Очнулся надворный советник от того, что мучительно болела шея. Вокруг было темно, хоть глаз коли. На рай не похоже, вяло подумал Аминин, в раю, надо думать, шея ни у кого не болит. В таком случае, это должен быть ад. Но для ада, пожалуй, терзаний маловато. Где раскаленные сковородки, где трезубцы, пробивающие грешнику печень и прочие жизненные органы, где реки огнедышащей лавы? Ничего этого не было, а раз так, никакой это не ад.
С другой стороны, есть ведь и такая версия, что ад – это мучения исключительно интеллектуальные, осложняемые толикой моральных страданий. Человек понимает, что жизнь свою он прожил зря и даже, может быть, прожил ее дурно, но исправить уже ничего нельзя, и так теперь он и будет парить в беззвездной пустоте оставшийся кусок вечности, мучимый раскаянием и пустыми сожалениями о том, что минуло безвозвратно.
А господину надворному советнику было в чем раскаяться и было о чем пожалеть. Главным сожалением, пожалуй, стал его последний при жизни промах, когда не смог он спасти Пушкина и не смог спасти его сына, не смог встать на пути у чудовищных волхвов.
Пока Аминин думал об этом, он почувствовал, что к боли в шее прибавилась еще одна – в глазах. На них как будто положили могильные камни, так что поднять веки было совершенно невозможно.
«Вот, похоже, начались настоящие адские муки», – смиренно подумал надворный советник и стиснул зубы, чтобы сподручнее было страдать…
– Ваше высокоблагородие! – Голос следственного пристава Утицына донесся, кажется, прямо из космической пустоты. – Господин надворный советник! Как вы себя чувствуете?
Черт побери, он все-таки жив. Куда бы его ни отправили после смерти – в ад или в рай, – крайне мало шансов, что туда же и в то же самое время отправят и Аркадия Филимоновича. Однако о чем же спрашивает пристав – кажется, как он себя чувствует?
– Прескверно я себя чувствую, – выговорил Аминин непослушными губами, все еще не открывая глаз. – По мне как будто битюг проехал.
Следственный пристав отвечал на это, что никаких битюгов, насколько ему известно, в номере его высокоблагородия не было и, следовательно, проехать по нему они никак не могли.
Надворный советник про себя усмехнулся столь буквальному толкованию его слов и наконец решил, что пора бы уже открыть глаза. Медленно, с большим трудом он разомкнул веки. Над ним склонились две физиономии – помятая Терентия и озабоченная Утицына.
– Живой, – с облегчением выдохнул помощник, – жив, курилка…
И хотя звучало это не совсем вежливо по отношению к вышестоящему и шло вразрез со всеми табелями и иерархиями, Феликс Васильевич даже и не подумал обижаться.
Как стало теперь ясно, похоронил он себя рано. Никакого ада вокруг не наблюдалось. Более того, Аминин лежал на своей же нерасстеленной кровати, как был – в панталонах и сюртуке, только сапоги с него сняли. Причиною же страшной боли в шее оказалась шапка Терентия, которую он заботливо подложил хозяину под голову.
– Что тут случилось? – спросил Феликс Васильевич, не обращаясь ни к кому определенно, но как бы вообще, в воздух.
– Именно это я бы и хотел у вас узнать, – мягко, но настойчиво заметил Утицын.
– Аркадий Филимонович, рад вас видеть. – Похоже, судейский даже и не собирался отвечать на законные вопросы следственного пристава. – Однако как вы здесь оказались?
Утицын вздохнул: ему знакома была эта уклончивая и вместе непреклонная манера надворного советника. Пришлось объяснять, что виной всему был их общий знакомец Сергей Александрович Делягин. Желая добыть точные сведения об Аминине, господин репортер задумал проследить за ним и его помощником. Поскольку неизвестно было, куда именно отправился Аминин с Терентием, Делягин подкарауливал их возле гостиницы. Ему повезло: после некоторого ожидания он увидел, как Феликс Васильевич заводит в гостиницу раненого, по всей видимости, Пушкина. Делягин догадался, что Аминин собирается убить поэта, и немедленно бросился к приставу. Аркадию Филимоновичу грядущее злодейство надворного советника он расписал в таких ярких красках, что тот взял с собой квартального и несколько нижних чинов, вооруженных не только шашками и тесаками, но и пистолетами.
Явились они, судя по всему, очень вовремя – как раз когда злоумышленники собирались навсегда прекратить героическую биографию надворного советника и его верного помощника.
– И вы вступили с ними в бой? – недоверчиво осведомился Феликс Васильевич.
Утицын покачал головой: нет, этого не потребовалось. Увидев тесаки и пистолеты полиции, бандиты немедленно ретировались. Они выбежали из нумера и словно растворились, а все попытки их обнаружить так ни к чему и не привели.
– А теперь, – вид у следственного пристава сделался самый решительный, – теперь расскажите мне, милостивый государь, кто эти загадочные разбойники и как они оказались в вашем нумере?
Надворный советник бросил на помощника мгновенный взгляд и улыбнулся Утицыну растерянной улыбкой.
– Я бы с удовольствием, – сказал он, – однако, поверите ли, совсем ничего не помню.
– Зато я помню, – ввязался Терентий. – Это были грабители, они собирались нас ограбить.
– Это мы уже слышали, – не слишком вежливо отвечал Аркадий Филимонович, – мне хотелось бы узнать, что скажет его высокоблагородие.
Аминин возвел очи горе́. Увы, его высокоблагородие ничего не помнит, ровным счетом ничего. Должно быть, во время схватки его ударили по голове, и вот теперь он все забыл.
– Я думаю, у меня ретроградная амнезия, – доверительно сообщил Феликс Васильевич.
– Ретро… что? – с недоумением переспросил пристав.
– Выпадение памяти, – перевел Терентий. – Английский оборот. Видите ли, господина надворного советника сильно ударили по голове, а в таких случаях человек всегда переходит на английский язык. Помните, в «Северной пчеле» был описан случай с одной барышней-смолянкой: она шла по улице, и на нее со второго этажа упал горшок с цветами. Барышня лишилась чувств, а когда пришла в себя, немедленно заговорила по-английски. Узнав об этом случае, министр просвещения господин Уваров решил ввести падение цветочных горшков в программу обучения в Смольном институте, но его отговорили, объясняя это тем, что французский язык для институток важнее английского.
– Очень странная история, – проговорил Утицын с величайшим сомнением.
Помощник амининский кивнул: господин следственный пристав совершенно прав, и приведенные резоны звучат неубедительно. Вполне можно было бы изучать английский язык при помощи цветочных горшков, а французский – обычным порядком. Из всей истории ясно следует, что министр не проявил достаточной твердости характера, а пошел на поводу у смутьянов и либералов, которым французский язык дороже английского.
– Ну, хорошо, – с некоторым раздражением заметил Аркадий Филимонович, – Бог с ними, с языками. Я хотел бы знать, куда делся господин Пушкин?
Аминин поглядел на Терентия.
– Какой Пушкин? – удивился тот.
– Камер-юнкер Пушкин, – отвечал Утицын. – Тот самый, которого видел Делягин. И не говорите, что его тут не было, – кроме господина журналиста его видел здешний коридорный Антип.
Терентий взглянул на господина пристава с необыкновенным укором. Неужели его благородию могла прийти в голову мысль, что они захотят его обмануть? Нет, конечно, и Пушкин тут в самом деле был, но потом быстро ушел, потому что очень торопился. Дело в том, что у него была назначена дуэль…
– Как – дуэль? – удивился Утицын. – Откуда вдруг дуэль?
Терентий закивал головой, ну да, дуэль, что же тут удивительного? Пушкин известный дуэлянт, он в свое время даже хотел стреляться с графом Федором Ивановичем Толстым, которого просвещенное человечество знает под именем Толстой-Американец. Но стреляться с ним было бы смерти подобно, потому что граф Толстой – известный всему обществу бретер и стрелок, каких свет не видывал. Жене своей, цыганской плясунье Авдотье Максимовне Тугаевой, он простреливает каблуки на сапожках и при этом ни разу не отстрелил ей ни одной ноги. Так вот, Толстой этот самый получил звание Американца после того, как отправился в кругосветное путешествие на шлюпе «Надежда» под командованием Ивана Федоровича Крузенштерна. Однако вместо приличного плавания Толстой предался на шлюпе разгулу и разврату, от которого дохли даже корабельные крысы. Наконец Крузенштерн не выдержал и высадил дебошира, по одним сведениям, на Камчатке, по другим – на необитаемом острове, где, кроме Толстого, жила одна только обезьяна породы орангутан. Обезьяна эта влюбилась в Толстого, он жил с ней как с женщиной, а потом, когда она ему наскучила, он ее убил и съел.
– Господи, что за дикая история! – воскликнул Утицын с негодованием. – Откуда только берутся такие сказки?
– Это рассказывал сам Толстой, – парировал амининский помощник. – Хотя вы правы, она совершенно неправдоподобна, в особенности же конец. На самом деле граф не убил обезьяну, а привез с собой в Россию и сочетался с ней законным браком, чтобы не жить во грехе. Впрочем, и это неправда. В действительности это не Толстой убил обезьяну, а обезьяна убила его. Убила, надела его сюртук и теперь ходит по салонам, выдавая себя за графа Толстого и рассказывая о нем разные небылицы.
Следственный пристав поглядел на Терентия чрезвычайно хмуро и спросил, к чему тут Толстой и разные обезьяны, если речь шла о Пушкине. Амининский помощник отвечал, что Утицын спрашивал, как это Пушкин мог отправиться на дуэль, и вся история про обезьяну была рассказана в объяснение этого удивительного факта, чтобы сразу стало ясно, что такой человек, как граф Толстой, не только на обезьяне способен жениться, но и стреляться с обезьяной… пардон, с Пушкиным. Чего, по счастью, не произошло, потому что Пушкин и Толстой помирились, и до такой степени притом, что Толстой держал над головой Пушкина венец, когда тот сочетался браком с Натальей Гончаровой. Увы, даже примирившись с Толстым, Пушкин своим привычкам не изменил и продолжал вызывать всех на дуэли налево и направо, и вот дошло, наконец, и до господина д’Антеса.
– Зачем же Пушкин перед дуэлью приходил к господину надворному советнику? – еще более мрачно спросил следственный пристав, который, похоже, начал опасаться, что его держат за дурака.
– Точно сказать не могу, – отвечал Терентий, – а Феликс Васильевич, как видим, ничего не помнит. Можно предположить, что Пушкин приезжал взять у господина надворного советника консультацию, поскольку тот нечеловечески метко стреляет из пистолета – ничем не хуже графа Толстого, вот только каблуков женских не портит да обезьян не ест.
– Что ж, милостивый государь, – сказал Утицын, поднимаясь, – учитывая ваше болезненное состояние, не буду более терзать вас расспросами. Но когда вы почувствуете себя лучше, прошу навестить меня для обстоятельной беседы.
Феликс Васильевич очаровательно улыбнулся в ответ и заявил, что явится всенепременно, после чего пристав откланялся довольно сухо и исчез.
После ухода Утицына Аминин лежал на кровати не более минуты, потом решительно поднялся.
– Идем к Пушкину, – сказал он самым категорическим тоном.
Помощник поглядел на господина внимательно: похоже, его высокоблагородие чувствует себя гораздо лучше?
– Я говорю: идем к Пушкину, – повторил надворный советник, – у нас к нему разговор.
На лице Терентия выразилось сомнение. Судя по всему, Пушкин уже должен лежать на смертном одре, до разговоров ли ему?
– Это слишком важный разговор, – отвечал Аминин, – это дело жизни и смерти не одного Пушкина, а многих и многих людей.
Он взглянул на часы, висевшие на стене.
– Полседьмого, – сказал он. – Александра Сергеевича как раз должны привезти домой после дуэли. С ним еще можно говорить, но, думаю, очень скоро положение осложнится. Хорошо, что он совсем рядом.
С этими словами Аминин вышел вон из нумера, как был, в сюртуке, не надевая даже своей белой шубы. Терентий набросил на себя бекешу, секунду стоял в нерешительности, глядя на выбитую дверь, которая так и лежала на полу, потом махнул рукой и устремился за надворным советником.
Аминин был прав. Незадолго до их появления карета с Пушкиным и секундантом его Данзасом подъехала к дому князя Волконского. Данзас хотел было взять Пушкина на руки, чтобы нести в дом, но тот остановил его.
– Постой, – сказал он, – не так скоро. Вели послать за людьми, они перенесут меня в дом. Сам же иди посмотри, дома ли жена. Если дома, скажи, что я ранен, но рана не опасна, пусть не беспокоится.
Данзас сделал все, что велел поэт. Сбежались дворовые люди Пушкина, вынесли его из кареты. Явился старый слуга Пушкина Никита Козлов, взял его на руки, как дитя, понес в дом.
– Что, Никита, грустно тебе нести меня? – спросил Пушкин.
По лицу дядьки побежали слезы…
В передней их встречала Наталья Николаевна. Несмотря на предуведомления Данзаса, увидя Пушкина в столь беспомощном положении, она ужаснулась и упала без чувств. Спустя минуту пришла в себя и бросилась в кабинет, где положили Пушкина, однако тот крикнул по-французски:
– Не входи!
Поэт был ранен и весь в крови, он не хотел пугать жену. Он лишь попросил подать себе чистое белье и сам оделся. И тут в дверь постучали.
– Кто там? – спросил Пушкин.
Снаружи никто не ответил. Куда-то пропали все слуги, исчез и Данзас, ушедший успокаивать Наталью Николаевну. Почему-то Пушкину вдруг стало очень холодно в натопленном кабинете. Он снова хотел спросить, кто там, но дверь открылась без предупреждения.
– А, – сказал Пушкин, немного успокаиваясь, – это вы…
В комнату молча вошел Аминин, за ним – Терентий. Лица у обоих были чрезвычайно серьезные, даже мрачные. Силы оставили поэта, и он откинулся на подушки. Лицо его побледнело от боли, он с трудом удерживался, чтобы не застонать.
– Вот, господа, – сказал он, мучительно улыбаясь, – неожиданная картина: поэт не на Парнасе, а на смертном одре.
Тут он пресекся, отвернул голову в сторону и закусил губу – так сильна была боль в животе, куда попала пуля. Надворный советник повернулся к Терентию.
– Ты можешь что-нибудь сделать?
Помощник только руками развел: рана слишком тяжелая. Впрочем, он может остановить кровь, которая все еще сочится, и ненадолго облегчить страдания Александра Сергеевича.
– Пусть так, – разрешил Аминин, – но прежде…
Он умолк и подошел к Пушкину совсем близко. Наклонился над ним, посмотрел прямо в глаза. Зрачки у поэта были расширены, он тяжело дышал.
– Мы постараемся вам помочь, – проговорил Аминин, – но вы должны дать клятву, что никогда и никому не скажете о нашем дальнейшем разговоре.
Превозмогая боль, Пушкин улыбнулся. Кому и что он скажет? Он, может быть, и до ночи не доживет.
– До ночи вы доживете, – отвечал надворный советник, – доживете и до утра. Однако не буду вас попусту обнадеживать. Вероятнее всего, времени у вас совсем немного, от силы пара суток. Итак, вы клянетесь, что забудете о нашем разговоре?
– Клянусь, – слабо проговорил Пушкин, закрывая глаза, на челе его крупными каплями выступил холодный пот. Видно было, что ему не до разговоров, он с трудом удерживает стоны, рвущиеся из груди. – Ах, какая тоска… Сердце изнывает.
Надворный советник взглянул на Терентия, кивнул. По телу помощника прошел трепет, воздух вокруг него задрожал, мерцая. Спустя секунду рядом с диваном явился белый горностай. Он быстро и бесшумно вспрыгнул на диван, потом на грудь Пушкина, склонился над повязкой, выдохнул белое облачко, потом еще одно, и еще. Спрыгнул с дивана, забежал под стол, сделался незаметен.
Очень скоро после чудесных манипуляций горностая Пушкин порозовел и открыл глаза.
– Легче вам? – спросил Аминин, глядя прямо ему в лицо.
– Да, – с удивлением сказал Пушкин, – и боль почти ушла. Видно, рана моя не так тяжела, как я думал.
Аминин ничего на это не ответил, взял стул, поставил рядом с диваном, где лежал Пушкин, сел, не сводя глаз с поэта.
– Александр Сергеевич, – сказал он чрезвычайно внушительно, – я сейчас задам вам один вопрос, и прошу вас ответить на него совершенно искренне. Должен предупредить, что речь пойдет о деликатных материях – таких, в которых ответа с вас может требовать один только Всевышний да, может быть, еще ваша собственная совесть. До Господа Бога мне, пожалуй, далеко, так что можете считать, будто в лице моем воплотилась ваша совесть, и отвечайте честно, как самому себе, или даже еще честнее.
Он умолк, по-прежнему неотрывно глядя на Пушкина. Тот кивнул: спрашивайте.
– Я знаю, что Настенька Измалкова ждала от вас ребенка, – медленно проговорил надворный советник. – Прошу сказать мне, не было ли у вас в последний год связи с другими женщинами, кроме Настеньки и вашей жены?
Пушкин вспыхнул, забыв о ране, глаза его засверкали.
– Милостивый государь, – сказал он, едва сдерживая себя, – как вы можете спрашивать о подобных вещах?! Неужели вы могли хоть на секунду вообразить, что я вам отвечу?
Аминин слегка поморщился.
– Ах, Александр Сергеевич, – сказал он с досадой, – я ведь вас предупреждал о характере моего вопроса…
– Но я и подумать не мог, что дойдет до такого! – Пушкин все еще горел возмущением. – Да я, пожалуй, и на исповеди о таком говорить не стал бы, а уж вам – и подавно. А теперь прошу вас лишь об одном – уйти и дать мне умереть спокойно.
С этими словами он отвернулся к стене, явно не желая не только говорить, но даже и видеть надворного советника. Аминин озабоченно взглянул на горностая, сидевшего под столом, тот сморщил мордочку, как бы говоря: плохо дело.
– Да, плохо дело, – негромко произнес Аминин, – никуда не годится.
– Вы все еще тут, – хмуро сказал Пушкин, не глядя на него, – я разве не ясно выразился?
Аминин молчал, размышляя о чем-то, и никак не ответил поэту.
– Мне позвать слугу, чтобы он указал вам выход? – Было видно, что Пушкину стало намного легче, – им вновь овладела былая раздражительность.
Феликс Васильевич покачал головой: не нужно слугу, он и сам уйдет. Но прежде он хотел спросить, есть ли на свете вещь, которая заставит Александра Сергеевича ответить на его вопрос?
– Нет такой вещи, – решительно отвечал Пушкин. – И уж подавно нет вещи, которая заставит меня и дальше терпеть ваше присутствие.
– Я понимаю, присутствие мое вам неприятно, – кивнул надворный советник, – однако же позвольте напомнить, что вы задолжали мне дуэль.
– Я пришлю вам секундантов, как только встану на ноги, – нахмурился Пушкин. – А коли вам ждать невмоготу, так извольте, стреляйте прямо сейчас.
Аминин улыбнулся невесело: теперь он понимает, почему у господина камер-юнкера при всех его талантах врагов больше, чем друзей. Впрочем, это не имеет отношения к делу. Но что бы сказал Александр Сергеевич, если бы знал, что от правдивого ответа его зависит будущее всей России и более того – всего мира?
– Уж не в мессии ли вы хотите меня записать? – усмехнулся Пушкин.
Нет, не в мессии, отвечал Аминин, да это и ни к чему – он и без того фигура титаническая. Более того, в ближайшем будущем Александра Сергеевича назовут солнцем русской поэзии, про него станут говорить: «Пушкин – наше всё» – и многое другое, не менее лестное.
– Да вам-то откуда знать, что скажут обо мне в будущем? – Досада не отпускала поэта.
– Да потому что я… – Аминин замешкался на секунду, как бы не решаясь сделать последний шаг, но потом махнул рукой и все-таки продолжил, как в холодную воду шагнул: – Потому что будущее ведомо мне в мельчайших деталях.
– В мельчайших деталях? Как прикажете вас понимать? – Поэт глядел на него с неожиданным интересом.
Феликс Васильевич отвечал, что понимать его следует буквально – он знает о будущем нечто такое, чего не знает вообще никто.
– Каким же образом получили вы это знание?
– К сожалению, не могу вам этого сказать. Считайте, что знание это получено чудесным образом.
Пушкин пожал плечами. Пока что господин надворный советник выглядит просто как не слишком опасный сумасшедший. И он, Пушкин, поостерегся бы давать ему в руки острые предметы. Впрочем, если его высокоблагородие действительно все знает о будущем, он должен представить какие-нибудь доказательства своего чудесного знания.
– Доказательства, вы говорите? Что ж, попробуем. – И Аминин перевел взгляд на горностая.
Надворный советник ничего не сказал, но горностай отлично его понял. Он выбежал из-под стола, встал на четыре лапы и поднял хвост – так, чтобы Пушкин смог его рассмотреть во всех подробностях. Затем по нему прошла длинная дрожь, воздух вокруг замерцал – и спустя мгновение на месте зверька стоял Терентий в своей видавшей виды бекеше.
Несколько секунд поэт, потеряв дар речи, лишь молча созерцал амининского помощника, который еще и картинно подбоченился, как будто хотел усилить эффект от своей трансформации. Прошло с полминуты, пока Пушкин наконец все-таки пришел в себя.
– Но ведь это, – сказал он ошеломленно, – ведь это нечто совершенно невозможное…
– Ну, так что же, убедили мы вас? – Аминин был явно доволен произведенным эффектом.
После недолгого размышления поэт покачал головой.
– Нет, – сказал он, – я полагаю, что это просто фокус, иллюзия вроде той, какую внушают публике на своих сеансах магнетизеры. Но даже если все, что я видел, правда, это говорит лишь о наличии оборотней, о которых писали братья Гримм и в которых до сих пор верят в русских деревнях. Прошу простить меня, господа, но это никак не доказывает, что вы относитесь к почтенному сословию пророков и пифий.
– То есть в оборотней вы поверить готовы, а в пророков и пифий – нет? – нахмурился Аминин.
Пушкин отвечал, что он не поверит ни в то, ни в другое, покуда ему не предъявят вещественных доказательств. Только что он видел, как горностай превратился в служащего судебной палаты, но это, по его мнению, лишь оптический обман, иллюзия. Возможно, это следствие охватившей его после ранения горячки. А может быть, господин Аминин – это какой-нибудь граф Сен-Жермен или Калиостро, которому ничего не стоит отвести глаза простому смертному вроде него, Пушкина.
– Признаю, что логика в ваших словах есть, – согласился надворный советник. – Но увы, предоставить вам существенные доказательства моего тайного знания почти невозможно. Будь вы математиком, я бы познакомил вас с доказательством теоремы Ферма, которое будет открыто гораздо позже нынешнего времени. Но вы его все равно не поймете: вам нужно другое доказательство, такое, которое убедит лично вас…
Он задумался, на лбу его прорезалась вертикальная морщина. Спустя несколько секунд лицо надворного советника озарилось, и он заговорил самым решительным образом:
– Вот что, Александр Сергеевич, вы ведь наверняка знаете всех более или менее значительных поэтов прошлого и настоящего, начиная с Древней Греции?
Пушкин молча кивнул.
– А что бы вы сказали, если бы я прочитал вам стихи поэтов будущего – стихи, которых вы никогда не читали, но которые очевидно гениальны? Ведь в этой области равных вам нет, вас нельзя обмануть, вы всегда увидите меру дарования поэта.
– Пожалуй, – сказал Пушкин, с интересом взглянув на Аминина.
– Ну, а раз так, тогда слушайте.
Надворный советник прикрыл глаза, как бы припоминая, потом заговорил, медленно и певуче, словно камлающий шаман:
– Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Так вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи —
Как прицелясь на смерть городки зашибают в саду, —
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.
Он умолк. Пушкин несколько секунд глядел на него, пораженный.
– Кто это? – спросил он наконец.
– Это русский поэт Осип Мандельштам, – отвечал Аминин. – Эти стихи будут написаны им в тысяча девятьсот – слышите, Александр Сергеевич? – девятьсот тридцать первом году.
– Еще, – только и сказал Пушкин.
Аминин снова прикрыл глаза, и снова начал читать по памяти:
– Этот воздух пусть будет свидетелем,
Дальнобойное сердце его,
И в землянках, всеядный и деятельный,
Океан без окна – вещество.
До чего эти звезды изветливы!
Всё им нужно глядеть – для чего? —
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна, вещество…
Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
Будут люди холодные, хилые,
Убивать, холодать, голодать —
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.
Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать…
Пушкин слушал, потрясенный, шевелил губами, повторяя. Потом взглянул на Аминина, как бы не веря своим ушам. Еще, просили его глаза, еще, еще! И надворный советник читал и читал, не останавливаясь. Пушкин слушал, закаменев и неотрывно глядя на него.
Когда Аминин затих, с минуту оба молчали. Потом надворный советник посмотрел на Пушкина. Что ж, теперь Александр Сергеевич верит, что его не обманули, что он действительно знает грядущее?
– Да, – сказал Пушкин, – да. Это удивительно, невозможно. Мне внятно тут каждое слово, но это действительно поэзия будущего, мы так еще не умеем.
Он умолк и покачал головой, думая о чем-то своем. Потом поднял голову, взглянул на Аминина.
– Расскажите, что ждет нас в будущем… Верно, там царит подлинный рай, когда там такие поэты и такие стихи?
Надворный советник грустно улыбнулся. Увы, будущее слишком зависит от нынешнего дня. Именно поэтому они с его помощником Терентием явились к Александру Сергеевичу. Явились, чтобы изменить нынешнее время, а с ним – и будущее. Вот потому-то он и спрашивает: не ждет ли какая-то женщина ребенка от Александра Сергеевича? Потому что им стало доподлинно известно, что именно далекий потомок Пушкина способен спасти мир от уничтожения…
Пушкин, слушавший речь Аминина с необыкновенным волнением, с готовностью кивнул. Почему же они сразу все ему не сказали? Если бы он знал, в чем тут дело, он бы ни секунды не сомневался.
– Итак? – перебил его Аминин: казалось, каждое слово поэта сейчас жгло его, словно расплавленное железо.
Итак, за последний год у Пушкина были только три женщины: его законная жена, его свояченица Александрин и юная Настенька Измалкова. Ни жена его, ни Александрин не брюхаты от него, но Настенька в самом деле ждет ребенка. Возможно, именно он – тот, кто им нужен?
И Пушкин с надеждой взглянул на надворного советника.
– Возможно, – кивнул тот, с трудом скрывая разочарование, – очень может быть…
Не тратя более времени, Аминин решительно поднялся со стула.
– Позвольте попрощаться с вами, Александр Сергеевич, – сказал он, – нас ждут срочные дела.
– Да, конечно, – сказал поэт, – прощайте, господа.
Недолгое время они смотрели друг на друга, не отрываясь.
– Я в самом деле умру сейчас, – внезапно спросил Пушкин, глядя на Аминина с каким-то детским упованием, – или все-таки есть надежда?
Надворный советник отвел глаза.
– Не могу сказать точно, – отвечал он дрогнувшим голосом. – Мы заглядывали в будущее человечества, но не можем знать судьбы каждого человека. Да и будущее не постоянно, оно меняется, как море под ветром. Может быть, то, что мы просто поговорили с вами, уже хоть немного, но изменило и вашу собственную судьбу. Со всей определенностью могу сказать только одно: приведите в порядок свои дела и будьте готовы ко всему. Прощайте, Александр Сергеевич!
Он наклонился к Пушкину и поцеловал его в горячий лоб, затем выпрямился и, ни слова не говоря, двинулся к двери. Терентий закусил губу и низко поклонился Пушкину, затем устремился за господином.
– Постойте, – вслед им чуть слышно сказал Пушкин, – погодите.
Они остановились, стояли, склонив головы, слушали.
– Я вот что хотел сказать, господа. – Голос поэта неожиданно окреп, в нем проявилась сила. – Жизнь и смерть одного человека – все это, поверьте, не так уж и важно. Главное, чтобы продолжилось дыхание бессмертного человеческого духа, жизнь благословенного человеческого разума.
Голос его пресекся, им, кажется, снова овладела боль. Аминин поднял голову, заговорил, слова его лились, словно река, волновались, как море под ветром:
– Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идет, и плачет, уходя.
Дверь за удивительным гостями медленно затворилась словно бы сама собой, Пушкин откинулся на подушки и закрыл глаза…
– Куда мы теперь? – спросил Терентий, когда они покинули дом Пушкина.
– Назад, – с грустью отвечал надворный советник. – Увы, нам здесь больше делать нечего, пора возвращаться домой.
Спустя два дня Пушкин умер. Это горестное для русской литературы да и для всей России событие как будто воздвигло какую-то невидимую стену между прошлым и настоящим, и многое казалось теперь призрачным и очень быстро истиралось из памяти. Загадочный надворный советник Аминин и удивительный его помощник исчезли из Петербурга, как будто бы их и не было никогда. Самое странное, что не объявились они ни в Москве, ни в Нижнем и ни в каком другом городе необъятной Российской империи, и как-то очень быстро о них забыли все, кто их видел. Сведений о них не сохранилось ни в документах Московской судебной палаты, где должен был служить Аминин, ни в газетных статьях, ни в мемуарах, ни даже в частной переписке.
Только свояченица Пушкина Александра Гончарова, находясь на смертном одре, вспоминала, что за день до смерти Пушкин что-то говорил в бреду о некоем бароне Аминине и каком-то горностае, но что это был за горностай и что за Аминин, парализованная старушка вспомнить уже не смогла – и неудивительно, ибо к тому моменту со смерти Пушкина прошло уже более шестидесяти лет.
Об Аминине, впрочем, вспоминал и еще один человек – следственный пристав Утицын. Надо сказать, что в должности его все-таки повысили, он сумел арендовать домик в предместьях Санкт-Петербурга и даже свозил свою больную сестру на море. Следствием всех этих мер стало существенное укрепление здоровья его сестры, которая вскорости даже вышла замуж и родила двух здоровеньких мальчишек, которых назвали Феликсом и Терентием. Сам Утицын немного недоумевал, откуда у его племянников такие оригинальные имена, но сестра сказала ему, что это в честь Аминина и его помощника, о которых он сам так много ей рассказывал и без которых, пожалуй, никак было не раскрыть сложное дело об убийстве Анны Измалковой.
Утицын долго чесал в затылке, но в конце концов все-таки вспомнил обоих – да так ясно, что никак не мог понять, как это он вообще про них забыл. Две этих фигуры теперь стояли перед ним так ярко, что даже снились ему по ночам, что, конечно, не могло его не беспокоить. Старый доктор, лечивший его сестру, посоветовал ему новейший метод избавления от подобных фантомов сознания. Метод заключался в том, чтобы взять беспокоящую тебя персону, описать ее самым подробным образом и поместить в фантастические обстоятельства, сделав героем книги.
Утицын решил так и поступить с Амининым и Терентием. В один холодный зимний вечер, придя после службы домой, он решительно сел за стол, очинил гусиное перо, положил перед собой стопку писчей бумаги, окунул перо в чернильницу, склонился над столом, вздохнул – и по белому листу волной побежали быстрые разборчивые буквы.
«Зимние дни в Российской империи короткие, особенно на севере, пусть и не дальнем, а где-нибудь в окрестностях Санкт-Петербурга. Только еще разгулялся день, только рассиялся холодным светом на белых полях и на засыпанных снегом верхушках сосен – ан глядь, уже и вечер подкатывает, томительный, темный, а за ним и непроглядная, как колодец, ночь, и ни единой звезды на мутном с бледной поволокою небе…»