Три дня Некрас учился жить без князя.
Выходило погано. Князя было не жаль, — Глеба не жалел, кажется, никто из них, даже те, кто орал ему здравицы на пирах. А потому, что служилый человек без господина — как топор без топорища: железо есть, а взяться не за что. Три дня они сидели в отведённом закутке у городской стены — дворы, сараи да вытоптанный выгон, — при оружии, с ротой и довольствием, и не знали, кто они теперь. Утром Некрас просыпался и по старой памяти начинал думать, что нынче спросит князь. Вспоминал, что князя нет и лежал, глядя в чужую крышу.
Город на них смотрел волком. Оно и понятно, ведь посад-то жгли — они. Некрас в тот день стоял на заставе и посада не жёг, но городу это без разницы. Глебовы — и всё, всем им одна цена. Бабы у колодца замолкали, когда гридни шли мимо. Мальчишки свистели из-за тынов. Позавчера кто-то ночью вывел дёгтем на их воротах злое слово.
А на четвёртое утро в закуток пришёл Кормчий.
Вместе со своими людьми и Некрас, сидевший у ворот, поднялся раньше, чем понял, что поднимается. За Кормчим шли четверо: тот высокий, боярской кости, которого звали Волком. Он на ходу цепко ощупал глазами дворы и всех их. С ними был и весёлый, черноволосый парень со шрамом. Рыжий молчун и светловолосый балагур, которого Некрас запомнил ещё по мысу, тоже пришли. Тот пальцем пересчитывал пленных вильцев и ржал.
— Гля, — сказали за спиной. — Сам явился.
Закуток стёкся к воротам как вода в воронку. Через сотню вздохов все стояли на выгоне, а перед ними стоял Кормчий и молчал.
Вблизи он был моложе, чем издали. Моложе — и опаснее. У страшных людей, каких Некрас повидал за годы службы, страх обычно был показной. Они его напускали в голосе, в повадке, в том, как руку на оружие кладут. Этот специально ничего не показывал. Стоит парень, обожжённая скула, простая рубаха, а внутри, за глазами, — что-то такое, отчего Некрасу захотелось достать топор.
Сбоку, у крайних дворов, копился народ — бабы, мужики, мальчишки гроздьями. У дальнего плетня Некрас углядел воеводу Путяту с десятком городских: пришёл, стало быть, глядеть. Все пришли глядеть, что победитель сделает с Глебовым войском.
Некрас и сам бы поглядел. Со стороны.
— Три дня вы тут сидите, — начал Кормчий негромко, без здравствуй. — Ждёте, что я с вами сделаю. Гадаете, поди: на вёсла посадит или топором, как князя вашего?
Строй молчал. Строй именно это и гадал.
— А я с вами вот что сделаю. — Он обвёл их глазами, ряд за рядом. — Я вам расскажу, куда я иду. А там сами решите, кто вы.
И начал он — тихо. Про степь.
— Вы порубежные. Вы знаете, как оно бывает. Сначала дым на окоёме, а прискакал — головешки да вой. Кого посекли — тех отпели. А кого УВЕЛИ — тех куда? — Он помолчал. — Вот я вам скажу куда. Вниз по реке, на стрелке, есть торг. Большой, старый, богатый. Там наших — продают.
По строю прошло. Некрас почувствовал это плечами — слева и справа.
— Продают, — повторил Кормчий, и голос его начал подниматься вверх. — Рядами как скотину. В зубы глядят, за руки щупают. Бабу от мужа — врозь, дитё от матери — врозь, так дороже выходит. Степняк пригоняет, южный купец серебром платит, а князь тамошний — князь! Помазанник, как говорят! — с каждой проданной головы ДОЛЮ берёт. И Орде с той доли дань платит. Крещёными людьми Орду кормит — и в церкву ходит, лоб крестит, и спит крепко!
Он уже рычал, и рык этот доставал до дальних дворов.
— И так — ИСПОКОН! Деды наши терпели! Отцы терпели! Вся река терпит. Кто плачет, кто молится, надеясь, что беда мимо пройдет. Ну а кто-то долю с того имеет! — на этих словах Кормчий улыбнулся так, что у Некраса аж под ложечкой ёкнуло. Он сразу понял, что этот парень сделает с таким, если встретит. — Степь берёт — а мы ТЕРПИМ, потому что так заведено, потому что все так живут, потому что сила у них, а у нас — что⁈
Он вдруг замолчал на полвздоха. И сказал в мёртвой тишине:
— А у нас теперь гром.
У Некраса по хребту пошёл холод. Он этот гром слышал. Он его до смерти теперь будет слышать.
— Я иду на юг. — Кормчий говорил теперь спокойно. — К межени. Иду выбить это гнездо, а князя и тех, кто нашими торгует на воротах вздёрнуть! Я не свою обиду несу: меня степь не трогала. Я на ЭТО, — он махнул рукой вниз, на юг, за реку, — глядеть не стану, покуда у меня есть чем его жечь. Вот и вся моя правда, гридни. Вся, какая есть.
И тут его сорвало.
Некрас потом, вспоминая, так и не смог сказать, в какой миг: только что стоял человек и говорил — и вот уже перед строем стоял зверь со вскинутым кулаком, и от рыка его присели кони у коновязи:
— ОНИ НАШИХ — ПРОДАЮТ! А Я — ПОКУПАТЬ НЕ СТАНУ! Я — ВЫЖГУ! И всякий, кто хочет, чтоб его сестру в ряду за зубы не щупали, — тот меня ПОНЯЛ!!!
Кулак висел над строем, как занесённый гром. Некрас стоял, и в груди у него подымалось горячее, злое, чистое, как первая волна в ледоход. Вчера они были псы битого князя, жёгшие свой город. А этот бешеный, страшный, везучий, как чёрт, парень с громом стоял и предлагал им смыть этот позор.
Кормчий медленно опустил кулак.
И замолчал.
Он не призывал их. Просто стоял и смотрел на толпу битых мужиков. Смотрел оценивающе и с лёгкой ехидцей во взгляде. Ветер прошёл по выгону, хлопнул чьим-то подолом у тынов. Где-то в городе стучал топор.
Некрас поймал себя на том, что не дышит.
А потом старый Гудим — сотник ещё Глебова отца, седой весь, с рубцом через пол-лица — медленно снял шапку.
И Некрас снял свою.
И по строю, ряд за рядом, без единого слова пошло — шапка за шапкой, перед человеком, который не просил у них ничего.
Кормчий оглядел их и кивнул, словно рубанул.
— Скоро писарь придёт. Запишитесь, кто решил пойти, — сказал он буднично.
А Некрас стоял с шапкой в кулаке и глядел ему в спину, и рядом гудел, оживая, строй, и старый Гудим говорил кому-то сорванно и зло: «А я тебе что говорил… я тебе, дураку, что говорил про него…» — и Некрас вдруг понял, что впервые за три дня знает, кто он.
Он — тот, кто идёт на юг.
Кормчий
С выгона я ушёл, не оглядываясь, — оглядываться после таких разговоров нельзя, весь вес насмарку, — а к вечеру Бес принёс от писаря новость. Кучу бересты извёл, чернила кончились, занимал у попа.
— Все, что ль? — спросил я.
— Не все. Десятка три не писались. — Бес пожал плечами. — Старые больше, кто на землю хочет. Гудим их к себе сманил, на заставу проситься будут. А на юг — сто семьдесят рыл, Кормчий. Сто семьдесят!
Сто семьдесят. С моими да с ротными на заставе на Яру, если пойдут, — это уже войско, а не ватага. Войско, которое три дня назад было вражьим.
Речи, стало быть, тоже оружие. Дешевле пушки, а бьёт дальше.
— И ещё. — Бес поскрёб шрам. — Там согнанный люд подошёл, кто с верховьев родом. Гребцы Глебовы и Вепря, обозные, кого на войну силком брали. Просятся с флотом — им же домой аккурат по нашему пути, до Крутца да выше. Толпа набирается, душ за две сотни. Возьмём? Лодьи брюхом сядут.
— Возьмём.
Утро погрузки выдалось ясное, и пристань кипела с рассвета. Гридь грузилась на подлатанные призовые лодьи, где ходила под Глебом и Вепрем, только прапоров на мачтах больше не было. Вместо них висле чёрные полотнища. Гнус царил на мостках, и глотка его не затыкалась ни на вздох:
— Мешки на нос! Железо под лавки! Куда бочку катишь, служилый, она ж тебя переживёт!.. Эх, гляжу на вас — гридь как гридь, а грузитесь, как бояре на богомолье!
— А ты не гляди — покажи!
— И покажу! — Гнус взлетел по сходням, облапил бочку, крякнул — и посадил её на место одним разворотом. — Понял? Я по реке хожу давно уж, а с кормчим месяц за год идёт!
У «Разящего» шло паломничество. Всяк, кто нёс груз, норовил дать крюка мимо борта и поглядеть на укрытые рогожей горбы. Хвощ сидел на палубе сычом и лаялся на всякого, кто ступал на сходни:
— Куда с мешком⁈ Тут не амбар!.. Ходят и ходят. Корабль им ярмарка. Гром поглядеть. А гром глядельщиков не любит — гром тишину любит!
А после полудня ко мне на пристань пришёл Медведь.
Я этого здоровяка с обгорелой бородой увидел издали. Его ни с кем не спутаешь. Позади него шла вся артель: полсотни мужиков, умытых, в чистом, торжественных, как на праздник.
— Дозволь слово, батюшка. — Медведь снял шапку, поклонился неглубоко, с достоинством. — Мы гребные, ты нас знаешь.
— Знаю. — Ещё бы не знать. Я этим людям обещал, что не мясник, — и слово сдержал, и они своё сдержали: до мыса догребли и в чёрную воду прыгнули не пужаясь. — Уговор наш кончился, Медведь. Плата взята. Чего стоите нарядные?
— А того и стоим. — Он помял шапку. — Ты вчера гридням речь говорил, а мы сбоку слушали, нас туда никто не звал, ну да уши не привяжешь. И вот чего мы всем миром надумали. — Он набрал воздуха грудью. — Возьми насовсем. На вёсла. Флот у тебя растёт, гребь добрая надобна, а добрее нас поди сыщи. Мы под твоими парусами уже в воду сигали. Не пужливые.
— А дома? У кого баба, хозяйство?
— Кому домой надо — те дома давно, ты ж две дюжины тогда отпустил, помнишь. Осталися те, кому за тобой охота. Вон у Кривого сестра в Устье замужем — кабы не ты, где б та сестра нынче была? Сом с Опарой устьевские, у них тут дворы, им своё стеречь. А мне… — Медведь почесал бороду. — Я тебе уже сказывал, батюшка. Глеб мне за восемь лет гребли доброго слова не дал, не то что куны. А ты серебро вперёд платил и слово держал. Вот и вся моя причина.
— Складно.
— Чего складного. Дело давай, а то стоим, лясы точим.
— Беру всех. — Я кивнул на Луню, который со своей доской перебрался на пристань. — Пишитесь. Медведь — старшим над гребью. Своих по лавкам раскидаешь сам.
— Раскидаю, — сказал Медведь так, будто иначе мир бы не стоял, и артель за его спиной загудела довольно.
Рыжий отыскал в артели Тимоху — того парнишку, что прыгал с его брандера последним. Подошёл, молча взял парню руку и вложил в ладонь медный крестик.
— Цел, — сказал Рыжий. И пошёл себе.
Тимоха стоял и глядел на крестик, и лицо у парня было такое, что я отвернулся.
А после в уцелевшие лодьи грузился возвращающийся люд.
Мужики всходили по сходням на те самые лодьи, где сидели подневольными, — и рассаживались по знакомым лавкам вольными. Один, седоусый, постоял у борта, поглядел на реку и сказал негромко: «Домой, стало быть». И сел.
Отходили под вечер, по холодку и свежему ветру.
Город вышел к воде провожать. Работа не встала, но берег и стена оживились людьми, и бабы махали с круч платками, уже как своим.
На пристани прощались коротко. Судимир загибал пальцы — лес, списки, полон партиями, охрана. Я слушал вполуха: хозяйство он держал крепче, чем я думал, пусть держит. Путята стоял рядом и щурился на флот.
— Надолго? — спросил он, когда посадник иссяк.
— Как Крутец ляжет, тогда и вернёмся. Недолго, потому что дел по самую маковку.
— А потом, стало быть, вниз. — Он поглядел на юг, на реку. — К межени.
— К межени.
— Ну. — Путята сгрёб меня за плечо, тряхнул. — Иди, речной князь. Верфь без тебя заложим, не бойся. И вот что… — Он понизил голос, и глаза у него стали серьёзные. — Ты там, наверху, к волокам близко не суйся без нужды. Изяслав нынче тихий, да тихая вода глубока. Помни.
— Помню, воевода.
— То-то.
Отвалили с вёсел, поймали ветер за поворотом. Первым шёл «Разящий», за ним «Навь», следом лодьи с гридью, струги замыкали. Медведева гребь с непривычки путалась в лад — к третьей версте выгреблась, пошла ровно.
Я стоял на корме и глядел, как растворяется вдали Устье.
Месяц назад я уходил с ковчегом. Нынче ухожу под чёрным флагом, с войском, и город машет мне платками.
Река та же. Жизнь другая.
— Ход держать! — крикнул я вдоль палубы. — До темна дойти хочу!
Флот шёл вверх — туда, где ждал пустой Крутец и порубежье, где Вепрь соседствовал с отцом Волка.
На ночёвку встали за три поворота от Крутца. Дальше в темноте идти было незачем, пусть гнездо доспеет до утра.
Берег выбрали пологий, с луговиной. Гридь съехала на землю, и скоро вдоль воды горела дюжина костров. От костров тянуло кашей и гомоном — новое войско обживалось, знакомилось, спорило, у какого огня гуще каша. Гребные держались было своей артелью, но я увидел, как к их костру подсели трое гридней, и Медведь уже разводил ручищами. Про пожар рассказывал, надо думать. Про что же ещё.
Срастаются быстрее, чем я ждал.
Я сидел на корме «Разящего» спиной к мачте и слушал реку. Сытая весенняя вода шла ровно и несла мне сверху, что на реке пусто.
Волк поднялся на борт без звука. Я не услышал его — почуял, как качнулись сходни.
— Не спишь, — сказал он.
— Слушаю. Крутец затаился.
— Ещё бы. Я бы тоже затаился.
Он сел рядом на канатную бухту и вытянул ноги. На берегу у дальнего костра затянули было песню и бросили — не спелись ещё, каждый тянул своё.
— Слушай, Волк. — Я глядел на воду. — Ты говорил тогда, на совете, что вотчина ваша с вильцами граничила. Это где по карте? К Вепревой меже как ложится?
— Бок о бок ложится. — Он ответил сразу. — Через Твердцу. Вепрева межа по одному берегу, наша по другому. Бродов там три. Верхний конному по грудь, но дно каменистое, телегу не проведёшь. Средний главный, при нём застава о шести дворах. Нижний топкий, им ходят по сухому лету. Засеки идут по гребню, от Лосиного оврага до Гнилой пади, и обновляют их каждую осень. На нашей стороне городец малый, при городце кузня да мельница. Мельницу молнией пожгло, тому лет десять. Поди, уже отстроили.
Я слушал и не перебивал. Он говорил сухо, но что-то в голосе его было такое. Печаль, вроде бы. Он хорошо знал свою землю и носил это в себе.
Волк усмехнулся углом рта.
— Вырос я там. — Помолчал. — Городец тот — отцов. Я говорил.
Вода шлёпала в борт. Я ждал. С такими вещами не суются со словами — человек сам решает, сколько высыпать. Волк решал недолго.
— Нас четверо у него сыновей. Отец поделил меж нами добро, как подросли: старшему вотчину отдал, среднему мельницу с угодьями, третьему серебро и место в княжьей гриди. — Голос его звучал без выражения, но я слышал застарелую обиду. — А мне сказал: тебе, волчонок, земли не будет. Тебе землю дать — ты братьев съешь. Вот тебе конь и топор, а вон порог.
На берегу треснуло полено, взвился сноп искр.
— Волчонок, — повторил я.
— Ага. Я потом имя себе взял — назло. Раз волчонок, нате вам Волка. — Он оскалился. — Братья не обернулись, когда я со двора съезжал. Ни один. Я нарочно шагом ехал, проверял.
— А отец?
— А отец на вышку ушёл. Дозор у него был в тот день. — Волк сказал это просто. — Он службу ни на что не менял. Ни на свадьбы, ни на похороны. Такой человек.
Я глядел на воду и складывал, и складывалось стройно и страшно. Вепрь и его отец — два порубежных пса на одной территории. Грызлись за броды и покосы, а выходили из лесу вильцы — вставали плечом к плечу, потому что позади спала земля. Вепрь отцовы засеки знал как свои. Вместе же и ставили. Потому и провёл орду мимо всех дозоров.
— Отец твой не знает, — сказал я.
— Не знает что сосед его продал, да и соседа теперь больше нет. Сидит поди на вышке, стережёт свой лес, ждёт врага. А враг прошёл за спиной. По-соседски. — Волк помолчал и добавил тише: — Я Вепрю перед концом это в лицо сказал. Чтоб знал, за что ему смерть выдана. Собаке собачья смерть.
Вот, значит, какие слова я тогда не расслышал через воду.
— Стало быть, обе вести отцу везёшь. Про измену и про расчёт.
— Стало быть, так.
— Сколько не виделись?
— Одиннадцать лет.
Он поднялся с бухты. Постоял, глядя на полночь, где за чёрными лесами лежала его земля.
— Совет тебе дам, Кормчий. Даром. — Он не обернулся. — Сторожа на ту калитку лучше моего отца на реке нет. Только служить он к тебе не пойдёт. Он своему князю крест целовал, а отец скорее удавится, чем крест переступит. Думай сам, как с ним говорить станешь.
— А ты как с ним говорить станешь?
Волк повернулся. Усмешка у него вышла кривая и глаза в ней не участвовали.
— А я одиннадцать лет думаю. Ещё ночь подумаю, глядишь — надумаю.
Он пошёл к сходням бесшумно, как ходил всегда, и у борта остановился.
— К вечеру если весь день идти завтра отцову межу увидим. Спи, Кормчий. Скоро я тебя с роднёй знакомить буду.
И сошёл на берег.
А я остался у мачты слушать реку. Она несла сверху всё ту же тишину. Где — то на сторожевой вышке сидел старик, ещё не знавший, что к нему плывут обе вести разом.
И сын.
Конец.
Спасибо вам за интерес;)
Вот ссылка на следующий том: https://author.today/reader/649039