— Вечером встретитесь с майором Ратом из Главного управления А. Человек Маркуса Вольфа. Его люди вели Бернера до вашей прогулки в парке. Теперь выяснилось, что Бернер появлялся возле одной их западной линии. Поэтому у майора есть к вам вопросы, но сам он тоже сможет ответить на ваши. Если они появятся, — инструктирует меня Гурьев.
— С учётом новых ограничений эта встреча остаётся в силе? — весьма сильно удивляюсь я.
— Ограничения не отменяют вашу память, — отвечает Гурьев. — Рату нужен человек, который видел Бернера и говорил с Биндером. Никого другого у нас нет в наличии.
— Боннской линии? — удивляюсь я.
— Рат скажет столько, сколько сочтёт нужным. Вы расскажете о немецком инженере, русском голосе и возможной утечке. Имя Биндера, место нахождения и его нынешнее состояние останутся здесь.
— Где назначена встреча? — становится интересно мне.
— В старом клубе железнодорожников на Фрёбельштрассе. В половине седьмого, — заглядывает в свои записи полковник. — Как раз успеете после работы к нему.
— Почему не у него в управлении?
— Он и хотел у себя. Я предпочитаю нейтральный стол, от которого оба собеседника могут встать без разрешения хозяина, — усмехается полковник. — А то у хозяев быстро появляются неправильные мысли.
Я вспоминаю визит к Лоренцу, его угрозу продержать меня до запроса советской стороны в здании министерства, поэтому сейчас полностью согласен с полковником.
— Рат предложит шахматы и водку, — добавляет Гурьев. — Соглашайтесь только на первое.
— Вторую рюмку он обычно наливает не себе, а собеседнику, — добавляет Ковальчук. — Следите, в чьей руке она потом окажется.
Когда я выхожу, рабочий день уже начался. Машинка Нины стрекочет за дверью, молочник уносит пустой ящик, а тётя Зина собирает стекло на совок и сообщает каждому проходящему мимо про высокую цену человеческой небрежности. На столе Ковальчука остаётся схема с отметками, возле которых скоро появятся люди, не знающие ни меня, ни Биндера.
В коридоре я задерживаюсь у окна и впервые замечаю, что дождь окончательно прошёл. Двор мокрый, на водосточной трубе дрожит последняя капля, водитель служебной машины протирает ветровое стекло газетой.
У моего решения, которое ещё час назад казалось почти невозможным, теперь есть отметки на схеме и назначенные исполнители. Во дворе ничего не изменилось, даже плечо болит-ноет с прежней настойчивостью.
«Доклад оказался правильным, хотя и запоздалым, вот что признал сейчас полковник, — говорю я себе. — Подобный вывод не может не радовать после четырех дней сплошного риска. Подразумевается при этом, что я ни в чем заметно не ошибся».
Я повторяю про себя слова Гурьева, но думаю не о службе, а о том, заметит ли Биндер незнакомых людей возле прачечной. С распоряжением моего начальства спорить бессмысленно, в одиночку Биндера я уже не удержал.
Неясно мне совсем другое.
«Я передал наверх право решать его судьбу? Или всего лишь переложил ответственность за возможную смерть. Ответа пока нет, но и облегчения тоже», — понимаю я.
Аникин приходит около половины десятого. Я уже видел в кабинете майора большой коричневый пакет, западногерманский шахматный журнал лежит внутри. Сам конверт дважды перевязали бечёвкой, а поверх рукой Ковальчука выведено «получено добровольно».
«После последних событий майор предпочитает уточнять даже то, что ещё вчера посчитал бы очевидным», — кажется мне.
— Василий Тимофеевич у себя? — спрашивает Аникин.
— Был несколько минут назад.
Он кивает, но не уходит. Галстук на рубашке сидит криво, под глазами темнеют следы бессонной ночи.
— Я ещё одну вещь вспомнил. Бернер при первой встрече обещал достать Нимцовича. «Мою систему». Сказал, что у нас хорошего, самого полного издания не найти. Тогда его слова показались мне обычной любезностью, но теперь я понимаю, что нет. Книга очень редкая и, значит, довольно дорогая, — сбивчиво объясняет мне смысл бессонной ночи шифровальщик.
— Почему вспомнили сейчас?
— Ночью расставил нашу партию. На книжной полке осталось пустое место. Книги там никогда не было, но я посмотрел на пустое место и подумал о ней.
Он произносит свои слова с заметным смущением, словно уликой стало не обещание Бернера, а собственное желание получить редкую книгу.
— Добавьте к своему объяснению, — сразу решаю я.
— Это тоже был подход? — пока сомневается Аникин.
— Возможно. Книга ни в чём не виновата. Но незнакомые люди редко угадывают, чего именно вам не хватает на полке.
Аникин смотрит на мое лицо.
— Мы ещё сыграем?
Он спрашивает быстро и сразу отводит взгляд. Чужая книга беспокоит его гораздо меньше, чем возможность однажды войти в комнату и увидеть, что за шахматной доской для него не оставили места. И никто больше не хочет с ним играть.
— Если Ковальчук не заставит вас переписывать объяснение до пенсии, — улыбаюсь я.
— Я быстро пишу.
— Тогда надежда есть.
Он улыбается впервые за утро и отправляется по коридору. Через минуту из кабинета доносится голос Ковальчука.
— Нимцович через «ц» или через «с» пишется?
Ответа я не слышу.
— Не знаете, так и укажите. Написание не установлено, — диктует майор.
Там теперь все в порядке, майор принимает дополнительную откровенность Аникина, лишним упоминание обещанной книги точно не станет.
К депо мы заезжаем по пути на завод. Двое техников из представительства поднимают решётки, Ковальчук сверяет места с моими словами, потом сам запечатывает пистолет и магазин в разные пакеты. Один из техников находит в колодце старую ложку, поэтому спрашивает, заносить ли её в протокол. Майор велит отметить как посторонний предмет и после осмотра вернуть на место. В его сегодняшних бумагах не должно остаться ни одной вещи, происхождение которой придётся объяснять догадками.
— Теперь ваши слова совпадают хотя бы с двумя предметами, — говорит он, подписывая пакеты. — Для одного утра уже вполне неплохо. Вы начинаете убирать за собой прежние прегрешения.
Обратно Ковальчук едет рядом с водителем и почти всю дорогу заполняет бирки на пакетах. Он уточняет время, название улицы, расположение решёток и даже погоду сегодня, хотя прошедший дождь все еще виден на нашей одежде.
Я молча сижу сзади и вспоминаю утро. Разговор в кабинете продолжает постепенно превращаться в бумагу, только теперь уже с точным временем и моей подписью.
За окнами проходит обычный утренний Дрезден. У булочной разгружают корзины, двое пассажиров помогают женщине поднять в трамвай детскую коляску, возле закрытого кинотеатра меняют афишу. На перекрёстке велосипедист нетерпеливо стучит ладонью по крылу машины, чтобы водитель не загораживал ему проезд. Никто не замечает пакетов на коленях у Ковальчука, а он не отрывается от бирок.
На завод я приезжаю уже после начала смены. Дима спорит по телефону с поставщиком кабельных муфт. Немецкий диспетчер требует заявку на десять штук, Дима доказывает, что восемь тоже составляют десять, если две уже числятся на складе. Они говорят на одном языке, но принадлежат разным школам снабжения, поэтому спор может продолжаться до обеда без единого повторения.
На проходной фрау Хенниг записывает время моего появления, не задавая вопросов. Затем закрывает журнал и спрашивает, не тянет ли повязка под пальто. В полдень в медицинском пункте будет врач, а до полудня можно взять чистый бинт у неё. Отметку об опоздании она не исправляет. На знакомых мне советских проходных сочувствие и учёт часто мешали друг другу работать. Здесь они спокойно помещаются на соседних строках, потому что никак не противоречат друг другу.
«Все-таки заметно другое отношение к труду и дисциплине», — вынужден признать я.
Между корпусами рабочие натягивают первомайское полотнище. Левая верёвка оказывается короче правой, слово «SOLIDARITÄT» поднимается одним концом к серому небу. Бригадир кричит снизу, двое монтажников отвечают с крыши, а проходящие женщины советуют всем троим начать хотя бы с измерения самой верёвки. Полотнище к полудню так и не выравнивают, зато возле него успевают обсудить цены на картофель и расписание электричек.
На моём кульмане лежит пусковая схема вентиляции. Бумага пахнет аммиаком от копировальной машины, рядом остывает чай в подстаканнике. В кабинете Ковальчука можно говорить голосом Ремезова и опираться на служебные привычки человека, прожившего почти семьдесят лет. Здесь, на заводе, требуются руки Соболева, его память о шкафах, кабелях и людях, с которыми он работал три года.
До встречи с Ратом остаётся несколько часов. Схему можно передать Диме, неисправность поручить мастеру, а подпись поставить завтра. Для операции ни одно из этих решений не опасно.
Но за моей подписью потом окажутся провод, соединение и двигатель над головами людей, которые никогда не услышат фамилию Биндера. Я знаю, как легко временное решение остаётся в шкафу на десять лет, потому что после пуска у всех тут же находятся более срочные заботы. Если сегодня исчезнет мой источник, завод этого никак не заметит. Если завтра сгорит двигатель, людей не утешит, что инженер в это время спасал источника.
Я знаю электрические машины и умею читать схему, но весь завод целиком не помещается в схеме. На ней не отмечают, что мастер Беккер хранит хорошие свёрла в нижнем ящике, а Дима почему-то считает третий корпус вторым, если едет со стороны проходной. Такие знания не выучишь за ночь и не объяснишь травмой. Их приходится собирать по чужим движениям, надеясь, что никто не заметит, как хозяин собственной жизни иногда идёт по ней слишком часто спотыкаясь, иногда полностью на ощупь.
На подстанции не держит контактор третьей секции. При нажатии пусковой кнопки он втягивается, коротко гудит и отпускает, оставляя цех без половины вентиляции. Мастер винит катушку. Молодой электромонтёр Карл молчит, поскольку именно он утром менял контактный мостик и уже заранее считает себя виноватым во всём устройстве. Ведь раньше он работал без проблем.
Мы снимаем крышку. Внутри пахнет лаком, пылью и нагретой медью. Напряжение на катушке держится, пока нажата кнопка, затем исчезает.
— Значит, цепь самоподхвата не замыкается, — говорю я.
На бумаге она выглядит безупречно, а в шкафу вспомогательный контакт едва касается пластины и отходит от малейшей вибрации.
— Его утром меняли, — говорит мастер.
Карл краснеет ещё сильнее.
— Я менял. Старый подгорел.
— Мостик такой же?
— Со склада дали этот.
Он протягивает снятую деталь. От прежней она отличается толщиной изоляционной прокладки. Разница меньше миллиметра, но рычагу все равно не хватает хода. Карл заметил это раньше нас, только не решался сказать, пока взрослые обсуждали катушку.
— Почему молчали?
— Мастер сказал, что детали одинаковые.
Мастер Беккер хмурится, однако спорить с деталью оказывается труднее, чем с учеником.
— По номеру одинаковые.
— По номеру да. По толщине нет, — говорит Карл.
Старую прокладку ставим обратно, пластину зачищаем и регулируем ход. В Советском Союзе напильник сперва искали бы у соседней бригады и в чужих ящиках, а уже потом в служебной ведомости. Здесь Карл сначала приносит бланк выдачи, а следом приводит любопытного кладовщика с напильником.
Тот не выпускает инструмент без номера шкафа и подписи мастера, зато ошибку склада признаёт лишь после того, как Карл кладёт обе детали рядом. Кладовщик достаёт очки и записывает толщину на полях бланка. Без замечания Карла запись осталась бы правильной, а деталь нет.
Дима сидит на корточках рядом со шкафом и все время поглядывает на часы.
— В шесть обязательно заканчиваем, Николаич. У меня важные билеты.
— На что?
— Нина достала в театр.
Я с заметным удивлением гляжу на него.
— Не мне, конечно, Аникину. Я только отвезу их, иначе цветы в трамвае помнутся, — объясняет Дима.
— Надёжная машина для цветов, — иронизирую я.
— До вчерашнего дня была надёжная. Потом на ней начали ездить по всей Саксонии и ломать.
Он говорит это без обиды. На машине представительства возят кабель, цветы и заболевших переводчиков. В путевом журнале поездки становятся одинаковыми строками, но Дима помнит, что именно лежало в багажнике.
Контактор втягивается и остаётся на месте. Вентиляторы под потолком один за другим набирают ход, из воздуховода вылетает облако старой пыли и оседает на плечах мастера. Карл отворачивается, пряча довольную улыбку.
— Немецкая сборка, — говорит Дима.
Мастер вытирает лицо, смотрит на работающую секцию и не продолжает разговор о достоинствах немецкой сборки. До зубного врача, где его жена ждёт с дочерью, остаётся меньше четверти часа. Он хватает куртку и уходит, поручив Карлу закрыть шкаф, приложить старую и новую прокладки к бланку и указать фактическую толщину обеих.
До конца смены мы проверяем ещё две секции и готовим акт. Без четверти шесть Дима кладёт палец на одну строку и ждёт, пока я сам увижу, что номер на схеме не совпадает с биркой кабеля. Ошибка моя, поскольку в обозначениях двух одинаковых двигателей я переставил цифры, а затем перенёс их во все три экземпляра расчёта.
— Завтра перепишем, Николаич. Сейчас всё равно никто не станет читать, — говорит он, намекая, что лишнего времени нет.
— Один экземпляр утром уйдёт в цех, — возражаю я.
— Я заберу его у диспетчера утром первым делом.
Если выйти сейчас, до клуба можно добраться без спешки и войти к Рату минута в минуту. Встреча с человеком из Главного управления А важнее двух перепутанных цифр, тем более неисправность уже устранена.
Довод звучит убедительно, пока я не вспоминаю, что утром диспетчер приходит раньше Димы. За неверным номером отправят электромонтёра, тот откроет не тот шкаф, снова сверится с биркой и потеряет полчаса. Ничего непоправимого не случится, но чужое утро начнётся с моей ошибки и закончится объяснением, почему её не исправили вечером.
— Ты вези билеты, — говорю я. — Здесь закончу сам.
Дима смотрит на часы, потом на меня. Спрашивать, куда я собираюсь после смены, он не станет. За последние дни он привык получать ответы только на те вопросы, которые действительно задал. Дима собирает инструменты, оставляет мне ключ от шкафа и уходит искать Аникина.
Расчёт приходится исправлять не только на моём кульмане. Один экземпляр уже лежит у диспетчера, второй остался в мастерской рядом с журналом ремонта. Я прохожу тем же путём, которым несколько часов назад ходили Дима и Карл, возвращаю листы и ставлю подпись возле каждой поправки. После разговора с Гурьевым мне особенно ясно, сколько неприятностей начинается с решения исправить всё позднее.
Пока я переписываю последнюю строку, мир понемногу возвращается к обычным размерам. Двигатель может сгореть независимо от тайных касс, наружного наблюдения и года, который я помню совсем другим. Люди ждут исправной вентиляции, театральных билетов, зубного врача и конца смены. Ни один из них не собирается становиться частью моей операции. Их день не становится менее важным только потому, что я знаю о нём меньше, чем о Биндере.
У проходной фрау Хенниг отмечает время моего ухода и напоминает про чистый бинт, который я так и не взял. Дима уже уехал с билетами и цветами, Карл вернул подписанный бланк на склад, а рабочие всё ещё пытаются выровнять первомайское полотнище. Теперь короче оказывается правая верёвка. Никто уже не помнит, кто её менял и с чего все вообще началось.
До Фрёбельштрассе я еду трамваем. На каждом светофоре считаю оставшиеся минуты и прикидываю, не сойти ли мне раньше, чтобы одним рывком срезать большой кусок через дворы. После целого дня работы плечо ноет, а бегущий по вечернему Дрездену инженер привлечёт больше внимания, чем опоздавший. Я остаюсь в вагоне и впервые за день обдумываю данный пустяк с такой серьёзностью, словно от выбора остановки зависит исход целой операции.
К клубу железнодорожников я подхожу в восемнадцать часов тридцать четыре минуты. За стеной переднего зала женский хор держит одну долгую ноту, которую пианино тщетно пытается вернуть в положенное место. Из глубины здания дважды щёлкают шахматные часы.