В среду покойник неожиданно заговаривает со всем Дрезденом негромким, но четким голосом газетной строки.
За несколько монет ему отвели три коротких предложения на последней полосе, между детской коляской и зелёным попугаем, знающим, судя по объявлению, почему-то только чешские слова.
«Наверно, попугай улетел у кого-то в Чехословакии, а здесь его поймали и теперь продают?» — мелькает мимолетная мысль.
Газету я покупаю возле пансиона фрау Кемпе. Ночной дождь уже кончился, но вода ещё собирается на краю навеса и время от времени падает продавцу на рукав. Покалеченная рука, которой он прижимает пачку к деревянному прилавку, снова показывает мне металлическую скобу. Верхние номера в пачке отсырели и выгнулись, словно их ещё в типографии пытались свернуть в трубку.
— Сегодня газета с характером, — предупреждает он, вытаскивая для меня экземпляр из середины пачки. — Шофёр из типографии сказал, что наборщик три раза за ночь бегал звонить в родильный дом. Если на второй странице у министра окажутся два носа, не ищите в таком никакого политического намёка.
— А если ни одного? — улыбаюсь я.
— Тогда жена родила двойню, — смеется киоскер.
Он прижимает сдачу большим пальцем к прилавку и терпеливо ждёт, пока я её заберу. Умение не торопить человека, которому внезапно становится неловко принимать деньги, видя его увечье, пришло к нему не за один год. Я благодарю, кладу монеты в карман и раскрываю газету.
Министр оказывается с одним носом. На последней полосе всё тоже на своем месте. Как оплачено и как положено.
«Куплю аквариум на шестьдесят литров. Только без рыбок. Стекло целое».
Фраза выглядит ровно так, как вчера продиктовал Биндер. Ни одной лишней подробности, за которую мог бы зацепиться посторонний, зато имеется достаточно странностей для человека, ожидавшего именно подобный ответ.
«Покойник сообщает, что он все еще жив, что материал остался при нём и что к прежнему месту подходить нельзя. Через неделю вызов следует повторить», — понимаю я.
Рядом со мной женщина покупает два номера, один для себя, другой для сестры в Пирне. Мальчик у остановки подбирает вчерашнюю газету, тут же вырывает из неё чистый угол и принимается складывать лодку. Его мать разговаривает с соседкой и не замечает, что бумажный флот сына уже занял половину лужи. Большая часть сегодняшнего тиража к вечеру ляжет под селёдку, растопит печи или прикроет столы во время ремонта.
Мне требуется, чтобы один экземпляр прочёл человек, имени которого я пока не знаю.
Газету я складываю объявлением внутрь и направляюсь к булочной. Пипер ждёт там же, где стоит почти каждое утро. К серому свитеру прибавились шерстяные перчатки без пальцев, слишком широкие в запястьях. За несколько дней наблюдения он понемногу приспособился к холодной дрезденской весне семьдесят второго года, хотя лицо остаётся таким же недовольным, будто погода все время нарушает распоряжение его начальства.
Я киваю, в ответ Пипер отвечает едва заметным движением глаз.
«Вчера человек под фонарём не ответил вовсе!» — вдруг пронзает понятная мысль мое сознание.
Воспоминание приходит не озарением, а неловкостью, которую я только теперь могу назвать. Вечерняя фигура уже тогда показалась мне неверной, однако повязка беспощадно тянула ноющее плечо, мокрый воротник лез под рубашку, а до двери пансиона оставалось всего несколько шагов. Я смотрел не на человека, а на освещённое окно вестибюля за его спиной. Теперь останавливаюсь у витрины с хлебом, делая вид, что разглядываю выставленные батоны, но снова вижу вчерашний тротуар.
Коричневое пальто было тем же лишь издали. Плечи в нем казались шире, воротник лежал иначе, а правый карман не оттягивала пачка сигарет. Пипер носит её четвёртый день, хотя при мне не курил ни разу. Прямоугольник пачки в одном и том же кармане уже успел стать частью его силуэта. Вот и сейчас я видел его определенно.
«Под фонарём стоял другой человек. Он знал место Пипера, знал цвет его пальто и мою привычку смотреть через дорогу, но не знал нашего нелепого приветствия», — понимаю я.
Я продолжаю путь, не оборачиваясь. В худшем случае незнакомец вёл меня от Йоханнштадта и видел, откуда я вернулся. В лучшем он получил лишь время возвращения и направление откуда-то от реки.
«Между этими возможностями лежит слишком много улиц, чтобы хоть как-то уверенно выбирать удобную», — понимаю я.
До этого утра мое упрямое молчание в представительстве ещё можно было выдавать за способ сохранить Биндера. Теперь оно делает меня единственным проводником к его убежищу, про которого знают люди, хотящие обязательно убить Клауса. Поддельная фигура Пипера говорит именно про такое желание. Неизвестный уже научился пользоваться немецкой наружкой, а я заметил подмену лишь через ночь.
— Теперь моя одиночная игра перестала быть разумной осторожностью. Она превратилась в незаметный подарок противнику, если он вдруг решит жестко действовать, — говорю я себе под нос.
Опытный Ремезов внутри меня требует немедленно идти к Гурьеву и все ему рассказать. У него есть при себе простой довод, проверенный годами чужих провалов.
«Если противник знает больше, чем ты предполагаешь и можешь надеяться, твоя одиночная осторожность уже ничего не бережёт».
Соболев отвечает не словами, а памятью о кабельной камере, перевязанных пальцах Биндера и о том, как тот спит, не снимая ботинок, чтобы успеть уйти в темноту подвала при первом звуке над люком.
Ремезов видит в Биндере только источник, которого никак нельзя потерять, а Соболев человека, который однажды выстрелил ему в плечо, которого он сам спас и оставил в живых.
Раньше эти две реальные правды удавалось держать отдельно друг от друга. Одна принадлежала работе, другая начиналась после неё. Теперь обе ведут к одной двери, но ни одна не обещает, что Биндер надолго переживёт правильное решение. Я могу долго объяснять себе и людям из комитета, почему молчал до этого момента, но больше не могу утверждать, будто сейчас один способен отвечать за его жизнь.
Это и есть главная причина моего будущего доклада. Всё остальное придётся произнести уже в кабинете.
В советское представительство я вхожу без двух минут восемь. Дежурная машинистка ещё снимает чехол с машины, тётя Зина открывает буфет и одновременно спорит с немецким молочником. У его ног белеет лужица кефира, среди осколков лежит неповреждённая крышка. Молочник доказывает, что бутылка треснула ещё на заводе, тётя Зина справедливо требует объяснить, почему заводская трещина дождалась именно её коридора.
Причем он говорит на родном немецком, слабо знающая его тетя Зина на чистом русском с редкими добавлениями немецких слов, но они почему-то отлично понимают друг друга.
Не будь я сейчас здесь по очень серьезной причине, обязательно послушал бы обоих. Но времени лишнего нет ни секунды.
Гурьев уже сидит в кабинете Ковальчука. Плаща он пока не снял, на плечах темнеют влажные пятна. Перед майором лежат схема заводских путей, копия велосипедной карточки и чистый лист. Последний оставлен в середине стола, немного в стороне от остальных бумаг. Для чего именно оставлен, догадаться совсем нетрудно.
Ковальчук дожидается, пока я закрою дверь и поздороваюсь с обоими, сразу же указывает на стул.
— Есть у вас, старший лейтенант Соболев, чем поделиться со старшими товарищами? — его взгляд смотрит на схему и карточку, потом поднимается ко мне.
Гурьев сидит сбоку на подоконнике и ждет моего ответа.
— Мне есть, что рассказать, — не тяну я кота за хвост, уже не сейчас момент.
Ковальчук меня сразу понимает:
— Имя? — его вопрос я тоже понимаю.
— Клаус Биндер.
Карандаш касается бумаги и выводит имя. Ни удивления, ни торжества я не вижу. За ночь они успели узнать достаточно от немецких товарищей, чтобы данная фамилия только что заняла теперь приготовленное место.
— Где он сейчас?
— В кабельной камере под строящейся прачечной в Йоханнштадте. Вход со двора через служебный люк. Есть вентиляция в подвал и проход в коллектор, но дальше стоит кирпичная заглушка, — подробно объясняю я.
— С какого дня вы его прячете? — беспощадно загоняет меня в угол майор.
— С субботы.
Ковальчук записывает и такое мое признание. В коридоре тётя Зина объявляет, что социализм не освобождает гражданина от ответственности за стеклянную тару, молочник возражает уже заметно тише. Вероятно, заметил Гурьева, когда проходил мимо еще открытой двери.
— Пистолет у вас? — спрашивает Ковальчук о том, насколько я оказался разумен тогда, сразу после покушения.
— Нет. Пистолет лежит в дренажном колодце за трамвайным депо. Магазин спрятан отдельно, у восточных ворот, — уверенно отвечаю я.
Никто меня тогда не видел, поэтому найти разобранный пистолет могут только совсем случайно. Когда будут чистить городские стоки, под мусором и глиной.
— Когда они там оказались? — еще важный вопрос.
— Через десять минут после стрельбы, — прикинув время, отвечаю я.
— Как он оказался у вас?
— Отнял в схватке прямо в уборной «Цур Линде». Крутил ему кисть на залом и хорошенько ее повредил, но жилистый Биндер все же перетерпел и ухитрился выстрелить. Два раза, — невольно признаю я свою недостаточную подготовку в силовом задержании.
— Сегодня покажете оба места, — удовлетворенно кивает майор.
Хоть что-то командированный агент смог сделать правильно после того, как отнял у преступника пистолет.
— Покажу, — не спорю я.
Майор откладывает карандаш, выравнивает его по краю листа и только после этого смотрит на меня. Голос он не повышает. По тому, как точно карандаш лёг вдоль края бумаги, Ковальчуку это и не требуется.
— Четыре дня вы лично скрывали от нас человека, который стрелял в советского сотрудника. Потом вывезли его из старого блока, о котором нас уже очень настойчиво спрашивают немецкие товарищи. Пистолет спрятали, магазин оставили отдельно. Одну бумагу с вашим именем о пропавшем на заводе велосипеде получила народная полиция, другая лежит у меня, — констатирует он общий итог моих нарушений.
Но я с ним не слишком согласен, мне еще есть, о чем рассказать старшим товарищам. Ковальчук сразу чувствует мое желание.
— Я ничего больше не упустил? Есть вам еще что рассказать?
— Упустили попытку убрать Биндера на конечной или какой-то другой станции поезда до Цвиккау. Если бы его провожатые сняли с поезда, сейчас мы обсуждали бы только возможно найденный труп и исчезнувшие документы, — добавляю я. — Но он жив и почти здоров, уже заговорил и дал мне много важнейшей информации про действующую в Дрездене сеть западной спецслужбы.
Ковальчук и Гурьев переглядываются, майор снова берется за карандаш.
— Поэтому можно считать, что Пуллах остался с носом, а сама сеть будет вскоре разгромлена полностью. Еще я знаю лица и фигуры двоих ликвидаторов, даже видел номер машины, серого Вартбурга. Его передал немецким товарищам, потому что так было надо. Чтобы вдова Кесслера получила правильное заключение о смерти мужа, нашего человека до самой смерти. Еще помог Хофману и его связному выйти из-под удара, — постепенно я перечисляю свои действия по защите нашей сети от полного разгрома.
— Благодарю. Теперь перечень ваших самовольных действий полон, — продолжает записывать Ковальчук.
Гурьев всё это время смотрит на схему, а не на меня. Он проводит пальцем вдоль заводской ветки, словно проверяет маршрут, затем спокойно спрашивает.
— Почему докладываете только сегодня?
Вопрос точнее мной ожидаемого. Полковника интересует не прежнее молчание, для которого уже набралось слишком много понятных и непонятных причин, а перемена, заставившая меня сразу заговорить.
— Вчера вечером у пансиона вместо Пипера стоял другой человек. Пальто похожее, место то же, но фигура и привычки не совпали. Подмену я заметил только утром, когда снова увидел Пипера. Если он шёл за мной от Йоханнштадта, убежище Биндера уже могло попасть под наблюдение. Если не шёл, следующая моя поездка сама приведёт агентов противник туда.
Ковальчук снова берёт карандаш.
— Уверены, что это не люди Лоренца?
— Нет, не уверен. Но Лоренц мог заменить наблюдателя без всякого маскарада. Ему незачем учить нового человека манере Пипера и ставить в том же пальто.
— Что точно видел двойник? — сложный для меня вопрос.
— Не знаю, — вздыхаю я.
Мне неприятно произносить эти два слова, однако додумывать за неизвестного сейчас означало бы только облегчать себе положение и усугублять его для Биндера. Гурьев наконец поднимает глаза.
— Значит, четыре дня вы не доверяли нашей системе. Но сегодня выяснили, что собственной системы у вас все же нет, — замечает он спокойным голосом.
— Примерно так получается, — я признаю свое тактическое поражение.
— Уже лучше, — говорит Ковальчук и поправляется. — Не положение, конечно. Только формулировка о нем.
Гурьев не улыбается и спрашивает, что у Биндера осталось.
— Пачка документов. Он называет её материалом. Я видел несколько листов, но не забрал.
Ковальчук устало трёт переносицу. Я не жду следующего вопроса, потому что понятно, о чем он будет.
— Пока документы у него, он считает себя полноценным участником разговора и хочет торговаться. Если отнять их силой, получим испуганного человека, который будет вспоминать только то, что кажется ему безопасным. Сейчас он все-таки откровенно говорит со мной. Не всё и не сразу, но говорит.
— Он стрелял в вас, — замечает Гурьев.
— Я помню. Но у него еще много информации, он мне не все рассказал. Пришлось ему пообещать, что этот поступок останется между нами. Иначе он отказывался сотрудничать, — признаюсь я в попытке выгородить несостоявшегося убийцу по договоренности между нами. — Его полная откровенность показалась мне гораздо важнее наказания для Биндера.
— Еще вы сняли его с поезда, рискуя его и своей жизнями? — напоминает мне Ковальчук. — Может поэтому он говорит?
За окном дворник сгребает мокрые окурки к водостоку. Ветер возвращает два или три на прежнее место, тогда дворник без раздражения начинает заново. Я смотрю на него дольше, чем требуется для ответа.
— Мёртвый Биндер унёс бы с собой человека, который выдал мой маршрут. Живой ещё может к нему привести, — у меня есть хорошая причина поступить так.
Гурьев ждёт.
— Только поэтому?
— Нет.
Он не требует служебного продолжения. Возможно, понимает, что его у меня нет. Возможно, слышит достаточно.
Я достаю газету и раскрываю последнюю страницу, показываю на нужное место. Ковальчук читает объявление, затем медленно перечитывает, уже отделяя обычный смысл от условного.
— Аквариум без рыбок?
— Ответ на сорванную встречу. Биндер сообщает, что жив, материал при нём, старое место закрыто, новый вызов нужен через неделю.
— Кто должен прочесть?
— Посредница по имени Инге. Возможно, она передаст дальше. Вчера Биндер добавил ещё две вещи, которые почему-то не сказал раньше. Человек, которому она подчиняется, свободно говорит на русском и любит играть в скат. Она называет его Доктором и очень боится, по словам Биндера.
— Откуда знаете последнее? — вмешивается Гурьев.
— После разговора с Доктором по телефону Инге сказала Биндеру, что этому человеку хватает тридцати двух карт, чтобы собеседник показал всё, что прячет. Завтра у Маргариты Тихоновны как раз собираются на скат. Генрих Оттович Вайс, консультант по торговой части, тоже будет там. В воскресенье я провёл с ним почти целый вечер. Он почти ни о чём не спрашивал, но к уходу знал обо всех больше, чем люди, задававшие вопросы.
— Значит, все-таки Вайс? — спрашивает Ковальчук.
— Пока только мое предположение, — откровенно признаюсь я.
Ковальчук переворачивает исписанный лист. На обороте остаются заметны вдавленные следы карандаша, даже без слов понятно, что фамилией Вайса разговор обо мне не закончился.
— Теперь порядок вашей дальнейшей работы. До отдельного распоряжения поездки за пределы Дрездена отменяются. Сотрудников народной полиции и министерства государственной безопасности без меня не посещаете. Служебную машину получаете только по утверждённому маршруту. О каждом выходе из пансиона после двадцати двух часов сообщаете дежурному, — перечисляет Ковальчук.
— На завод я ещё допускаюсь?
— Завод не виноват в ваших странных способах вести дела. Сегодня работаете по плану. К завтрашнему утру дадите отдельное объяснение по Биндеру, оружию, поезду и двум версиям показаний. Без литературных достоинств и коротко.
Последняя оговорка почти возвращает разговору привычный тон, но только почти. Формально меня не отстраняют и не запирают в комнате. На деле вокруг каждого шага появляется ещё один человек, обязанный знать, куда я иду и когда вернусь. Я понимаю, что это естественная плата за нарушение, но всё же от одного перечня становится тесно.
— А Биндер?
— Сейчас будет Биндер, — отвечает уже Гурьев.
Полковник складывает газету так, чтобы объявление оказалось внутри, передаёт её Ковальчуку.
— Биндер остаётся на месте. Двое снаружи, без подхода к люку и без разговоров со сторожем. Один наш человек проверит коллектор со стороны реки. Решения будете получать через майора.
— Если двойник дошёл за мной до Йоханнштадта, камера уже раскрыта.
— Поэтому сегодня его не двигаем, — говорит Гурьев. — Поспешный вывоз подтвердит, что место важно, еще сразу покажет, кого именно мы защищаем. Сначала проверим подходы и осторожно посмотрим, появится ли наблюдение со стороны. Машина будет стоять в двух кварталах. При прямой угрозе свидетеля выведем через подвал.
— Лоренц потребует Биндера живым, — напоминаю я.
— Когда придёт время, получит живым. Пока он получил пустой технический блок и вволю может сердиться на нас. Этого пока достаточно для немецких товарищей, вы им и так помогли разглядеть орудующих под самым их носом людей Пуллаха.
Гурьев расправляет газету ладонью, хотя она и без того лежит ровно.
— С этой минуты Биндер больше не ваша тайна. Оставить его в камере решаю я. Если Лоренц потребует объяснений, давать их тоже буду я. Но, если Биндер исчезнет после очередного вашего самовольного решения, отвечать придётся вам, — предупреждает он меня. — Уже по всей строгости.
Ковальчук ставит на схеме несколько маленьких отметок. Ни одна не касается самой кабельной камеры.
— К Биндеру пока пойдёте вы, — говорит он. — Перепишете состав документов, если он позволит. При любом движении сначала звоните. Не решаете, куда его перевозить, не проверяете хвосты и не спасаете Европу. Особенно последнее.
— Я и раньше не собирался, — немного удивлен я.
— Это меня и беспокоит. Вы редко собираетесь заранее, — получаю в ответ.
— После всего перечисленного вы всё равно оставляете контакт мне? — становится интересно самому.
— Вы четыре дня приучали его ждать только вас. Спасли его и уже хорошо разговорили, — отвечает Гурьев. — Если в камеру спустится незнакомый человек, Биндер замолчит, уйдёт или снова возьмётся за оружие. Исправлять вашу прежнюю самодеятельность чужой жизнью я не собираюсь. Не путайте имеющуюся сейчас объективную служебную необходимость с внезапно оказанным доверием.
Гурьев снимает с вешалки мою шляпу и кладёт на край стола. Так он обычно заканчивает часть разговора, после которой человек ещё остаётся в кабинете, но уже не может считать себя приглашённым гостем.