Широкое применение даже не столько концепции ресентимента, сколько самого слова «ресентимент» как ярлыка – часть гораздо более общего тренда. А именно – кризиса западной парадигмы политического мейнстрима, ввиду которого теряют релевантность его классические понятийные дихотомии.
В рамках этой парадигмы исследователи, сталкивающиеся с каким-либо современным новым явлением, замечают преимущественно отклонения от должного социального идеала. Например, тоталитаризм (авторитаризм), усиление феноменов социальной архаики и властесобственности, недостойное правление, неопатримониализм, неофеодализм, коррупцию, которые необходимо преодолеть в логике транзита, модернизации и движения к обществу открытого доступа, находящемуся на идеологической вершине ценностно-институциональной иерархии западноцентричного политического знания. В значительной мере мы поэтому имеем дело со схоластическими интеллектуальными играми в либерально-демократическую норму и отклонения от нее[367].
Поскольку тех социально-политических и культурных реалий, в которых возникли современные науки об обществе, более нет, ключевые категории и парадигмы, отражающие нормы в многочисленных сферах жизни обществ, становятся все менее адекватными для описания современности. Например, «правые – левые», «тоталитаризм – демократия», «буржуазия – пролетариат», «капитализм – социализм» и т. д. В то же время для описания ряда новых феноменов, равно как для характеристики политических оппонентов и проч., продолжают широко использоваться некоторые понятия-ярлыки, которые, во-первых, ранее имели намного более четкий смысл и, во-вторых, описывали однозначно маргинальные явления, патологии, социальные болезни – словом, отклонения от «нормы». Таковы, к примеру, понятия «фашизм» и «популизм», к которым мы обращаемся здесь потому, что в их основании часто обнаруживают ресентимент.
Фашизм сегодня – это ярлык, который обозначает крайнюю степень социального зла и к которому прибегают для того, чтобы окончательно дискредитировать оппонента. Под ним в политическом дискурсе подразумевается, как выразился Жан Амери, террористический режим, который не просто практиковал господство античеловека, но открыто возвел его «в ранг принципа»[368], был отмечен откровенным садизмом, а не трудноопределимым «тоталитаризмом», тягой к уничтожению мира ради осуществления собственной суверенности[369] и т. д. При этом, если разобрать фашизм на идеологические и практические элементы, он легко выявляется и у тех, кто обычно не стесняется разбрасываться этим ярлыком, что достаточно убедительно показал Джона Голдберг[370] еще во времена Обамы. Он обнаружил так называемый «фашистский момент» во множестве событий, идеологий и движений, обычно к таковым не относимых. Его можно определить как конгломерат идей и практик, среди которых наиболее характерны следующие. Прежде всего, это упор на полезный миф в сорелевском духе. Идея может быть ненаучной и вообще далекой от истины, но если она полезна, то обладает творческой силой и меняет историю. Для «фашистского момента» характерен прагматизм, в свете которого истинно то, что работает. Далее следует отметить склонность не к теоретизированию, построению четкой программы и идеологии, а к динамике, действию ради действия и оценке политиков, исходя из их намерений и благих пожеланий. Особенно важен этатизм, вера в государство, в его способность решить все проблемы и в то, что государство тебя любит. Не последнее место занимают вождизм и культ личности. Большое значение имеет война как средство мобилизации общества для решения каких-либо задач. Если войны нет, то необходим ее «моральный эквивалент», провоцирование кризисов, которые можно решить напряжением всех сил (например, борьба с наркотиками, за чистоту окружающей среды и т. д.). Понятно, что ряд этих признаков Голдберг с легкостью обнаруживает не только у правых, но и у левых, особенно у «новых левых».
Надо отметить, что подобного рода анализ имеет обширный интеллектуальный бэкграунд, некоторые элементы которого неочевидны, но имеют исключительное значение. Так, например, уже давно радикальные сторонники капитализма и свободного рынка вроде Фридриха Хайека и Айн Рэнд ставили на одну доску левых и фашистов за их этатизм и тому подобные грехи. В связи с этим вспоминается, конечно, и концепция тоталитаризма Ханны Арендт. Но трудно отделаться от впечатления, что больше всего в данном направлении сделали мыслители, чьи воззрения легли в основу взглядов как «новых левых», так и современных левых и либералов. Еще Теодор Адорно с соавторами исследовали американское общество на предмет поиска в нем потенциально фашистских индивидов, которые не объявляют себя фашистами и не принадлежат к известным фашистским организациям, но охотно приняли бы фашизм, если б ему удалось превратиться в достаточно сильное и уважаемое движение. Философы франкфуртской школы и все те, на кого они оказали влияние, описывали западное общество как пронизанное репрессивными практиками, подавляющими волю человека и его способность к самореализации. Со времен 1960-х они убедили множество западных интеллектуалов в том, что западное общество пронизано скрытым фашизмом.
Иными словами, если следовать принципу «сказал “а”, скажи и “б”», придется признать, что «бульон» идей и практик, в котором зародился когда-то фашизм, все еще «кипит», а «фашистский момент» никуда не исчез и, похоже, исчезнуть не может. Более того, «фашистский момент» можно одновременно описывать и как норму, и как отклонение от нее, характеризуя как зло или как нечто терпимое в зависимости от нужд хозяина дискурса.
Аналогичным образом обстоит дело и с популизмом. Частота употребления этого термина и применение его к самым различным феноменам указывают на то, что он стал означать лишь всякое отклонение вообще. Популизм превратился в феномен, о котором определенно можно сказать лишь то, что он является отклонением не только от либеральной демократии, но и от прочих проявлений миропорядка, который с нею ассоциируется. С точки зрения обществоведческого мейнстрима «отклоняющиеся» общества и явления критикуются в рамках дихотомии патологии и нормы. Варьируют лишь ключевые бинарные оппозиции: «разум – волюнтаризм», «государство – рынок», «демократия – тоталитаризм», «варварство – цивилизация», «конкуренция – монополия», «свобода – рабство», «друг – враг», «открытое общество – закрытое общество»[371], «естественное государство – открытый доступ»[372], «инклюзивные институты – эксклюзивные институты»[373], «современность – архаика», «универсальное – локальное» и т. д. «Пустое» понятие популизма тут оказывается на своем месте: оно начинает играть роль объединяющей понятийной «крыши» для разного рода беспокоящих феноменов, которые представителям мейнстрима соблазнительно все скопом отнести к критикуемым полюсам указанных бинарных оппозиций[374].
К подобным «пустым» понятиям относится и «ресентимент». Один из примеров дискурса, включающего в один ряд популизм и фашизм, исходит из того, что все они суть тотальное отклонение от цивилизованной нормативности – от «нормальной» эмоциональности, приличного образования, идеалов просвещения либеральной демократии и т. д. «Примитивные и дикие злые импульсы», пронизывающие эти явления, «выносят на поверхность то, что Фридрих Ницше называл “ressentiment”» – «целое трепетное царство подземной мести, неисчерпаемой и ненасытной в своих порывах». Пример популистского ресентимента – Дональд Трамп, «кричащий плутократ, мучимый своим низким статусом среди образованных либералов Манхэттена, вечный аутсайдер, стремящийся отомстить снобистским кружкам авторитетной элиты, который так явно испытывает аллергию на любое пренебрежительное отношение к его публичной персоне»[375]. Но Трамп не один, поскольку «он представляет собой американскую версию тенденций и событий, более широко происходящих в западных демократиях. Для каждого Трампа Европа может предложить доморощенный эквивалент, выброшенный из подобных резервуаров кипящего гнева. Как и в Америке, мы видим отход от идеала Просвещения, основанного на верховенстве закона и равных индивидуальных правах, проецируемый на полотно транснациональной Европы. Вместо этого мы видим скрытое отступление в традиционные границы нации и национального государства. Мы видим аналогичные признаки того, что партии и политики стремятся делегитимировать преобладающие демократические механизмы на европейском уровне и в отдельных государствах-членах. Они занимаются унижением идеи представительной демократии, парламентов, судов, средств массовой информации. <…> Происходит возврат к национализму и национальным границам, к мечтам о национальном суверенитете. Это защита национальной идентичности от угрозы исламизации. Старые репертуары, помогающие людям определить – коллективно и узко – “кто они есть”, были возрождены, угрожая возвращением этноцентризма и нативизма. Воздух наполнен эхом столетней давности. Обычно их считают голосом популизма. Мы также можем рассматривать их как множество признаков подъема фашизма»[376].
Политические силы, мировоззрение, настроения, социальные типы и т. д., которые описываются сегодня с употреблением этого термина, предстают как отклонения от нормы, в первую очередь психической. Как замечает Жан Риу, теоретики ресентимента были склонны видеть в основе политического инакомыслия и художественного протеста «не законные интеллектуальные позиции, а эмоциональный крик о помощи… С точки зрения его критиков, он представляет собой пределы критики, точнее, точку ее спуска в преддискурсивную, эмоциональную область, которой нет места в рациональном дискурсе». Поскольку ресентимент слишком близок к «невербальному, неинтеллектуализированному, реактивному крику зависти, он “отвергается в этой перспективе как коллективный призыв к равенству там, где это равенство не заслужено”»[377]. Те, кто считается носителем знака Ressentiment, (а priori) не заслуживают интеллектуально «справедливого» обращения, на которое они претендуют[378]. Более того, они нередко подвергаются высмеиванию, основанием для которого служит формальная принадлежность к какой-либо субкультуре – стареющему поколению 1968 года, «средневековым защитникам окружающей среды», «феминисткам», подросткам-антиглобалистам. «Принадлежность к субкультуре отвергается либо как характеристика юношеского бунта, то есть переходного этапа, либо как ностальгическая тоска по битвам, которые уже давно велись и были проиграны»[379]. В итоге могут отвергаться как порожденные ресентиментом групп с корыстными интересами и протесты «против уничтожения того, что многие считали бы двумя основными столпами функционирующего гражданского общества, а именно здравоохранения и образования». В конечном счете «обвинение в ресентименте нередко является призывом к сговору в подавлении нежелательных идентичностей, сообществ, интересов или требований»[380].
Даже если носители ресентимента не исключаются из рационального обсуждения беспокоящих их и общество проблем, утверждается, что для полноценного возвращения в поле рациональной политики, где люди осознают свои подлинные интересы и цели, им требуется преодолеть свой ресентимент. Потому что когда кто-то одержим ресентиментом, он может представлять опасность и проблему, но с ним нельзя разговаривать всерьез. Ресентимент нередко представляется как явление, не обусловленное объективными причинами и потому вызывающее недоумение и замешательство. Это замечательно отражается, например, в высказывании Юваля Ноя Харари о том, что с начала человеческой истории человек еще никогда не жил лучше, чем сейчас, и потому совершенно непонятно, откуда появились популизм и ресентимент[381].
Само по себе понятие ресентимента, поскольку оно подразумевает зазор между формальной нормой и реальностью, соответствует нынешней ситуации кризиса нормативности. При желании большой период в жизни общества может быть полностью описан в категориях ресентимента как тотального отклонения от нормы, являющегося результатом травмы. Так, Дмитрий Козлов пишет:
«Родовая травма», связанная с возникновением молодого российского государства, очень хорошо описывается с помощью концепции ресентимента. Это проявляется в распространенности таких обозначений и определений, как описание общества с помощью образа социума, разделенного на «народ» и «олигархов», на «мы» и «они». В результате формируется дискурс тотальной социальной несправедливости, влияющий на различные прочтения и концептуализации современного российского развития, например, с точки зрения государства, отчужденного от народа. Можно говорить, например, о «гражданском ресентименте», когда речь идет о критике современного развития России с точки зрения монополизации государства бюрократией или группой приближенных к власти бизнесменов. Другой пример связан с ярко выраженной ситуацией враждебности и ксенофобии по отношению к Иному, Другому – речь может идти и о мигрантах («понаехали тут»), и о международных конфликтах (пресловутые мифологизированные и демонизированные американцы). Ситуация ресентимента позволяет всегда найти виновного в собственных бедах. И еще одна ситуация связана со спецификой структурирования российской политики с точки зрения взаимодействия власти и оппозиции. Оппозиция всегда находится в невыигрышном положении объекта постоянной критики («пятая колонна»). Отметим, что сами эти политические «реинкарнации» ресентимента взаимообратимы и могут рассматриваться как части одного типа политической культуры или набора определенных установок на восприятие и интерпретацию политических процессов. Они вполне могут перетекать друг в друга и взаимодействовать[382].
Поэтому неудивительно, что понятие ресентимента становится актуальным в период кризиса политологического мейнстрима. Оно с равным успехом применяется как сторонниками становящейся все более расплывчатой либерально-демократическо-капиталистической нормативности современного социального порядка, так и их левыми и правыми оппонентами. И с этим связан его возрастающий если не эвристический, то публицистический потенциал.
Ключевой в концепции ресентимента является проблема субъекта. «А судьи кто?» Где та социальная позиция, с которой все остальные изобличаются в ресентименте? Но вопрос о субъекте – это все тот же вопрос о норме. Показательно, что Ницше и Шелер не обходят этот вопрос, но их ответ представляет собой мистификацию: искомым субъектом (компаратором) становится мифологизированный аристократ, выступающий от имени естественного порядка вещей, природы, жизни и т. д. Собственно, с этим и связано наличие поразительного слепого пятна в логике Ницше и Шелера, на которое мы указывали выше: едва ли не демонстративного игнорирования пронизанной ресентиментом природы отношений, царящих внутри реальной аристократии, и замены ее аристократией выдуманной. Этот выдуманный субъект находится вне модернового социального порядка, обретается в царстве идей. Его положение – положение «нормы», которая никогда полностью не воплощается в реальности, но требуется реальным индивидам модернового общества для сравнения с ней. Выдуманный аристократ является недосягаемым объектом для такого сравнения, ускользающим «компаратором». В то же время его образ рисуется как достаточно прочно связанный с подлинной реальностью, поскольку апеллирует к естественности, природе и жизни – тогда как модерновая реальность представляется порождением отклонения от истинной природы вещей, плодом некоей психической, социальной, едва ли не органической болезни.
В дальнейшей эволюции представлений о ресентименте этот субъект конструируется в зависимости от потребностей разоблачителя ресентимента. Но конструируется он уже не так откровенно и прямо, как это было у основоположников концепции, а косвенно – как нечто само собой разумеющееся, как часть существующего нормативного порядка, являющегося результатом консенсуса здесь и сейчас. Одним из показательных вариантов своего рода переходного звена от нишцевско-шелеровского аристократа к современному comparator'у можно считать образ элитария, нарисованный Вильфредо Парето. Действительно, теория элит Парето является примером мышления, разворачивающегося в той же парадигме, что и обнаруживающий ресентимент взгляд Ницше и Шелера. Это взгляд на модерновое общество с точки зрения уже показавшей свою текучесть образцовой нормативности. Тут тоже присутствует образ обобщенной «аристократии» или «элиты», превосходящей массу по ряду параметров. Паретовские элиты, как и ницшевская аристократия, в меньшей степени подвержены чувству, чем массы; они отчетливо осознают свои интересы; до тех пор, пока они жизнеспособны, они не утрачивают воли к власти и способности применять насилие. Парето, как Ницше и Шелер, яростно разоблачает гуманизм и прочие, с его точки зрения, лицемерные и лживые идеологии, которые он фактически рассматривает как плоды ресентиментной тактики выдачи нужды за добродетель, а именно – бессилия за высокую мораль: «Обличительный пафос Парето направлен против “сантиментальных” идеологий, при помощи которых народу демагогически доказывали, что сила должна быть заменена убеждением, способностью к компромиссам, гибкостью и т. п. Лозунги демократии и гуманизма являются для Парето наиболее ненавистными. Гуманизм, по мнению Парето, равен бессилию и проповедуется тогда, когда выявляется неспособность к действию, к управлению, к удержанию власти. Гуманизм равен самоубийству. Демократия, которая “в наше время становится политической системой всех цивилизованных народов”, является в действительности “наиболее пустым” из всех возможных не поддающихся определению пустых понятий, “даже более пустым, чем религия”»[383]. История – кладбище аристократий, потому что выродившиеся элиты сменяются «контрэлитами». Но что такое контрэлиты? Это, в описании самого же Парето, социальные группы, ввиду своего положения пронизанные ресентиментом. Они состоят из людей, обладающих всеми качествами правящих элит, но не обладающих их статусом и не могущих его приобрести легальным путем ввиду остановки социальных лифтов. Поэтому контрэлиты захватывают власть, а затем становятся на путь вырождения, как и их предшественники[384]. И это главное, остальное – шелуха. Характерно и неприятие неуместного морализма в политике, отталкивающееся от циничного представления о ней как только о борьбе за власть и ресурсы: «Есть даже личности, которые верят, что являются носителями честности, морали и общественного блага, в то время как в действительности их деятельность является не чем иным, как клоакой для интриг тех людей, которые находятся возле “делания денег”»[385].
Вымышленная аристократия Ницше и Шелера, как мы показали выше, имеет не очень много общего с реальной. Такова же искусственность конструируемых Парето образцов нормативности в виде элит, что, в частности, отмечает Елена Осипова, говоря, что «примеры, приводимые итальянским социологом, являются скорее иллюстрациями, чем доказательствами. Любой из них может быть интерпретирован совершенно иначе»[386]. Иными словами, в обоих случаях мы имеем дело не с описанием реальности, а скорее с особого рода настроением, предрасположенностью обнаруживать в ней если не ресентимент, то весьма сходный образ чувств, мышления, восприятия мира. В конечном счете мы обнаруживаем здесь образ мысли, последовательно отталкивающийся от любой наличной, реально существующей нормативности в пользу нормативности мифической, приписываемой искусственно сконструированному социальному субъекту. Но при всей преемственности (или параллелизме) теории Парето с построениями Ницше и Шелера его образец нормативности хотя и восходит к ницшевско-шелеровскому аристократу, но является гораздо более текучим. Парето уже не так открыто апеллирует к конкретному классу (аристократии); в качестве образца рассматриваются вообще «элиты» во всем разнообразии «львов» и «лис», «рантье» и «спекулянтов» и т. д. «Элиты» же являются лучшими не в целом, «по природе», а лишь по совокупности способностей к удержанию власти. Это означает, что другие социальные группы, обладая иными способностями, могут считать их не менее, а то и более социально значимыми и получают основание полагать себя, а не элиты образцом нормативности. Таким образом, абсолютная нормативность уступает место относительной: поливариантность нормативности, пока касающаяся только элит, предшествует многообразию нормативных образцов современных обществ.
Есть основания рассматривать такое многообразие как норму для либерально-демократического, капиталистического общества, в котором данный субъект не имеет (по крайней мере на уровне идеологии) четкой классовой привязки. Это «человек» вообще с его «правами человека», под которыми в разные периоды под шапкой доминирующей и как бы неизменной в своих основах либеральной идеологии молчаливо подразумевается существенно различное содержание. Сегодня, например, искомый субъект – представитель межвоенного поколения мужчин, не окончивших колледжей, рабочего класса, религиозных белых европейцев, жителей сельской местности с соответствующими консервативными ценностями. А завтра на это же место начинают претендовать социальные группы из городских средних классов, социально-либерально ориентированные и с «постматериалистическими ценностями», женщины, мусульмане, иммигранты, люди нетрадиционной сексуальной ориентации и т. д.[387] Проблема заключается в том, что молчаливо подразумевается одно, а официально провозглашается другое понимание нормативности. И уже само по себе это порождает напряжение, ибо нет ясности, к какой именно норме отсылают те, кто говорит о чужом ресентименте. Соответствуют ли они сами этой норме и возможно ли такое соответствие в принципе? Эти вопросы тесно связаны с представлениями о подлинной природе реальности, которая и порождает то, что считается нормой. В исходной концепции ресентимента этой подлинной реальностью является установленный самой природой и жизнью порядок вещей, находящий свое воплощение в институтах идеализированного сословного общества. Модерновое общество не имеет перед собой такой же четкой картины подлинной реальности, хотя в разное время могут быть влиятельными определенные идеологические конструкции, призванные таковую олицетворять. Как минимум, картина модернового общества двоится, если рассматривать ее как наложение нормативности «капитализма» на нормативность «демократии». Соответствие критериям гражданина не означает автоматической успешности на капиталистическом рынке – между тем и то и другое является необходимым условием для достижения эмоционального комфорта и исключения ресентимента. Если мы добавим к описывающим подлинную реальность идеологемам еще и идеологему самореализации человеческой личности[388], то картина усложняется еще больше. В любом случае человек модернового общества, в отличие от члена идеально-типического сословного общества по Ницше и Шелеру, имеет перед собой не менее трех базовых образцов нормативности только внутри национальной общности, не говоря уже об образе успешного человека-космополита глобального мира. Аналогичным образом размываются и критерии нормативности, ориентируясь на которые граждане одних стран могут испытывать ресентиментные чувства по отношению к жителям других. Сегодня, когда примерами успешного развития выступают не только обобщенный Запад (США и Европа), но и условный Восток (Китай и Восточная Азия), не одни лишь традиционные «восточные» критики Запада могут быть изобличены в ресентименте, порожденном завистью к чужим достижениям и бессилием перед превосходящей военной мощью, но и наоборот.
Однако именно потому, что в модерновом обществе образ нормативного субъекта для сравнения столь расплывчат, а в своих истоках и вовсе мифологичен, по отношению к нему любой реальный социальный субъект либо будет являться отклонением, либо без особого труда может быть описан в качестве такового – то есть как «человек ресентимента». И действительно, если суммировать, условно говоря, «правые» и «левые» взгляды на современное общество, сформулированные в русле концепции ресентимента, то оно оказывается пропитанным ресентиментом сверху донизу. Взгляд, обнаруживающий ресентимент, будь он правым или левым, – это в своей основе взгляд субъекта, желающего выступать с позиции «господина» и «нормы». Проблема заключается в том, что это желание не может быть удовлетворено. Обличитель ресентимента, во-первых, на самом деле не является господином, и, во-вторых, он не может забывать, что одна из норм данного общества все еще заключается в том, что господином считать себя нельзя. При этом неким слабым эквивалентом господина как олицетворения нормы является морально привилегированный статус жертвы[389]. Потребность быть господином влечет за собой стремление получить статус жертвы – путь, которым идут как многочисленные меньшинства вроде феминисток и трансгендеров, так и представители правопопулистских течений. Подпитываемые этой практикой взаимные обвинения в ресентименте в лучшем случае приводят к воспроизводству «привилегий тупика», в котором свобода исчезает из-за ресентимента[390]. Иными словами, в современном обществе нет зон, свободных от ресентимента, потому что последний является для него едва ли не главной «духовной скрепой». Он неустраним, поскольку все сравнивают себя со всеми и никто не является олицетворением нормы. Реальная «норма» модернового общества обнаруживается скорее как нечто объективно существующее, но не желательное и не привлекательное. Это есть некая серая обыденность и «обычность», от которой должен бежать человек, если только хочет развить в себе некоторую уникальность и стать «успешным», с точки зрения как многочисленных коучей, так и неолиберальных и близких к ним идеологов. Но именно в силу своего негативного характера такая «норма» и является условием пронизывающего все ресентимента.