянием и чистой, неприкрытой ненавистью голос резанул по ушам.
— Что ты сделала с Милкой, тварь⁈. Она не должна была заболеть! Не могла!..
Барич Александр Ланской ворвался в комнату, и перед моим лицом застыл пышущий жаром сгусток огня.
— А дальше, дорогуша, внученька моя Дарья Романовна, разбирайся сама, — прозвучал над ухом ехидный голос старухи.
— Та́рья, — скрипнула я зубами.
«Тарья́», — робко подала голос вогульская княжна, встрепенувшись в закоулках нашей совместной с ней истерзанной души.