К книге
Маяки СахалинаСтраница 17
71%
Страница 17
17

– Каков, а? Его мамку охотники подстрелили. Я подобрала этот комок меха с глазами.

– Почему не в зоопарк? – спросили.

– Не взяли, – пожала плечами. – Сказали, дикарь. Ну и пусть. Тут он свой. По сути, дух острова. Вы теперь у него на хорошем счету – сосиску дали, уважение проявили. Не дали бы, прогнал бы. Или хуже. Хотя… ещё может. Трапеза ведь не закончена.

– В смысле? – переспросил Аркан.

– В коромысле, – хмыкнула она. – Пожрать дали, дайте и запить.

Она кивнула на банку пива в руке у Димы. Тот медлил, рука дрогнула. Прутья клетки казались надёжными, но рядом с этой тушей были, словно спицы. Дима осторожно поставил банку на бетон.

Медведь подошёл. Лапа зависла над банкой. Он присматривался. Почти небрежно коснулся, перевернул, послушал и сжал.

Банка треснула, как орех. Пиво взметнулось коротким фонтаном. Медведь подставил морду и, щурясь от пены, ловко ловил струю языком. Пил большими глотками, с удовольствием.

Потом откинул голову, закатил глаза и на выдохе зарычал. В окнах дрогнуло стекло, внутри кольнуло чем-то древним, доязыковым.

Мы рассмеялись. Не от веселья – от бессилия. От мурашек. И понимали: мы – у него в гостях.

– Тамара Семёновна, а вы миф про Синего Медведя знаете?

Она хмыкнула:

– Синий – это Лёха после банки пива. Осилит и тонну. Пьёт, пока угощают. А мифы у нас простые: съел – спасибо скажи.

Сказала и ушла. Будто всё нужное уже прозвучало.

Лёха, не глядя на нас и на её иронию, вытянул лапу и вылакал остатки.

Мы условились вернуться к хозяйке позже и двинулись вдоль побережья к маяку Кузнецова. Нужно было успеть засветло.

В какой-то момент дорога просто исчезла: так обрывается фраза, которую не успели договорить. Впереди раскрылась широкая, песчаная бухта. И на ней – ржавая громадина.

Корабль-призрак.

Три массивных двигателя, рыжие и мёртвые, торчали из-под остова. Корпус съела соль, краска облупилась, осталась лишь жесть – обнажённая кость. Море неспешно доедало исполина, унося по крошке ржавую плоть.

Мы подошли ближе. Ветер бил в лицо. В ушах звенело от простора.

Команда смотрела на него молча, с уважением. И вдруг Володя, стоявший чуть в стороне, махнул рукой: у берега, рядом с корпусом, торчал ещё один силуэт. Огромный. Странный. Как будто у корабля был старый друг.

Огромный череп, выбеленный солью и временем, лежал на песке – осколок древней битвы кита и корабля, океана и железа. Одного выбросило морем, другого вырвал шторм. Поверхность – гладкая, отполированная ветром и приливами. Череп врос в песок. Молчаливые челюсти, пустые глазницы. Всё рождалось, жило и умирало – независимо от того, смотришь ты или отворачиваешься.

Команда подошла молча. Каждый видел своё.

– Может, заберём с собой? – сказал Володя.

– Зачем? – тихо ответил Костя. – Проклятие на себя тащить? Такие вещи лучше не трогать.

– Просто кость, – усмехнулся Никита.

Аркан смотрел на череп и сказал негромко, будто цитировал:

– Есть легенда. Унесёшь с берега – кит явится во сне. Заберёт с собой. Вглубь.

Мы неловко посмеялись. Потом ещё спорили – брать или не брать. Кто-то говорил: «сувенир века». Кто-то: «не стоит судьбу дразнить».

В конце концов, оставили. Мы не хозяева этой находки. Мы – проходящие мимо. И не нам решать, что останется на берегу после битвы древних.

Оставив за спиной корабль-призрак и череп кита, мы поехали дальше. Он вырос неожиданно, будто часовой на краю мыса. Четырёхгранная башня в чёрно-белую полоску. Полосы почти исчезли, но угадывались – словно время стирает, но не решается довести до конца.

Его построили японцы в 1914-м. Назвали Сони-мисаки. Белый проблесковый огонь освещал Татарский пролив, как метка: пролив под их властью. Через восемь лет башню перестроили. Дерево сменили на железобетон, ацетиленовый аппарат – на надёжный источник света. Они верили в прочность и делали ставку на долговечность. Башня должна была пережить их самих.

Но война решила иначе. В 1945-м Южный Сахалин перешёл к СССР. Маяк получил новое имя в честь адмирала Дмитрия Кузнецова, прошедшего когда-то из Кронштадта в сахалинский залив Де-Кастри. Флаг сменился, но башне было всё равно. Она продолжала стоять и светить.

В 1981-м маяк автоматизировали. Люди ушли. С тех пор он разговаривал только со штормом.

В 2007-м земля под ним дрогнула. Башня осела, потускнела. Свет исчез.

Мы поднялись наверх. Охраны не было. С вершины открывалось пространство, будто мир на миг забыл про границы. Башня стояла над самой бездной. Волны били в скалы, оставляя пену в трещинах. Из швов между плит пробивалась трава – казалось, маяк медленно просится обратно в землю, а та ещё колеблется, принять его или нет.

Кто-то сказал: вид – как в Доминикане. Так и прилипло – «маяк Доминикана». Башня стояла перекошенной. В трещинах бетона поселился рыжий мох. Внизу море сияло цветом медного купороса. Такой цвет не нарисуешь. Его помнишь со школьного кабинета химии – оттуда, где впервые понимаешь: столкновение – тоже путь.

Смотришь вниз – и море становится поверхностью школьной парты, изрезанной и исписанной, как сама память.

Химия началась неожиданно. Не в таблице Менделеева, а в пятом классе, где пахло мелом и холодом. Мы с мамой вернулись с материка поздно – сентябрь уже шёл, а я всё ещё жил воспоминаниями о Владимире, бабушкиной стряпне и дедовских историях.

И вот – новый предмет. Новая учительница. Она приехала из Риги за мужем-офицером. Вместо прибалтийского лета – Анивское взморье, и мы, пацаны с грязью под ногтями и запахом рыбы на переменах. В ней копился гнев, и я оказался удобной мишенью:

– Из Москвы, значит? На две недели опоздал? Лентяй. Думаешь, всё простится?

Я молчал. Терпел. Но вдруг не выдержал:

– Химию я выучу. А вот свои кривые ноги вы уже не исправите.

Класс замер. Она подошла, поставила ногу на парту, приподняла юбку и спросила спокойно:

– Это кривые?

– На мой вкус – да, – ответил я, не моргнув.

Напряжение схлынуло. Она посмотрела и сказала:

– Хорошо. Но теперь докажи, что не глуп. Через неделю сдашь всё за первую четверть.

Я сдал. Потом – ещё. И полюбил химию. Не как предмет, а как структуру мира, где из столкновения рождается новое. С тех пор я был её любимым учеником. И вся школа знала эту историю. Весь город знал. Потому что химия такова: если реакция началась – держись: разнесёт всех.

Теперь думаю: она не злилась на меня. Она злилась на Сахалин. На мужа. На судьбу. А я просто оказался первым, кто выдержал её взгляд и не отступил.

Она искала не уважения. Она искала сопротивления. Хотела убедиться, что рядом кто-то не растворится от её боли, а останется стоять.

– Твою мать! – крикнул Дима. – Телефон уронил.

Он бросился вниз, спотыкаясь о траву, будто хотел не только поймать гаджет, но и отменить само падение.

– Видно, пиво духу острова подсунул невкусное, – пробормотал Аркан. – Вот Лёха и наслал беду.

Мы засмеялись. Дима поднял телефон, проверил – цел. Улыбнулся.

Паша зевнул, словно выпустил весь день, и сказал: если ставить кальян под сосной, то именно сейчас.

Ник молчал и снимал внимательнее обычного.

А Дима щёлкал фото, как человек, которому только что вернули утраченное: с лёгкой дрожью, будто хотел успеть зафиксировать мир, пока он не исчез.

День был не самым тяжёлым физически, но впечатлений хватило на целую жизнь: сивучи, Лёха, корабль-призрак, заброшенный маяк.

Но главное не в кадре и не на маршруте, а внутри, когда что-то сдвигается. Как телефон, летящий вниз, но не разбивающийся. А значит, можно идти дальше.

Но день ещё не сказал последнего слова.

Когда сумерки поглотили базу и лагерь начал засыпать, появился Андрей – наш водитель технички. Бледный, перекошенный страхом. Он влетел в круг света, вцепился в мотоцикл и выговорил:

– Я… на берегу… двух медведей видел! Луна светит, а они вокруг корабля ходят.

Мы не сразу поняли. Аркан прищурился:

– Ты уверен?

– Точно! – Андрей захлёбывался словами. – Два. Огромных. Кругами ходят.

Мы переглянулись. Одно ясно: это не Лёха – его час назад кормили сгущёнкой, он был в клетке.

Кто-то пробормотал сквозь сон:

– Может, это был Синий Медведь? Не миф, а знак.

Шутка повисла в воздухе. Напряжение звенело, как струна.

И тут из темноты вышли Никита и Володя – запылённые, довольные. В руках – череп кита.

– Всё-таки взяли? – спросили мы.

– Он сам к нам прилип, – отозвался Володя. – Как будто хотел с нами.

– Мы вытащили его на дорогу, а он лёг прямо в наш путь, – добавил Никита. – Ну раз так – нельзя отказываться.

– А ещё медведя видели! – сказал Володя. – Лохматый, огромный. Как заметил нас – сразу дёру.

Мы застопорились.

– Медведя? – переспросил Костя.

– Ну да, – подтвердил Володя. – Настоящий. Но как увидел – улетел, как заяц.

И тут нас осенило: они видели друг друга в темноте.

Смех разорвал тишину. Мы утирали слёзы. Никита с Володей тоже поняли, как «медведь» испугался, и заржали в голос. Андрей стоял в стороне, порозовев, но тоже не удержался.

Мы смеялись, а внутри шевелилась мысль: каждый из нас – чей-то медведь. Неуклюжий, растерянный, не в своей берлоге. Ночь пугает не зверями, а тем, кем мы можем показаться в темноте.

– Ну и глюк, – протянул Никита, обняв череп. – Проклятье – оно такое: в темноте и не поймёшь, кто зверь, а кто – человек.

Он прислонил трофей к стене барака. Череп стал частью этого места, будто был здесь всегда. Суровый, молчаливый, с древней мудростью в пустых глазницах – он подходил и к хозяйке базы, и к её косолапому другу.

Мы сидели у костра, глядя, как пляшут тени по его поверхности. Может, так и должно быть. Мы тут не хозяева – просто гости, случайно вписавшиеся в огромное полотно. И, может, не стоит пытаться унести с собой часть этой силы.

– Короче, парни, если вас эта махина так напрягает – я его в Москву заберу, – нарушил молчание Володя.

– Правильно, – кивнул Костя. – Притащил – вот и спи с ним. Пусть шепчет тебе ночью сказки.

Кто-то хмыкнул, кто-то поддержал – не громко, с тем лагерным одобрением, когда шутка работает, как разрядка.

– Эй, вы что, – усмехнулся Володя. – Вы сейчас с китом разговариваете или со мной?

Череп стоял в углу.

И мы тоже замолчали. Ненадолго. Хохот схлынул, ночь снова набрала силу. Стало ясно: всё. Сегодня нас потрепало, повело кругами, столкнуло с прошлым, с мифом, с собой.

Теперь – тишина. Теперь – череп. И кто-то из нас будет спать рядом с ним.

       Мы пришли за светом. А остались с костью.

Глава 14

Возвращение. Мария. Рай и ад

1905–1912 гг.

Прибыв в Японию в конце 1905 года, Пилсудский сразу ощутил: он здесь лишний.

Сначала гнал от себя это чувство.

Но семена сомнений, посеянные ещё в пути, быстро дали всходы.

Он заметил, что японские этнографы день за днём охладевают к нему.

Общения становилось меньше, делились неохотно, экспедиции одобряли всё реже.

Бронислав кочевал от музея к музею, часами сидел в библиотеках.

Повсюду – вежливые поклоны, улыбки. И за ними – тишина. Почти стена.

Ещё недавно он верил: обмен знаниями – благо для обеих сторон.

Верил, что собеседники чувствуют то же.

Теперь же казалось: страна восходящего солнца незаметно перешла в оборону.

Всё, что он приносил, принимали охотно.

А вот отдавали своё, лишь если было совсем необходимо.

Терпения Пилсудского хватило на восемь месяцев.

Уже к четвёртому он снова стал думать о побеге.

На миг мелькнула мысль: вернуться в деревню Ай, прийти с повинной.

Но он отмёл её: то будущее умерло. Ушло вместе с медведем, которого они забили до смерти.

Бронислав всерьёз думал о возвращении в Польшу.

Чухсанма с детьми осталась на далёком Сахалине.

На большой земле у него был только один близкий человек – брат Юзеф.

Он отправил брату несколько писем. Ответ пришёл лишь один – короткий, сухой.

Юзеф писал, что дома в Зулове больше нет, а сам он теперь живёт в Кракове.

Холодная интонация насторожила, но Бронислав списал её на натуру Юзефа.

Тот и после тюрьмы не отступил: всё ещё жил борьбой, всё так же видел в независимости Польши единственную цель.

В 1904 году, вернувшись из заключения за участие в покушении на императора, Юзеф сразу взялся за создание боевых групп.

В их ряды шли бывшие ссыльные, рецидивисты, воры – все, кто был готов держать оружие и подчиняться делу.

Осенью того же года в Варшаве вспыхнули протесты.

Самая тяжёлая демонстрация 13 ноября закончилась сотнями арестованных, десятками раненых и убитыми.

Деньги на оружие и организацию добывали налётами на банки и почтовые составы; в них участвовал и сам Юзеф.

Когда началась революция 1905 года, он оказался в числе первых.

В октябре его назначили во главе Боевого отдела Центрального революционного комитета.

Весной 1906-го он возглавил националистическое крыло Польской партии социалистов.

И именно тогда, летом 1906 года, спустя месяц после тех событий, Бронислав – через США и Францию – снова ступил на польскую землю.

Ударом стало то, что Юзеф поселил его не в Кракове, рядом с собой, а в Галиции.

Когда Бронислав разобрал чемоданы в скромной квартирке на окраине, он решился спросить:

– Почему здесь? Почему не в Кракове, рядом с тобой?

– Однопартийцы не поймут, – ответил Юзеф. – Ты ведь не веришь в революцию?

– Я просто не вижу в ней смысла. Прости, Юзеф.

Тот кивнул. Развернулся и ушёл. Больше ничего.

С тех пор они встречались два-три раза в год – всегда по инициативе старшего.

Юзеф терпел эти встречи, но радости от них он не испытывал.

Чтобы ослабить хватку одиночества, Бронислав снова ушёл в работу.

С утра до ночи перебирал записи об айнах и нивхах, писал статьи, переводил их на разные языки.

Предыдущая главаГлава 17 из 24Следующая глава