К книге
Путь гайдзина. Северный ветер. Книга 2Глава 2 Хатамото
6%
Глава 2 Хатамото
2

— Дзимитори-доно, я уж думала ты совсем забыл меня, за своими делами. — С притворной строгостью в голосе встречала О-Тиё припозднившегося домой Дмитрия. Но глаза её, ещё влажные от быстрых, украдкой смахнутых слёз, держали его нежный взгляд каким он смотрел на неё.

— Забыть тебя проще всего было бы там, откуда меня принесло сюда штормом, — ответил Дмитрий, посмеиваясь, отпустив её из своих объятий, таких непривычных выражений эмоций для коренных японцев. После опустился на корточки прямо в снег, раскрывая объятия навстречу подошедшим детям — степенному не по годам Кэнскэ, успевшему уже под присмотром одного из младших самураев свиты начать первые упражнения с деревянным мечом, и тихой, большеглазой Юки, всё ещё робевшей перед этим странным белокожим человеком, какой относился к ней лучше чем родной отец, какого она уже практически не помнила.

Та зима, что оставила эту снежную встречу во внутреннем дворике эдоского дома, тянулась после неё ещё добрых два месяца — и тянулась, надо признать, куда спокойнее и размереннее, чем можно было ожидать от жизни под кровом чужого замка, среди вечной суеты чиновников сёгуната. Дмитрий днями пропадал на объектах, где под его надзором перестраивались городские заставы, вечерами возвращался в отведённый им дом, где неизменно заставал О-Тиё за хозяйственными хлопотами, а детей — за уроками у приставленного к ним наставника; и мало-помалу теснота придворного этикета, поначалу пугавшая его сильнее любой осады, стала казаться почти привычной, вросшей в самый распорядок дн

. О-Тиё, приняв на себя заботу о небольшом хозяйстве, вновь обрела ту деловитую сноровку, которой славилась ещё в родовой усадьбе на юге, а сам Дмитрий, консультируя мастеров сёгуната по вопросам укрепления фундаментов и перестройки сторожевых башен, начал замечать, что чиновники, поначалу взиравшие на него с вежливым недоверием, всё чаще сами ищут случая перемолвиться с ним словом.

Так, в трудах и в тихом семейном довольстве, минула большая часть зимы — и, вероятно, минула бы вся она без остатка так же мирно, если бы не одно событие, случившееся уже ближе к её исходу и переменившее всю дальнейшую судьбу Дмитрия так круто, что даже видавший виды Феррейра, узнав о нём, долго не мог подобрать подходящих слов, прежде чем заговорить об этом со своим бывшим учеником.

Началось всё с посыльного, явившегося в отведённый Сакакибара дом промозглым утром в начале второго месяца, когда снег во дворе уже начал подтаивать грязными языками, обнажая прошлогоднюю жухлую траву. Посыльный, судя по гербу на его хаори — человек из ближайшего окружения самого сёгуна, — передал Сигэнорри свиток с приглашением явиться в замок Сумпу, к Огосё, причём не одному, а вместе с чужеземным вассалом, тем самым Дзимитори, о ком старый правитель, по слухам, отзывался в последнее время особенно благосклонно.

Дорога заняла три дня — путь по зимнему тракту, где то и дело приходилось переходить вброд подмёрзшие по краям, но ещё не вставшие вовсе горные ручьи, где на постоялых дворах приходилось делить тесные комнаты с другими путниками, торопившимися в столицу по своим надобностям. Дмитрий, уже не раз проделывавший этот путь, теперь ехал по нему без прежнего напряжённого любопытства новичка, разглядывающего каждую придорожную святыню, — но некое смутное предчувствие, которое он сам не мог бы толком объяснить, не отпускало его всю дорогу.

В Сумпу их приняли не сразу: два дня пришлось провести в отведённых покоях, ожидая, пока Огосё освободится от иных, более неотложных дел, — и лишь на третье утро их провели через ставшую уже привычной анфиладу залов в тот самый небольшой, обжитой покой, где старый правитель предпочитал вести свои самые важные беседы.

Иэясу, в этот раз облачённый непривычно скромно — в простое тёмное кимоно без всякого шитья, более похожее на одеяние учёного монаха, нежели верховного правителя страны, — сидел у невысокого столика, заваленного свитками карт, и, когда Сигэнорри и Дмитрий, войдя, склонились в положенном поклоне, махнул рукой, разрешая подняться раньше обычного.

— Довольно, довольно, — произнёс он с той обманчивой домашней простотой, что Дмитрий уже научился распознавать как знак самого пристального внимания старика ко всему происходящему. — Сакакибара-доно, я позвал тебя не для долгих речей, а для того, чтобы ты сам стал свидетелем того, что я намерен сделать. Дзимитори-доно, подойди ближе.

Дмитрий, стараясь не выдать волнения, приблизился на положенные три шага и вновь опустился на колени.

— Минувшей зимой, — заговорил Огосё, обращаясь уже не столько к нему, сколько, кажется, ко всем присутствующим сразу, будто заранее готовя слова для тех, кто позже спросит его о причинах содеянного, — твои руки и твой разум послужили не одному лишь дому Сакакибара, но и самому сёгунату. Мои плотники, мои инженеры, мои военачальники в один голос говорят мне одно и то же: то, что этот человек принёс с собой из-за моря, стоит дороже любого груза шёлка или пряностей, какой привозят к нашим берегам южные варвары. Я долго размышлял, чем можно достойно отметить подобную службу, и пришёл к выводу, что звания простого самурая, каким бы почётным оно ни было, для этого уже недостаточно.

Он сделал паузу, взял со столика свиток, перевязанный шёлковым шнуром цвета глубокой охры, и продолжил, разворачивая его неспешными, почти ритуальными движениями:

— Отныне, властью, данной мне как основателю дома Токугава и как тому, кто и поныне направляет дела правления через сына моего Хидэтады, я жалую тебе, Дзимитори— звание хатамото — прямого вассала сёгунского дома, стоящего под знаменем самого сёгуна, минуя посредничество прочих господ.

Слово это — хатамото, «стоящий под знаменем», — Дмитрий уже слышал не раз за минувшие месяцы придворной жизни и хорошо понимал его вес: так называли не рядовых самураев, состоявших на службе у того или иного даймё, а тех немногих избранных воинов, чей доход не достигал десяти тысяч коку риса — порога, за которым начиналось собственно даймёйское достоинство, — но кто при этом считался вассалом не какого-либо владетельного дома, а лично самого сёгуна, имел право на аудиенцию при определённых условиях без посредников, право носить определённые гербы и знаки отличия, недоступные простым самураям, и, что важнее всего прочего, право на собственный, пусть и небольшой, но не отчуждаемый земельный надел, передаваемый по наследству.

— Тебе назначается надел в семьсот коку риса ежегодного дохода, — продолжал Огосё, — в провинции Мусаси, неподалёку от самого Эдо, — земли эти прежде принадлежали одному дому, что не сумел сохранить верность в смутные годы после Сэкигахары, и ныне свободедля нового пожалования. К наделу этому прилагается право содержать собственную небольшую дружину — не более двадцати копий — и право на герб, который отныне будешь носить наравне с фамильным гербом дома Сакакибара, если пожелаешь его сохранить: три перекрещенные стрелы, но обрамлённые кругом — знак того, что отныне ты не только вассал прежнего своего господина, но и слуга самого сёгунского дома. Помимо того, тебе жалуется право доступа во внутренние покои замка Эдо в дни определённых церемоний — то право, каким не может похвастать даже иной даймё с куда более древним родом, — и право личной аудиенции у сёгуна и у меня самого без долгого ожидания в общей очереди просителей, если дело твоё будет сочтено достаточно важным.

Дмитрий, слушая это перечисление привилегий, чувствовал, как немеют от волнения колени, упёртые в холодный пол, — но куда более, чем сами перечисленные милости, поразило его иное: Огосё, закончив говорить, поднял на него взгляд и произнёс уже без всякой торжественности, тем самым домашним, почти доверительным тоном, каким вёл обычно свои неторопливые беседы за чаем:

— Знай, Дзимитори, что я делаю это не по одной лишь щедрости и не по одной лишь благодарности за твои мосты и башни. Страна наша долго жила замкнуто в самой себе, зная о внешнем мире лишь то, что приносили к нашим берегам южные варвары да немногие торговцы из Китая и Кореи. Ты — первый человек из земель, лежащих далеко на севере, от которого я слышу не проповедь чужого бога и не список товаров для продажи, а рассказ о ремёслах и порядках страны, о которой прежде я не знал почти ничего. В этом для меня самом отдельная, особая ценность, которую я не намерен упускать из виду.

Сигэнорри, всё это время хранивший почтительное молчание, при этих словах коротко поклонился и, когда позже, уже за пределами покоев, Дмитрий, всё ещё не вполне пришедший в себя от случившегося, попытался неловко заговорить о том, не ущемляет ли новое его положение прежнюю службу дому Сакакибара, даймё лишь усмехнулся в усы и покачал головой.

— Огосё спрашивал моего согласия прежде, чем объявить тебе о своём решении, — произнёс он. — И я дал его без колебаний. Хатамото, состоящий на прямой службе у сёгуна, но сохраняющий добрые связи с прежним своим господином, — редкость, но не небывалость: такое бывало и прежде, когда дом желал возвысить особо отличившегося вассала, не теряя при этом его службы вовсе. Ты остаёшься моим человеком по духу и по прежней присяге, Дзимитори, но отныне земля твоя и меч твой служат ещё и напрямую дому Токугава. Это честь не для одного тебя — это честь и для дома Сакакибара, вырастившего подобного вассала.

Весть о пожаловании чужеземцу звания хатамото разлетелась по Эдо быстрее, чем успел просохнуть тушью написанный указ. Дмитрий, поначалу наивно полагавший, что подобная милость встретит при дворе если не всеобщее одобрение, то по крайней мере вежливое, сдержанное признание — как встречали прежде вести о его укреплённых башнях и разборных мостах, — довольно скоро убедился в обратном.

Первые отголоски недовольства донеслись до него не напрямую, а через слуг и через немногих доброжелателей вроде старого мастера Тюдзаэмона, который, придя однажды под вечер якобы для обсуждения очередной перестройки караульного помещения, за чашкой сакэ обронил, понизив голос:

— Ты бы, Дзимитори-доно, поостерёгся в ближайшее время слишком часто появляться в главном зале без крайней на то нужды. Не все радуются твоему возвышению так же, как я.

На осторожный вопрос, что он имеет в виду, старик лишь неопределённо повёл плечом и сменил разговор, но вскоре Дмитрий и сам стал замечать перемену в отношении к себе иных придворных: там, где прежде его встречали, пусть и с настороженным, но искренним любопытством, теперь всё чаще попадались взгляды холодные, оценивающие, а порой и откровенно неприязненные.

Особенно ощутимо это проявилось на одном из общих приёмов в замке, куда Дмитрий явился уже в новом своём качестве, с новым гербом на хаори — стрелами, обрамлёнными кругом, — и где ему, как хатамото, было отведено место значительно ближе к возвышению, чем прежде, когда он числился лишь вассалом одного из даймё. Место это, как оказалось, прежде негласно закреплялось за представителями одного из старых самурайских домов, чья родословная восходила, по слухам, ещё к временам Минамото, — и когда Дмитрий, следуя указаниям церемониймейстера, занял его, по рядам присутствующих прошёл едва слышный, но отчётливый ропот.

Позже, уже во дворе, ожидая, пока подадут лошадей, он невольно стал свидетелем разговора двух пожилых самураев, не заметивших, по-видимому, что чужеземец, несмотря на затянувшийся акцент, давно уже понимает беглую придворную речь почти без затруднений.

— … семь поколений мой род верно служил дому Токугава ещё до Сэкигахары, — вполголоса возмущался один из них, невысокий, коренастый воин с седыми, коротко подстриженными усами, — мой дед пал под Нагасино, мой отец потерял руку при осаде Осаки, а мне самому за тридцать лет службы не досталось и половины того надела, что этот заморский плотник получил за два года плотницких хитростей да пары удачных случайностей на поле боя!

— Тише, — отозвался второй, помоложе, но не менее хмуро сжавший губы, — Огосё, говорят, весьма благоволит к нему. Неразумно, чтобы подобные слова достигли не тех ушей.

— Пусть достигают! — не унимался первый, впрочем, всё же понизив голос ещё сильнее. — Разве не дикость это — чужеземец, вчерашний плотник, не знающий толком ни наших обычаев, ни наших предков, восседает теперь на месте, какое подобает роду с многовековой историей? Что дальше — не станет ли он и вовсе даймё, если так пойдёт?

Дмитрий, услышав это, предпочёл сделать вид, что не расслышал ничего, и молча дождался лошадей, но горький осадок от подслушанного разговора остался с ним надолго. Феррейра, которому он в тот же вечер пересказал случившееся, выслушал его с обычной своей терпеливой серьёзностью и не стал утешать пустыми словами.

— Ты должен понимать, Дзимитори, — произнёс священник, задумчиво покручивая в пальцах чётки, — что для здешнего самурая род и происхождение значат порой больше, чем самое доблестное деяние. Здесь человек чтит не столько то, что сделал он сам, сколько то, что сделали его предки, и живёт в убеждении, что заслуги эти по праву крови должны переходить от отца к сыну прежде, чем достанутся чужаку, будь тот чужак хоть трижды искусен и предан. Твоё возвышение для многих из них — не просто личная обида, но потрясение самого порядка вещей, каким они его знали с детства. Не удивляйся и не обижайся чрезмерно на подобные разговоры — удивляйся, скорее, тому, что не все встречают тебя откровенной враждой. Немало таких, кто, видя твои дела своими глазами, признаёт за тобой заслуженное, — и голоса эти, хоть и тише, но не менее весомы.

Слова эти отчасти успокоили Дмитрия, но не могли вовсе развеять того нового, непривычного ощущения, что поселилось в нём с тех пор: прежде, будучи диковинкой, чужеземным ремесленником при дворе, он вызывал лишь любопытство, порой насмешливое, порой уважительное, — теперь же, обретя реальную власть и реальные привилегии, он стал соперником в глазах тех, для кого подобные привилегии составляли смысл целой жизни, а порой и жизни нескольких поколений предков. Он понимал, впрочем, что путь назад закрыт, да и не желал его: слишком многим он уже пожертвовал ради этой новой жизни, чтобы отступать перед завистливыми взглядами придворных.

Именно в эти дни, укрепившись новым званием и новым положением, Дмитрий решился наконец на шаг, который откладывал уже не первый месяц, не столько по нерешительности, сколько по осторожности, свойственной человеку, слишком хорошо помнящему, сколь многое в этой стране решается не личным желанием, а соблюдением должного порядка: он объявил Сигэнорри о своём намерении официально, по всем правилам, взять О-Тиё в жёны.

Даймё, выслушав его, не выказал ни малейшего удивления — по-видимому, ожидал подобной просьбы уже давно, — но заметил, не без свойственной ему прямоты, что дело это не столь простое, как может показаться со стороны.

— Ты просишь в жёны вдову изменника? — голос Сигэнорри был сух, как осенняя трава. — Твоя верность мне безупречна, но вассалы сочтут это блажью. Или, что хуже, сочувствием к бунтовщику.— О-Тиё — бывшая жена самурая какой запятнал свою и её честь изменой своему господин. Если ты помнишь, она должна была совершить сепукку, а прежде убить своих детей, чтобы кровью смыть позор. Я отказал тогда ей в этой милости, направив служить её в твой дом. — Произнёс он, — и хотя за минувшие годы она показала себя женщиной достойной и разумной, самому тебе, отныне хатамото, состоящему на прямой службе у сёгунского дома, жениться на ней без должного устроения дела было бы неосмотрительно: могут найтись такие, кто использует это как повод для новых пересудов о том, сколь мало ты чтишь установленный порядок.

— Я прошу не о прощении предателя, мой господин, — Дмитрий поклонился, сохраняя выдержку. — Я беру в дом невинную женщину и её детей. Но если их прошлое станет тенью на моем гербе, я приму любой твой указ.

Даймё поставил чашу с чаем. На его губах скользнула едва заметная ухмылка.

— Тень убирают светом, — произнёс он. — Мы сделаем так, что ни одна собака в клане не посмеет тявкнуть.

Он хлопнул в ладоши и приказал позвать писца с тушью и бумагой, которому тут же принялся диктовать свои указы:

— Первое. Моим указом женщина и её дети признаются непричастными к заговору. Семья предателя мертва — её больше нет.

— Второе. Завтра же один из моих поданных удочерит её. Она станет его законной дочерью из благородного рода, а не прислужницей без имени.

— Третье. Я не просто разрешу этот брак — я прикажу вам обвенчаться. Союз станет моей личной наградой за твои заслуги. Осудить твоих детей отныне означало бы усомниться в моей воле.

— И четвёртое. Детей ты усыновишь официально. Они примут твою фамилию и твою кровь.

Даймё подошел ближе, бросив на Дмитрия пристальный взгляд:

— Для всех это будет не жалость, а проявление твоей высшей добродетели. Милосердие сильного, очищающее скверну. Иди. Назови её новым именем и готовься к свадьбе.

В последующие недели Сигэнорри, действуя через своих приближённых, устроил то, что среди самураев называлось усыновлением по формальному обычаю: О-Тиё была официально принята в один из младших, но вполне почтенных родов, состоявших в отдалённом родстве с домом Сакакибара, — небогатый, но безупречный по происхождению самурайский дом Ямагути, глава которого, пожилой вдовец без собственных наследников женского пола, за скромное вознаграждение и покровительство даймё согласился признать О-Тиё своей приёмной дочерью. Формальность эта, странная и почти комическая на взгляд Дмитрия, привыкшего к иным понятиям о браке, оказалась, однако, делом первостепенной важности для всех прочих: отныне О-Тиё, пусть и по бумаге, происходила из самурайского рода, и её брак с новоиспечённым хатамото не мог более быть предметом упрёка в неподобающем мезальянсе. На следующий день перед Дмитрием и его избранницей зачитали три свитка, скреплённые алой восковой печатью сюзерена. Каждое слово, выведенное тушью, отсекало от неё прошлое и намертво связывало её будущее с родом Дмитрия. Отныне чиновниками клана внесены новые записи в реестры — и закон был непреклонен.

Сама свадебная церемония — сан-сан-кудо, «три раза по три глотка», — состоялась ранней весной, когда в саду усадьбы Сакакибара уже набухали, но ещё не раскрылись почки на нескольких старых сливах. Обряд, простой по своей форме, но исполненный глубокого значения, свершился в присутствии немногих, но самых важных свидетелей: самого Сигэнорри, выступившего в качестве посажёного отца со стороны жениха, — жест, значение которого Дмитрий в полной мере оценил лишь позже, поняв, сколь весомую поддержку оказывает даймё этим простым присутствием, — старого Ямагути, формального отца невесты, отца Феррейры, стоявшего чуть в стороне и, вопреки собственной вере, не выказавшего ни тени неодобрения синтоистскому по духу обряду, и нескольких старших вассалов дома, включая неизменного Кадзуо.

О-Тиё в тот день, облачённая в белоснежное, расшитое едва заметным узором кимоно-широмуку и в тяжёлый белый головной убор — цунокакуси, «скрывающий рога», как объяснил ему позже с усмешкой Кадзуо, символ смирения невесты перед новой семьёй, — казалась Дмитрию совершенно иной женщиной, нежели та робкая девушка, что впервые переступила порог его дома несколько лет назад. Три раза передавала она ему чашечку с сакэ, и три раза он передавал чашечку ей, отпивая понемногу при каждом обмене, — девять глотков, символизировавших единение двух родов и двух судеб, — и когда обряд завершился, и она подняла на него взгляд из-под тяжёлого убора, Дмитрий увидел в её глазах не прежнюю робость, а спокойную, уверенную радость человека, наконец обретшего то место в мире, какое давно уже заслуживал по своим поступкам, если не по рождению.

Перемена, свершившаяся в самой О-Тиё после свадьбы, не укрылась от внимания решительно никого в усадьбе. Прежде она, даже сделавшись фактической хозяйкой дома, всё же держалась в тени, избегая прямых столкновений с теми немногими служанками и жёнами иных вассалов, кто позволял себе колкие замечания о её прошлом, — теперь же, обретя официальный статус супруги хатамото, она перестала спускать подобное с той покорностью, что была свойственна ей прежде.

Однажды, вскоре после свадьбы, одна из старших служанок дома, немолодая женщина по имени О-Суги, славившаяся в усадьбе острым языком, позволила себе при новых слугах какое-то пренебрежительное замечание насчёт того, что «иные и через удачное замужество не перестают пахнуть крестьянским полем». О-Тиё, услышав это — по счастливой ли случайности, или служанка недостаточно понизила голос, — не стала делать вид, будто ничего не расслышала, как поступила бы прежде, а обернулась к говорившей с той спокойной твёрдостью, что удивила даже привыкшего к её новому нраву Дмитрия, ставшего невольным свидетелем этой сцены.

— О-Суги-сан, — произнесла она ровным, но не терпящим возражений голосом, — я не забываю, откуда я родом, и не стыжусь этого. Но забывать о должном почтении к жене хатамото, состоящего на прямой службе у сёгунского дома, не советую и тебе — не ради меня самой, а ради порядка в этом доме, за который я теперь отвечаю. Впредь я закрою глаза на подобные слова единожды, из уважения к твоим годам службы, но не более того.

Служанка, побледнев, поспешно склонилась в поклоне и с тех пор, как заметил Дмитрий, обходила его жену стороной с почтением, какого прежде за ней не водилось. Сам он, наблюдая эту перемену, испытывал сложную смесь чувств: гордость за женщину, сумевшую так уверенно занять новое своё положение, и лёгкую, невольную грусть по той прежней робкой девушке, чью тихую, безответную преданность он, когда-то принял как данность, — но грусть эта быстро уступала место простому, ничем не омрачённому счастью человека, чья спутница жизни отныне могла держать голову высоко в любом обществе, не опасаясь колкостей за спиной.

Пока в усадьбе Сакакибара и в отведённом хатамото Дзимитори доме в Эдо разворачивались эти семейные и придворные перемены, в иных кругах — куда более осторожных, куда менее склонных к открытым разговорам — исподволь зрело совсем иное отношение к возвышению чужеземного самурая, и отношение это, как вскоре предстояло понять Дмитрию, было куда опаснее завистливого ропота обделённых потомственных родов.

Отец Феррейра, чья роль при доме Сакакибара давно уже вышла за пределы простого человека облекающего в свою веру крестьян, был не единственным португальцем, вхожим в высшие круги сёгунского двора. За минувшие десятилетия миссионеры Общества Иисуса — а вслед за ними и представители торговых домов Макао и Лиссабона — сумели выстроить в Японии сеть влияния, куда более разветвлённую и куда более политическую по своей сути, нежели могло показаться человеку постороннему, судящему о них лишь по проповедям да по крестам, что носили они на груди.

Дмитрий, поначалу склонный видеть в Феррейре и подобных ему исключительно людей духовного звания, со временем — не без немалого удивления — открыл для себя иную сторону их присутствия в стране. Миссионеры, обладавшие, в отличие от большинства придворных и купцов, обширными познаниями в языках, в картографии, в устройстве далёких европейских государств, давно уже сделались для многих даймё и для самого сёгунского двора незаменимыми посредниками не только в делах веры, но и в делах торговли, дипломатии, а порой, как подозревал Феррейра и о чём однажды, понизив голос, обмолвился и сам, — и в делах разведывательных.

— Ты не должен думать дурно обо мне лично, Дзимитори, — произнёс однажды священник в один из редких вечеров откровенности, — но пойми и то, что орден, которому я служу, и корона, под чьим покровительством этот орден действует, преследуют не одну лишь заботу о спасении здешних душ. Через нас идут сведения о том, что происходит в этой стране, — какие даймё сильны, какие слабы, где выгоднее вести торговлю, куда опаснее совать нос. И взамен на эти сведения, на эту нашу полезность, мы получаем то немногое влияние при дворе, что позволяет нашей вере укореняться здесь, а нашим торговым домам — сохранять почти безраздельное посредничество между Японией и внешним миром. До прихода голландцев и англичан у наших южных портов не было соперников в этом деле, да и теперь их влияние здесь много слабее нашего.

Слова эти, сказанные, по-видимому, в порыве несвойственной Феррейре откровенности, надолго засели в памяти Дмитрия, — и потому, когда до него стали доходить первые слухи о недовольстве, зревшем среди некоторых из португальских советников при дворе сёгуна, он воспринял их куда серьёзнее, чем воспринял бы прежде, до этого разговора.

Предыдущая главаГлава 2 из 35Следующая глава