К книге
Путь гайдзина. Северный ветер. Книга 2Глава 1 Два меча
3%
Глава 1 Два меча
1

«Иногда человек надевает маску на один день. Но если слишком долго смотреть на мир её глазами, однажды зеркало перестанет помнить твоё настоящее лицо.»

Минуло два года с той ночи, когда пламя горящей сторожевой вышки освещало окровавленный ров под укреплениями на южной границе владений Сигэнорри, а войско клана Такаги отступало прочь, оставляя за собой редут из мёртвых тел. Два года — срок не такой уж большой по меркам страны, где смена одного времени года на другое значила куда больше, чем смена правителей, — но для Дмитрия, привыкшего измерять время иначе, чем местные жители, эти два года вместили в себя столько перемен, что порой, засыпая вечерами в своих новых покоях, он с трудом узнавал в человеке, чьё отражение бросала ему полированная бронзовая пластина вместо зеркала, того растерянного, обожжённого солнцем и солью чужеземца, какого когда-то выбросило на этот берег штормом.

Страна, в которой он теперь жил безвыездно, всё ещё не знала покоя. Отец Феррейра, единственный человек, с кем Дмитрий мог обсуждать происходящее без оглядки на положенные приличия, не раз, сидя с ним по вечерам за чашкой подогретого сакэ, терпеливо раскладывал перед ним нити большой политики, в которую сам он, будучи чужаком иного рода — не мечом, а крестом, — был вовлечён едва ли не глубже самого Дмитрия.

— Ты помнишь, Дзимитори, — говорил священник, — я рассказывал тебе перед битвой при вашем ущелье о старом соперничестве между сторонниками юного Хидэёри и Токугавой Иэясу. Так вот, знай: с тех пор, как ты в последний раз стоял перед троном Верховного правителя в Эдо, многое переменилось, хотя со стороны, быть может, и не так заметно. Иэясу, победив в главном сражении при Сэкигахаре ещё до твоего появления в этих краях, не остановился на этом. Земли многих домов, что поддержали проигравшую сторону, были у них отобраны и розданы верным вассалам — а это, поверь мне, вызвало не меньше кровопролития, чем сама война, потому что не всякий даймё готов был смиренно покинуть родовые владения, куда его предков переселили ещё их деды. То там, то здесь вспыхивали мятежи бывших хозяев земель, недовольных переселением на новые, куда более скудные наделы, — и твой собственный господин, хоть его владения и уцелели, дважды за эти два года посылал своих людей на усмирение соседей, чьи распри грозили перекинуться и на его границы.

Дмитрий помнил эти два похода лишь отчасти — сам он в них участия не принимал, оставаясь при укреплениях и при новых постройках, но слышал достаточно рассказов вернувшихся воинов, чтобы понимать: страна, которую он поначалу принял за неподвижную, застывшую в своём средневековье декорацию, на деле бурлила скрытым, но никогда не утихающим напряжением. Феррейра рассказывал и о том, как несколько лет назад сам Иэясу формально принял от императора титул сёгуна — верховного военного правителя, — сделавшись таким образом главой нового, третьего по счёту военного правления страны, и о том, как совсем недавно, всего год назад, этот хитрый и осторожный человек совершил шаг, показавшийся многим при дворе неожиданным: отрёкся от титула сёгуна в пользу собственного сына, Токугавы Хидэтады, а сам удалился в замок Сумпу, приняв титул и положение Огосё — «великого отставленного», формально сложившего с себя бразды правления, но на деле не выпустившего из рук ни единой нити настоящей власти.

— Это у них тоже в обычае, — пояснял Феррейра, заметив недоумение на лице Дмитрия. — Передать титул наследнику загодя, чтобы род уже при жизни отца-основателя успел укорениться на вершине власти, а сам отец, освобождённый от тягостных дворцовых церемоний, продолжал бы управлять страной из тени, не связанный более протоколом. В Сумпу теперь, поговаривают, собирается едва ли не больше советников и просителей, чем в самом Эдо. И запомни это, Дзимитори, потому что в этот раз, когда мы поедем в столицу, кланяться тебе придётся не одному правителю, а сразу двум дворам, и не ошибиться, кому из них какая мера почтения причитается, — задача не из простых даже для урождённого японца.

Помимо этого большого, всё ещё не улёгшегося передела власти, до слуха Дмитрия то и дело долетали известия о менее значительных, но не менее кровавых происшествиях: где-то на севере вспыхнуло восстание крестьян, доведённых до отчаяния новыми податями; на побережье участились нападения пиратов-вокоу, пользовавшихся ослаблением береговой охраны в неспокойные годы передела земель; а среди самих даймё то и дело вспыхивали тяжбы из-за границ владений, из-за прав на рудники и рыбные угодья, — тяжбы, что решались то в столичных судах, то, куда чаще, обнажёнными клинками где-нибудь на глухой горной дороге. Отдельной, тихой, но всё более ощутимой темой были разговоры о южных варварах и их вере: Феррейра, рассказывая об этом, всё чаще понижал голос и хмурился, признаваясь, что при дворе усиливаются голоса тех советников, кто видит в христианских миссионерах не столько торговых посредников, сколько первую тень будущего иноземного вторжения, — и что рано или поздно эти голоса могут возобладать.

Но всё это оставалось для Дмитрия фоном, дальним раскатом грома за горизонтом, — куда ближе и куда важнее была для него собственная перемена, случившаяся минувшей весной, вскоре после того, как отгремел большой праздник в честь победы над кланом Такаги.

Сигэнорри созвал в тот день в главный зал своего замка всех старших вассалов, всех военачальников, уцелевших после трёхдневной осады, и даже нескольких соседних даймё, приглашённых по такому случаю особо. Дмитрий, извещённый накануне, что его присутствие ожидается в парадном облачении, провёл бессонную ночь, гадая о причине столь торжественного созыва, хотя в глубине души уже смутно догадывался, что именно должно произойти.

Зал, устланный свежими татами, благоухал сандаловым курением; вдоль стен, на своих местах, в строгом порядке, по старшинству, расположились самураи дома Сакакибара — те самые люди, кто ещё два года назад смотрел на чужеземца-плотника с плохо скрываемым презрением, а теперь встречали его почтительным, хотя и не лишённым настороженности взглядом. Кадзуо, кажется постаревший за эти годы, но не утративший ни капли своей суровой прямоты, стоял по правую руку от господского возвышения; Хатано и Кэнсиро, оба заметно повышенные в звании после успешной обороны, замерли чуть в стороне. Сигэнорри восседал на своём обычном месте — на невысоком, но массивном помосте, — облачённый в парадное кимоно из тяжёлого чёрного шёлка с золотым шитьём, и на коленях перед собой держал длинный узкий свёрток, обёрнутый в белую ткань.

— Дзимитори-доно, — произнёс даймё, когда Дмитрий, войдя, опустился на колени в центре зала и коснулся лбом циновки, как того требовал обычай, — два года назад, на горной дороге, ты, не будучи воином, взял в руки чужой меч и защитил своего господина ценой собственной крови. Год назад, в ущелье на южной границе, твои руки и твой разум спасли жизни сотен моих людей и само существование моего дома. Я долго думал, чем можно отплатить за подобную службу, и решил, что есть лишь одна достойная мера. — Он сделал паузу, обвёл взглядом застывший в молчании зал и продолжил, чуть повысив голос, чтобы слышали все: — Отныне ты не асигару и не простой мастеровой на службе моего дома. Отныне ты — самурай клана Сакакибара, со всеми правами и обязанностями, какие налагает на человека это звание.

По залу прошёл сдержанный, но явственный шум — кто-то из старших воинов подался вперёд, кто-то обменялся быстрым взглядом с соседом, но открытого недовольства не последовало: слишком многие из присутствующих сами видели чужеземца в деле, слишком свежа была память о рухнувшей горящей башне, которую он направил точно на головы наступавшему врагу, о редуте из тел, что он предложил сложить на пути отчаявшегося противника, когда иных средств удержать стену уже не оставалось.

Сигэнорри развернул белую ткань, и в его руках блеснули два меча — длинный и короткий, дайсё, как называли эту пару в этой стране, — оба в новых, ещё не потемневших от времени лакированных ножнах глубокого тёмно-синего, почти чёрного цвета, с оправой из чёрной кожи и серебряными деталями, изображавшими три перекрещенные стрелы — герб дома Сакакибара. Клинки, как Дмитрий узнал позже от самого Кадзуо, были выкованы по особому заказу мастером Канэюки, чья кузница славилась в этих землях едва ли не третье поколение, и на хвостовиках обоих клинков, под самой рукоятью, была выбита памятная надпись — имя нового владельца, записанное японскими знаками, приблизительно передающими звучание «Дзимитори», и краткая фраза, которую Феррейра, стоявший неподалёку, перевёл ему позже шёпотом: «Верность крепче стали, дерево держит крышу дома».

— Прими это, Дзимитори-доно, — произнёс Сигэнорри, — как знак того доверия, что я испытываю к тебе, и как напоминание о том, что теперь твоя жизнь принадлежит не только тебе, но и твоему господину, и твоему новому имени.

Дмитрий, ощущая, как деревенеют от волнения пальцы, принял оба меча двумя руками, как учил его в своё время Феррейра, и, поклонившись так низко, как только позволяла спина, произнёс положенные слова благодарности — те немногие фразы на правильном, отточенном за два года языке, что он заучил заранее, страшась запнуться в такую минуту. Заткнув мечи за пояс — длинный чуть повыше, короткий чуть ниже, как того требовал обычай, — он поднялся с колен уже другим человеком, и весь зал, глядя на него, казалось, тоже это почувствовал: тишина, повисшая на миг после его слов, была тишиной не недоверия, а признания.

С этого дня Дмитрий более не отпускал волосы свободно, как то позволял себе прежде, оправдываясь неумением местных цирюльников управляться с непривычной для них густой и жёсткой чужеземной шевелюрой: теперь он, как и полагалось человеку его нового звания, брил лоб и часть темени, оставляя длинные волосы на затылке и висках, какие ему заплетали в тугой узел — мотодори, — смазывая маслом камелии для блеска и опрятности. Лицо своё он также стал брить дочиста, отказавшись от той жидкой бородки, что успела отрасти за время его жизни на этом берегу, — и теперь, глядясь в бронзовое зеркало по утрам, с трудом узнавал в этом гладковыбритом, с высоким выбритым лбом и тугим узлом волос человеке того кем он был раньше— Дмитрием Волковым.

Одеваться ему теперь полагалось соответственно новому положению: повседневное платье осталось скромным, но для торжественных случаев, для поездок ко двору, для приёмов в замке Сигэнорри распорядился сшить ему кимоно из плотного тёмно-синего шёлка, почти индиговое, с едва заметным на просвет узором из тонких волнистых линий, напоминавших течение реки, — а на спине, между лопаток, там, где полагалось носить фамильный герб, золотой и чёрной нитью были вышиты три перекрещенные стрелы дома Сакакибара, те же самые, что украшали и его новые мечи. Пояс-оби, широкий, тёмно-серый, был завязан особым, положенным для самурая узлом, а поверх кимоно в холодное время он носил накидку-хаори того же тёмно-синего оттенка, с той же вышивкой на спине и рукавах. Он и сам не сразу привык к тому, насколько тяжелее и одновременно строже сидела на нём эта одежда в сравнении с прежним простым хлопковым платьем ремесленника, — шёлк холодил кожу иначе, скользил по телу с непривычным шелестом, а многослойность облачения заставляла держать спину прямее, шаг — медленнее и весомее, чем прежде.

Перемена эта отразилась и на том, как теперь встречали его в округе. Крестьяне и мелкие ремесленники, что прежде, завидев его, лишь коротко кивали или кланялись с той же простой сердечностью, с какой кланяются соседу, теперь при встрече склонялись едва ли не до земли, застывая в поклоне до тех пор, пока он не проходил мимо, — и он, помня наставления Феррейры и Кадзуо о том, сколь многое в этой стране решает не сказанное, а именно исполненное с точностью движение, отвечал им коротким, надменным, чопорным кивком, держа при этом левую руку на рукояти длинного меча, как то полагалось человеку его звания. Порой, вспоминая старого Гэндзо или иных крестьян, с которыми когда-то сиживал у одного костра на равных, Дмитрий чувствовал внутри всё тот же горький укол неловкости, что и год назад, — но теперь укол этот стал глуше, привычнее, вплетённым в саму ткань его новой, ежедневной жизни, а не саднящей раной, как прежде.

За эти же два года дом Сакакибара несколько раз отправлял посольства в столицу, и Дмитрий неизменно оказывался в свите Сигэнорри — то как советник по делам укреплений, то просто как тот самый диковинный чужеземный самурай, о котором при дворе уже успели сложить не одну байку. Каждая из этих поездок в Эдо приносила Дмитрию всё более отчётливое понимание того устройства двойной власти, о котором предупреждал его Феррейра: в самом Эдо, в огромном, вечно перестраивающемся замке с его высокими каменными стенами и золочёными коньками крыш, правил теперь молодой сёгун Токугава Хидэтада — человек более сдержанный и осторожный нравом, нежели его прославленный отец, окружённый собственным двором и собственными советниками, — но истинные, самые важные решения по-прежнему принимались куда южнее, в замке Сумпу, где доживал свои деятельные годы отставленный, но по-прежнему всевластный Огосё, старый Токугава Иэясу.

Аудиенции в обоих дворах строились по схожему церемониалу, хотя и с заметной разницей в оттенках. В Эдо Дмитрия и сопровождавшего его Сигэнорри проводили через анфиладу залов ожидания, устланных татами и разделённых расписными раздвижными перегородками, на которых искусные придворные живописцы изображали то сосны, склонившиеся под тяжестью снега, то журавлей, взлетающих над волнами, — и в каждом из этих залов приходилось ждать своего часа, подчиняясь строгой очерёдности приёма, определяемой не столько важностью дела, сколько знатностью просителя. В главном зале для аудиенций, куда их наконец приглашали, потолок терялся в полумраке высоко над головой, а массивные деревянные колонны, покрытые чёрным лаком, были инкрустированы тонкими медными пластинами; вдоль возвышения, на котором восседал сёгун, стояли ширмы, покрытые сусальным золотом, отражавшим неверный свет масляных светильников так, что казалось, будто сам воздух в зале густо позолочен. В Сумпу же, у Огосё, обстановка была скромнее, теснее, по-домашнему обжитой — сказывались годы, когда старый правитель, освобождённый от тягот протокола, предпочитал беседовать с гостями чуть ли не по-соседски, за чашкой чая, среди полок с любимыми книгами по соколиной охоте и военному делу, — но именно оттого, как заметил Дмитрий, беседы эти были для просителей куда опаснее церемонных приёмов в Эдо: расслабленность старого правителя была обманчива, а вопросы, что он задавал вскользь, между глотками чая, требовали не меньшей осторожности в ответах, чем самый строгий допрос перед троном.

Именно в один из таких визитов в Сумпу, минувшей осенью, Дмитрию вновь довелось предстать перед Верховным правителем — теперь уже перед самим Огосё, обосновавшимся в своём тихом, но куда более влиятельном, чем казалось со стороны, уединении. Старик, чьи виски за прошедшие годы окончательно посеребрились, а острый взгляд из-под тяжёлых век не утратил ни капли прежней проницательности, долго расспрашивал его через Феррейру, ( хотя он и так неплохо уже сам говорил и понимал японский, но многие технические тонкости оборотов речи не до конца ещё были им освоены, поэтому помощь священника была очень кстати)о новых укреплениях, возведённых на границе владений Сакакибара после осады, о том, каким образом чужеземцу-плотнику удалось придумать разборные, легко уничтожаемые в случае нужды мосты, способные в считаные минуты обрушиться под ногами наступающего неприятеля, и о том, что за хитрость позволяет некоторым из его новых сторожевых башен выдерживать сотрясения земли, от которых рушились куда более старые и, казалось бы, надёжные постройки.

— Мне рассказывали, — произнёс Огосё, когда Дмитрий закончил объяснять принцип гибкого, подвижного соединения балок в основании башен, позволяющего всей конструкции слегка «гулять» при подземных толчках, вместо того чтобы жёстко сопротивляться им и в итоге разрушаться, — что в твоей далёкой северной стране плотники строят иначе, чем у нас, и что в этих различиях кроется немалая польза. Признаться, я удивлён не меньше, чем два года назад мой сын, услышав о твоих укреплениях на юге. Мало кто из чужеземцев, приходящих к нашим берегам, приносит с собой нечто большее, чем товар для продажи или слово чужого бога для проповеди. Ты же, кажется, принёс с собой ремесло, способное сохранить жизни моих подданных при землетрясении так же верно, как твои стены сохранили их при осаде.

Слова эти, переданные Феррейрой почти дословно, наполнили Дмитрия сдержанной, тщательно скрываемой гордостью, — и, как выяснилось уже в тот же вечер, не остались пустой похвалой: Огосё, посовещавшись с Сигэнорри, выразил желание, чтобы даймё вместе со своим необычным вассалом провёл в его владениях, на сей раз в самом Эдо, при дворе молодого сёгуна, несколько месяцев кряду, дабы новые познания чужеземца в строительном деле могли послужить не только далёкой южной границе одного дома, но и всей стране в целом.

Так Дмитрий с Сигэнорри и небольшой частью его свиты оказались на всю зиму поселены в одном из внешних дворов эдоского замка, в скромном, но добротном доме, отведённом почётным гостям сёгуната, — с собственным садиком, крытой галереей и мастерской, наспех обустроенной для чужеземного мастера тут же, во дворе, из привезённого с собой инструмента. Именно здесь, за эти месяцы, познания Дмитрия оказались особенно востребованы: он консультировал городских плотников и инженеров сёгуната по вопросам укрепления фундаментов при частых в этих краях подземных толчках, предложил усовершенствовать конструкцию сторожевых башен на въездных заставах, сделав их каркас более податливым в основании и оттого менее подверженным обрушению как при землетрясении, так и при обстреле, а также разработал для одной из пограничных застав чертёж лёгкого разборного моста через горную речку — моста, что мог быть в считаные минуты приведён в негодность защитниками, стоило лишь выбить несколько ключевых опорных клиньев, и с той же быстротой восстановлен вновь, когда опасность минует. Чиновники сёгуната, поначалу взиравшие на чужеземного самурая с вежливым, но нескрываемым недоверием, к исходу зимы уже сами искали случая перемолвиться с ним словом, а один из старших плотничьих мастеров эдоского замка, суровый старик по имени Тюдзаэмон, проработавший на дом Токугава не одно десятилетие, однажды, после долгого, придирчивого осмотра одной из построенных под руководством Дмитрия конструкций, коротко произнёс: «Не по-нашему сделано, но крепко», — и в устах этого немногословного мастера подобная похвала значила больше, чем самые пышные придворные речи.

Чтобы скрасить Дмитрию долгую зимнюю разлуку с домом и не дать тоске по оставленной усадьбе помешать его службе, Сигэнорри, распорядился привезти в Эдо и О-Тиё вместе с детьми. Известие об этом застало Дмитрия врасплох: он давно уже перестал надеяться, что подобная милость может коснуться его, простолюдинки, взятой в его дом ещё в те времена, когда сам он был лишь безродным чужеземным ремесленником, — но даймё, как видно, счёл, что спокойствие духа его ценного мастера стоит подобных хлопот.

Встреча их произошла спустя почти два месяца зимней разлуки, в небольшом внутреннем дворике отведённого им дома, засыпанном первым, ещё не слежавшимся снегом. О-Тиё, укутанная в тёплое стёганое кимоно, застыла на миг у порога, будто не веря собственным глазам, а затем, позабыв о всякой положенной сдержанности, бросилась к нему через двор, оскальзываясь на свежем снегу, — и Дмитрий, поймав её в объятия, впервые за долгие месяцы почувствовал, как отпускает грудную клетку та тяжесть, что копилась в ней всё время придворной жизни, полной поклонов, расчёта и вечной настороженности. За минувшие два года она заметно переменилась: то робкое, безответное существо, каким она пришла в его дом, когда-то по воле Сигэнорри, давно уступило место женщине, привыкшей вести хозяйство самурайского дома, привыкшей и к тому особому вниманию, что оказывал ей теперь он сам, — не как хозяин служанке, а как человек, которому она стала по-настоящему необходима.

— Я боялась, что ты забудешь меня среди всей этой роскоши и всех этих важных господ, — призналась она ему в первый же вечер, когда дети, набегавшись по незнакомому дому, наконец уснули в соседней комнате.

— Как я мог, О-Тиё, — ответил он, привлекая её к себе. — Ты — то немногое в этой стране, что осталось неизменным всё это время, пока менялось абсолютно всё вокруг меня.

Она не ответила словами, лишь прижалась крепче, — но Дмитрий, зная её уже достаточно хорошо, чувствовал, как за эти два года в ней самой окрепло нечто, чего прежде, быть может, не было вовсе: не просто привязанность обездоленной женщины к своему покровителю, а то подлинное, глубокое чувство нужности, которое рождается только тогда, когда человека действительно ждут, действительно замечают его отсутствие и радуются его возвращению не из страха или расчёта, а по одной лишь простой человеческой причине. Дети её — те самые робкие, испуганно жавшиеся по углам малыши, какими Дмитрий помнил их по первым месяцам совместной жизни, — за эти два года и вовсе перестали видеть в нём чужого: они бежали к нему через двор с той же непосредственной радостью, с какой бежали бы к родному отцу, забирались к нему на колени во время редких вечеров отдыха и вовсе не смущались ни его чужеземного лица, ни странного, режущего слух акцента, всё ещё различимого в его японской речи. Старшая девочка, за прошедшую зиму заметно подросшая, уже вовсю щебетала ему о своих детских премудростях, а младший мальчик повадился таскать в мастерскую обрезки дерева, оставшиеся после его работы, старательно пытаясь вырезать из них что-то своё неумелым маленьким ножом, какой Дмитрий подарил ему по такому случаю, наказав пользоваться им только под присмотром взрослых.

Глядя по вечерам на эту случайную, но всё крепче связывающую его с этим миром семью, Дмитрий порой ловил себя на мысли, что тот мир оставленный им в прежней жизни, становится всё дальше, словно его накрывало густым туманом в каком можно было увидеть только очертания; всё дальше отступал, куда-то на самое дно памяти, становясь скорее преданием о самом себе, чем подлинным воспоминанием. Он не знал, вправе ли был чувствовать себя счастливым в этой новой, чужой, но всё более обжитой жизни, — но, укладываясь спать в ту зимнюю ночь, слыша ровное дыхание уснувшей рядом О-Тиё и тихое сопение детей за тонкой стеной, он с ясностью, какой прежде в себе не находил, понимал одно: путь гайдзина, начавшийся почти три года, с плавания его на спасательном плотике в открытом, бушующем, ночном море, какой привёл его не в пустоту чужого мира, а туда, где у него теперь были и дело, достойное всей его прежней жизни, и люди, ради которых стоило это дело исполнять как можно лучше.

Впереди, впрочем, его ждало ещё немало испытаний — весной Сигэнорри намеревался вернуться в свои владения, а вместе с этим возвращением, как чувствовал Дмитрий каким-то глубинным, ещё не осознанным до конца чутьём, приближалось и нечто иное, куда более грозное, чем зимние придворные хлопоты: тень большой войны, о которой пока лишь шёпотом говорили в коридорах Сумпу и Эдо, — войны, что рано или поздно должна была решить судьбу последнего оплота дома Тоётоми в осакском замке.

Предыдущая главаГлава 1 из 35Следующая глава