Утро после боя — это вторая работа, и она длиннее первой.
— Волк! — Я перегнулся через борт, когда мы подошли ближе к «Нави». — Гридь твоя работа. Собирай, считай, роту бери по-нашему. Глеб пусть при тебе сидит, глаз не спускать.
— Сделаю. — Волк стоял на чужой корме уже по-хозяйски, и за его спиной сдавшаяся гридь стаскивала железо в кучу. — А ты куда таким нарядным?
— В гости. Зван давно — неудобно задерживаться.
— А-а. — Он ухмыльнулся. — Кланяйся старикам.
— Гнус! — крикнул я другу, что шнырял на струге. — Твоё — лесные. Готовь людей: железо собрать, каждого обвязать, счёт вести. Пока от города люди не пойдут тебе в помощь, на берег не лезь, держи с воды.
— Да куда они денутся, Кормчий! — Гнус привстал на струге и оглядел мыс. — Сидят, родимые, как воробьи под градом! Не шелохнутся!
Лесные и правда сидели. Весь мыс, от воды до рощицы, посерел от них — сотни сгорбленных спин, сбитых в гурт, и ни одна не разгибалась. Деваться им было некуда: с трёх сторон вода, позади круча, а на воде разворачивался бортом «Разящий».
— Хвощ! Кутырь! Стоите здесь. Стволы на мыс, заряжено держать. Пугайте иногда, для порядку. Клещ — старший на борту!
— Понял, Кормчий! — Хвощ уже устраивался на колоде, как кот на печи. — Иди, иди. Мы тут посидим, поглядим друг на друга.
Вот и вся моя крепость. Две пушки да сотня страха — держит лучше частокола.
Себе я взял лодку и Беса, Рыжего да двух плащей из молодых. Больше не надо. Всё, что я мог показать этому городу, он видел нынче утром. Теперь пусть видит, что я хожу к нему без войска.
Рыжий грёб, лодка шла ходко. Битый порт надвигался — чёрные сваи, обгорелые мостки, остов весовой избы. А за портом кипела людьми стена во всю длину, и все эти головы орали, махали, тыкали руками — в мыс, в «Разящий», в нашу лодку. Из ворот выдавливалась толпа. Стража её не держала, да и не пыталась.
— Гляди, как встречают. — Бес сидел на носу и подкручивал ворот плаща. — Кормчий, а можно я им помашу? Когда ещё мне города махать будут.
— Помаши. Заработал.
Бес встал в полный рост и замахал обеими руками. Стена взревела так, что с воды поднялись чайки.
— ЧЁРНАЯ ГРИДЬ! — покатилось по головам. — Чёрная гридь! Чёрные пришли-и!
Помнят. Ну ещё бы вы не помнили.
Лодка ткнулась в останки мостков. Я шагнул на чёрные доски, и толпа у ворот раздалась, пропуская встречных.
Путята шёл первым.
Шёл он тяжело, как ходят после бессонной ночи, — в простой броне. За ним валила его сила: сотники, десяток стражи, а дальше город, весь город, что был у стены в этот час. В пяти шагах от меня воевода встал.
И мы поглядели друг на друга.
Я помнил горницу с четырьмя стариками и его слова мне в спину — про серебро, которое надо отработать. Полтора месяца назад он глядел на меня, как глядят на купленный нож: сгодится или сломается. Теперь он глядел молча, недоверчиво и с благодарностью. Видно, умирать собирался, да не срослось. Помешал я ему красиво уйти.
— Ну что стоишь, воевода? — сказал я. — Работы невпроворот: пленных вязать, полон считать, князя судить. Некогда нам переглядываться.
Путята моргнул. Лицо его поехало, сломалось, и он захохотал — запрокинув голову, во всю сорванную глотку, как хохочут люди, у которых до этого не разжимались зубы. Следом грохнул берег, и стена, и толпа.
Он шагнул и сгрёб меня в обхват, по-медвежьи. Я обнял его в ответ.
— Похоронил ведь я тебя, — сказал он мне в ухо. — С серебром вместе, прости господи.
— Рано хоронишь, воевода.
— Вижу. — Он отстранил меня на вытянутые руки и оглядел: мокрого, обожжённого, в моем кожаном доспехе, что я накинул перед отплытием. — Реку сжёг, орду запер, князя в железо, а сам как есть головешка. Кормили тебя там вообще, в низовьях?
— Некогда было.
— Оно и видать!
Сквозь толпу к нам пробивалась казённая власть.
Посадник шёл со свитой, с хлебом на рушнике, с мёдом в братине. Всё было собрано загодя, честь по чести, и радость на сытом лице лежала поверх страха, как масло поверх воды. В трёх шагах он глубоко, в пояс поклонился. С запасом кланялся.
— Спасителю города — хлеб и мёд! От всего Устья, от всякого двора и всякой души — поклон тебе… — Тут вышла заминка, крохотная, но я её услышал. Имени-то он не знал. — … Кормчий! Не побрезгуй. А после и о награде потолкуем, не откладывая. Город умеет быть благодарным, у города есть чем отблагодарить…
— Погоди, посадник.
Я взял хлеб, отломил, съел. Пригубил мёда. Всё как положено — при толпе, чин чином. И вернул братину.
— Хлеб добрый, и поклон принят, а купить меня не пытайся. — Я сказал это спокойно, и оттого стало очень тихо. — Серебра у города на это не хватит. Ты радуйся, что я вам друг, а не второй Глеб. Договор же у меня с другими людьми.
— Это же с какими? — опешил он.
— С теми, что о ваших жизнях загодя подумали.
Посадник остался стоять с братиной в руках. По лицу было видно, как он пересчитывает услышанное и как ответ у него сходится в понимание, а понимание бьёт по голове осознанием.
Путята усмехнулся в бороду.
— Пойдём, Кормчий, — сказал он негромко, но услышали все, кому надо. — Ждут тебя.
От ворот, перекрывая гул, долетело:
— А с лесными что⁈ С нелюдями — что⁈
И берег подхватил, разгораясь праведным гневом:
— Смерть им! В реке топить!
— Они посад жгли! Дворы наши!
— Кончить всех, Кормчий! Дай их нам!
Толпа качнулась к мосткам, стража упёрлась древками. Путята повернулся к народу — и не крикнул. Он поглядел на меня.
— Народ дело орёт, — сказал он негромко. Брови у него нахмурились так, что в одну линию сошлись. — Врать не буду: я б их сам топил, по десятку зараз. Отдай их городу — худого слова не услышишь.
— Не отдам, — Путята напрягся. — Погляди туда, воевода.
Я показал за стену, где над посадом ещё таял дым.
— Посада нет, считай. Порт пожгли. Всё восстанавливать надо. Сваи бить, лес возить, пепелище разгребать — тут надо толпу работников. Так вон они, на мысу сидят. Мёртвый вилец — падаль, воронам радость. Живой — руки и работа. Они ломали, они и отстроят.
Берег примолк, пересчитывая. Баба, что орала первой, уже глядела мимо меня — на дым. У неё там двор стоял, надо думать.
— А жрать этой прорве кто даст? — крикнули из толпы, уже по-хозяйски.
— Заработают. Кто работает — ест. Кто ленится — глядит, как едят.
По берегу прошёл злой смешок, а Путята уже работал.
— Твердило! — Он уже не глядел на меня, он командовал. — Бери свою сотню, к мысу идите! Принимать будете, счёт вести, вязать по десяткам, старши́н ихних отдельно! Кто дёрнется — в расход! — И через плечо, страже у ворот: — Онфима ко мне! Скажи — полон принимаем, пусть амбары глядит, куда запирать на ночь!
Побежали. Стража снялась от ворот половиной, Твердило уже орал своим на ходу, и берег задвигался. Кто-то из мужиков увязался следом поглядеть, торговки уже прикидывали вслух, почём теперь встанет подённый вилец, а двое ушлых, по роже видать — артельные, боком-боком двинулись к посаднику.
Посадник же стоял со своей братиной, и по лицу его было видно: человек не решил ещё, обласкан он давеча или обижен.
— Как звать тебя, посадник? В городе жил — не свели нас, — я хлопнул его по плечу.
— Судимиром звать. — Он приосанился. — Судимир Микулич. Третье лето посадничаю.
— Вот и дело тебе, Судимир Микулич, по твоему чину. Хозяйство городское — твоё, тебе и вожжи держать. Погорельцев перепиши, разочти, кому какие руки нужней, куда лес, куда камень. Полон будешь брать у воеводы партиями. И начни с порта — без пристаней город не живёт, а торг, я чаю, завтра уже постучится.
Судимир Микулич обрадовался и обиду его как ветром сдуло.
— Перепись у меня есть, вчерашняя, всех погорельцев поимённо!.. Лес с верхних дворов возьмём, сговоримся… Артельных старост нынче же соберу! — Он спохватился и поклонился. — Справлю, Кормчий. Благодарствую за доверие.
За доверие, ишь. То покупал меня, теперь за доверие кланяется. И сам не приметил, как впрягся в мой воз. Вози, Судимир Микулич. Лицо у тебя хозяйственное — свезёшь.
— И последнее. — Это я сказал громко, на весь берег. — Полон — городу. А гридь не трогать. Ни пальцем, ни словом. На неё у меня свои планы.
— На присягнувших-то? — Путята сощурился. — Гляди, Кормчий. Гридь не лесные, она железо помнит.
— На то и планы, что помнит.
Я шагнул ближе и сказал тихо, ему одному:
— Крутец стоит, воевода. Пустой. И вся Глебова земля стоит — городки, заставы, всё без хозяина. А у меня две сотни присяжной гриди без князя. Считай сам.
Путята поглядел на меня. Потом медленно, со вкусом хмыкнул в бороду.
— Ох и голова у тебя… Ладно. Пошли, старики ждать не любят.
Город нёс нас к горнице, как река несёт лодку.
Народ высыпал из дворов, висел на заборах, и вокруг нашей пятёрки вилась стайка мальчишек — человек пятнадцать, и прибывало с каждым переулком. Они забегали вперёд, заглядывали в лица, и самый смелый, конопатый, шёл боком возле Беса, не сводя глаз с его плаща.
— Дядь. А дядь. А что это утром грохотало? Гром же был, да? А почему с реки?
— А это, брат, мы чихали, — серьёзно сказал Бес. — Застудились в низовьях, вот и чихаем. Здоровье-то у нас богатырское.
— Врёшь ты всё!
— Вот те крест. Кормчий, скажи, — чихали?
— Чихали да ещё как, — сказал я. — Будь здоров, Бес.
Мальчишек сдуло с хохотом — и тут же принесло обратно, вдвое больше.
Бабы кланялись с крылец и совали нам в руки у кого что нашлось в доме, то и несли. Бес брал всё, не отказываясь, кланялся в ответ, а через десяток шагов, когда бабы отставали, скармливал добро мальчишкам. Наклонится, будто плащ поправить, и калач уходит в конопатые руки. Думал, никто не видит. Все видели.
Путята шагал рядом и скупо, по-воеводски рассказывал как осада началась, но его прорывало:
— … на третью ночь думали — всё, полезут. Лестницы-то мы со стены считали. Народ на стене трое суток, спали там же, у зубцов. Бабы еду носили наверх, всем миром стрелы собирали по дворам, какие через стену перелетали, — несут охапками, как хворост… — Он покрутил головой. — Я, Кормчий, много лет воюю. Такого города я не видал. Никто не заскулил. Ждали смерти — и никто.
— Потому и стоит город, — сказал я. — Такой город и надо было спасать.
— КОРМЧИЙ!!!
Вопль перекрыл улицу. Из переулка, распихивая народ животом, летел человек — полы кафтана вразлёт, борода вперёд, руки уже распахнуты за пять шагов.
Радко.
— Живой! Клянусь всеми святыми — живой! — Он сгрёб меня, стиснул, отстранил, оглядел и стиснул ещё раз. — А мне говорят: корабль с чёрным полотном, гром с воды! Я говорю: это ОН! Кто ж ещё, говорю, люди добрые, кто ещё громом воюет⁈ Я знал! Я месяц всем говорил — вернётся! Вот этими устами говорил!
— Здорово, Радко.
— «Здорово»! Он мне — «здорово»! — Радко всплеснул руками к небу, призывая его в свидетели. — Ты погляди на меня! Нет, ты погляди! — Он крутнулся на месте, демонстрируя кафтан. — Сукно! Заморское! А почему? А потому что торговля идёт! Я ж развернулся, Кормчий, я ж с твоего серебра та-ак развернулся — струг покупаю! Почти! Половину струга уже точно покупаю! И новостей у меня — во! — Он полоснул себя ребром ладони по горлу. — По самое вот это! Ты не представляешь, что тут делалось, какие люди что шептали, я всё…
— Погоди. — Я придержал его за плечо, и он заглох на полуслове, понятливо стрельнув глазами по сторонам. — Всё расскажешь. Обязательно послушаю. Ты где живёшь теперь?
— На Гончарном! Третий двор от угла, с синими воротами — любого спроси, где Радко-торговый, всякий покажет!
— Приду попозже. Жди.
— Жду! Пирогов велю!.. — Он попятился, кланяясь, сияя, и уже из толпы донеслось его громовое: — А я говорил! Я всем говорил — вернётся!..
— Хороший человек, — сказал Бес с набитым ртом. — Громкий только.
— Громкий — это снаружи. Внутри он тихий и всё помнит.
Гончарный, значит. Третий двор с синими воротами. Вечером и потолкуем, что тут шептали и кто.
Горница была та самая.
Тот же длинный стол тёмного дуба, те же свечи, тот же дух воска, мёда и старости. И те же четверо — будто с нашего последнего разговора и не вставали. Сухой Гордята усмехнулся, оглядывая меня. Румяный — заулыбался с порога, как родному. Молчун подвинулся ближе и кивнул, что для него было вниманием необыкновенным. И посередине сонный, разглядывающий меня во все глаза.
Им уже доложили всё. Про плотину, полон и про Глеба в железе — про каждую мою пушку доложили, покуда мы шли от порта. И за полуприкрытыми веками меня встречала не радость. Радость у них была — куда ж без неё, город-то цел. А встречала меня опаска, потому что месяц назад они наняли голодного наёмника с дерзким языком, а в горницу вошёл человек, у которого флот, войско, полон и пленный князь. И каждый из четверых сейчас считал во что им это обойдётся.
Путята встал у двери.
— Садись, Кормчий. — Сонный повёл рукой на лавку против себя. — В ногах правды нет, а разговор будет долгий.
Я сел.
— Мёду гостю! — Румяный потянулся к братине. — С боя-то! Ох и погремел ты, гость дорогой, — у меня стёкла венецейские в божнице ходуном!..
— Погремел, — согласился сонный, не дав ему разлиться. — Месяц назад, Кормчий, был у нас уговор: ты нам — снести заставы и расчистить реку, мы тебе — люди, железо, зелье, хлеб. Мы своё исполнили, не поскупились. Ты… — он неспешно повёл рукой на окно, — ты, вижу, тоже. Сверх всякой меры исполнил. Столько сверх, что мы тут сидим и гадаем: какой же счёт ты нам нынче выставишь. Так что не томи. Излагай.
Я оглядел их и сказал:
— Счёт у меня к вам есть. Только совсем не тот, о каком вы думаете.
И в горнице стало очень тихо.