Девушка m-me Коробовой осталась очень удивлена, когда ее барыня во втором часу ночи приказала ей снова подать себе одеться и кликнуть извозчика.
На этот раз путешествие Людмилы Сергеевны было непродолжительно, так как она приказала везти себя поблизости, в Свечной переулок, где обитала ее маменька.
Людмила Сергеевна в жизни своей являлась достойным яблоком этой старой яблони, от которой оно и по пословице не должно далеко откатываться.
Маменька Людмилы Сергеевны во время о́но плясала «у воды» в составе императорского Санкт-Петербургского балета.
Однажды, несмотря на то что эта жрица Терпсихоры весьма скромно подвизалась «у воды», на заднем плане, в числе целых трех дюжин статисток, ее зорким оком заметил старый граф Харитонов-Трофимов и порешил: qu’elle est charmante, cette petite![1] А порешив такое, он вслед за тем порешил, что эту charmante petite необходимо нужно взять к себе на содержание. Это было нетрудно, так как «обделать все дело» взялась одна приятельница одного из старых приятелей старого графа, тоже подвизавшаяся на балетной сцене. Плодом этого «содержания» явилась хорошенькая девочка Людмила, названная сим именем в честь слабости графа к романтическому направлению поэзии его молодого времени, когда имя Людмила, с легкой руки Жуковского и Пушкина, играло не последнюю роль в поэмах тогдашних стихотворцев. Старый граф, позабавившись некоторое время, выдал свою балетную faiblesse[2], как водится, замуж за одного из своих подчиненных чиновников, который, ввиду приличного вознаграждения и будущих благ по службе, решился прикрыть старческий грех собственною своею персоной. Чиновник пожил некоторое время и скончался, не оставив по себе никакого следа в сердце графской слабости, которая еще и при жизни его не особенно стеснялась в выборе своих средств жизни и сердечных развлечений, тем более что, кроме старого графа, оказывалось немало охотников доставлять эти развлечения балетной корифейке. По смерти мужа та же самая жизнь продолжалась в размерах еще более широких, так как теперь балерина, в положении интересной вдовы, не находила нужным прикрывать флером скромности и таинственности интимные стороны своего будуара. Девочка ее росла среди атмосферы интриг театральных, интриг будуарных, интриг маскарадных, интриг денежных… Матушка мало заботилась о том, чтобы скрыть от взоров чуткого ребенка закулисную сторону своего существования. Девочка привыкла видеть скабрезные сцены, слышать скабрезные разговоры, ибо других и не полагалось в гостиной ее матери. Она видела, как меняются один за другим «друзья» этой матери, как легка и доступна ее «дружба», как эта дружба основывалась исключительно на цифрах, на денежном интересе, на расчете сорвать с одного друга новый экипаж, с другого – уплату за квартиру, с третьего – уплату по счету модистки, с четвертого – просто сорвать приличный кушик, – все это видела, слышала, чувствовала и понимала маленькая и хорошенькая Милочка, и… в ней органически сложилось, воспиталось и вкоренилось глубокое убеждение, что это-то вот и есть жизнь, что жизнь только в этом и заключается, что для женщины нет и не должно быть иной жизни, что всякая иная жизнь есть не жизнь, а предрянное прозябание. Слышала она, что есть еще жизнь великосветских салонов; но о представительницах этих салонов мать ее всегда отзывалась с завистливой насмешкой и презрением, говоря, что и они «тем же миром мазаны и, в сущности, одного с нею поля ягоды», с тою разницей только, что Бог ей не дал счастья быть графиней или княгиней, а сделал ее «театральной», хотя ее Милочка «такая же графиня по рождению, как и законные графини». Милочка где-то и чему-то училась, французский пансион придал ей известный внешний лоск, а нравственные качества ее закалились в житейской школе ее матушки. Нетронутыми оставались один природный, довольно сильный ум и характер, вероятно перешедшие от отца по крови; но как тот, так и другой, под влиянием атмосферы ее детства, получили прочное и определенное направление.
В настоящее время экс-балерина уже отцвела, но… все-таки имела при себе одного из старых своих поклонников, который во время о́но истратил на нее все свое небольшое состояние и все-таки остался верным поклонником. Теперь, когда блестящая молодежь не только отвернулась от нее, но даже и забыла давно про самое ее существование, а бедный поклонник ходил без сапог, старая содержанка нашла, что ей все-таки нужен человек, который делил бы ее скучные досуги, и призрела сего неимущего. Она одевала, поила, кормила его и за то властвовала над ним беспрекословною деспотическою властью. От прежней роскоши у нее сохранился кое-какой капиталишко, правда маленький, но все-таки он мог несколько обеспечить ее существование, начинавшее становиться старческим; экс-балерина пускала в оборот свои деньги: она давала их в рост на проценты, под верное обеспечение.
Когда ее Милочке исполнилось шестнадцать лет, нежная маменька сосредоточила свои надежды и расчеты на единственном детище. Она не прочь была бы выдать ее и замуж, «если бы подвернулся человек подходящий», но эта идея менее улыбалась ей, чем другое предположение, гораздо более сочувственное ее сердцу.
– Что нынче в замужестве-то проку! – не раз говаривала она Милочке. – Еще каков-то черт накачается!.. Это значит только путать себя: лишняя обуза на плечи!
– Но ведь надо же, мамаша, пристроиться, – возражала на это Милочка, – и притом мне вовсе не интересно быть по паспорту санкт-петербургской мещанкой.
– Ах, мой друг, да ведь ты по рождению, по крови графиня! Кто там будет с твоим паспортом справляться, если ты сама очаровательна для мужчины? Твой паспорт – ты сама, твоя наружность. Умей нравиться – и вот тебе весь твой паспорт!
– Но все же лучше называться женой дворянина, чем так-то, – не соглашалась Милочка.
– Ну и называйся! Разве я против этого? Да боже меня сохрани, чтобы я когда-нибудь пошла против твоего счастья! Ведь ты дочь моя… Конечно, если подвернется дурак такой с хорошей фамилией, да если еще и богатый, – я слова не скажу, отдам обеими руками: иди, матушка, – но если не так, то, по-моему, не стоит… Что за корысть венчаться? Пока ты невинная девушка и хороша собою, на тебя действительно может обратить внимание человек порядочный, богатый, солидный, который обеспечит тебя на всю жизнь. Вот, к примеру, отец твой, покойник граф (дай Бог царство небесное!), сумел же заметить и вытащить меня, можно сказать, из ничтожества, а почему? Потому что я была добродетельна, потому что я сумела соблюсти и сохранить себя до хорошего случая.
– Да, жди такого случая! – вздыхала Милочка.
– Жди и дождешься! Только умей соблюсти себя! – ободряла маменька. – Уж положись на меня: я гораздо опытнее тебя и сама сумею устроить твое счастье! Я мать горячая, и ты думаешь, разве сердце мое не болит о тебе? Погоди, дай время: у меня все же таки есть старые связи, старые отношения. Бог поможет – я сама выищу тебе человека, сама все устрою и благословлю тебя; только помни одно: для этого надо строго беречь себя и не увлекаться!
Но увы! Этой чадолюбивой маменьке суждено было несколько обмануться в своих блестящих ожиданиях. На восемнадцатом году жизни Милочке показалось, что она и сама, без посредничества мамаши, может устроить свое счастье. Летом на дачу к ним в Новую деревню стал ездить один блестящий гвардеец. У этого гвардейца было имя и хороший рысак, запряженный в щегольскую эгоистку; костюм его – всегда как с иголочки – сидел на нем прекрасно. Матушка навела справки о его состоянии, но слухи оказались противоречивые: одни из них утверждали, будто гвардеец имеет хорошие средства, другие же, с большею основательностью, клонились к тому, что, кроме обширных долгов, у него ничего не имеется. Матушка советовала дочери «держать ухо востро» и сама не дремала, но Милочка сумела обманывать иногда ее бдительность и доставляла себе маленькие развлечения, вроде вечерних прогулок en deux по тощей новодеревенской аллейке и по Елагинскому парку.
За это ей каждый раз сильно доставалось от маменьки, которая даже плакала и говорила, что она «неблагодарная дочь, сокрушает и разрывает на части ее материнское сердце». Дочка искренно уверяла ее, что все это одни пустяки, что ничего серьезного у нее нет, да и быть не может, что она знает, что делает, а между тем незаметно сама увлеклась немножко блестящим гвардейцем. Это крошечное увлечение было единственным увлечением в ее жизни – быть может, невольная дань сердца ее весеннему, семнадцатилетнему возрасту. Она видела, что гвардеец интересуется ею, и, судя по рысаку, костюму, конфектам, букетам, подаркам и по его рассказам, верила в его богатство; Милочка думала, что было бы вовсе не дурно увлечь этого поклонника до такой степени, чтобы в один прекрасный день сделаться его законною супругой. Между тем одна из ее подруг и дачных соседок тоже стала выказывать явное, почти навязчивое расположение к ее герою, и герой, к досаде Милочки, не относился безучастно к такому вниманию. Милочка рассорилась с подругой, но это нисколько не поправило дела. Напротив, подруга ее начала уже прямо и не стесняясь «отбивать» у Милочки ее поклонника. Милочку стали мучить ревность, досада и опасения возможной утраты человека, на котором зиждились ее расчеты и к которому вдобавок не оставалось равнодушным ее собственное сердце. Слишком понадеявшись на себя и думая вследствие того одним решительным шагом поправить свое дело, Милочка опрометчиво переступила тот заветный предел, за который более всего опасалась ее матушка. Но… она ошиблась в расчете… Эта ошибка – дань молодости и маленькому чувству – послужила ей уроком для всей остальной ее жизни… Сначала казалось, дело идет совсем на лад: гвардеец уверял, что как честный человек он, конечно, поправит женитьбой свое увлечение, как вдруг векселя, угрожающие взысканием, заставили его внезапно и, так сказать, украдучись искать спасения в Ташкенте.
– Что, матушка, на бобах осталась! – с отчаянием и злобой корила Милочку мать. – Гвардейская-то свадьба тю-тю!.. А что? А что? Не говорила я тебе, не предупреждала?.. Так нет, нынче вы думаете, что вы умнее матерей своих стали! Мать дура!.. Что ее слушаться! Что она понимает!.. И что же теперь я с тобой буду делать?
– Вас никто и не просит «делать», – возражала не менее озлобленная дочка. – Найду и сама себе, что мне делать!
– Нет, врешь! Врешь, не найдешь! Теперь капитал-то твой потерян! Безвозвратно потерян!.. Теперь тебе и цена другая!.. И за что же это я тебя, змееныша эдакого, поила, кормила, воспитала, сердцем своим болела о тебе? За что все это, неблагодарная тварь?! Посчитать бы, чего мне стоят одни твои тряпки да наряды! И это ли теперь отплата за все мои материнские чувства, за все мои терзания и заботы?!
И обе они злобно и горько плакали о безвозвратно утраченном капитале.
Но прошло некоторое время – и первый пыл обоюдной их злобы и скорби поунялся. Обе пришли к сознанию и необходимости какими-нибудь судьбами поправить свое проигранное дело. Милочка находила, что ей было бы лучше всего выйти теперь замуж, «пристроиться», но пристроиться так, чтобы, во-первых, променять свое паспортное мещанство, которое для нее было презренно и невыносимо, на какое-нибудь дворянское имя; во-вторых, пристроиться так, чтобы, воспользовавшись преимуществами законной жены и своего имени, сохранить за собою, про всякий случай, полную свободу действовать и распоряжаться своею особой по собственному произволу.
Мать находила оба эти стремления вполне основательными.
– Конечно, – говорила она с грустным вздохом, соглашаясь с доводами дочери, – конечно, если раз уже позволила себе опростоволоситься, то впредь не следует быть дурой. Теперь тебе, разумеется, надо выйти замуж… Будешь ли там жить ты с мужем или не будешь, за это в нынешнем веке трудно поручиться, вернее, что не будешь; теперь вон, куда ни обернись, все врозь да врозь живут замужние! Но замуж все-таки следует выйти: нынешние дураки охотнее, вишь, кидаются на замужнюю женщину! Это, конечно, с их стороны одна только глупость, но оно так в нынешнем свете, и ты это, мой друг, верно, понимаешь! Раз, что ты добродетельная девушка – тебе одна цена, потеряла ты добродетель – и никакой цены тебе нет; но вышла ты после этого замуж, поглядишь – и опять тебе цена подымется. Только уж в этом случае, из-за собственного интереса, конечно, надо выходить с умом, не за сапожника какого-нибудь, а за человека хотя и бедного, но благородного, чтобы тебе, по крайней мере, хоть имя-то дворянское осталось: это, друг мой, тоже подымает положение женщины, кредит совсем другой и другой взгляд на дворянку!
На следующее лето они жили на даче уже не в Новой деревне, а в Полюстрове. Здесь, по соседству с ними, нанимал себе конурку студент-технолог Валерьян Коробов, богатый своим двадцатилетним возрастом, а еще более – своими надеждами и мечтами, в сущности же его существование обеспечивалось теми пятьюдесятью рублями, которые ежемесячно присылала ему из Рязанской губернии какая-то старая и добрая родная его тетка. Матушка Милочки случайно познакомилась с ним и как-то узнала, что он дворянин – «настоящего, друг мой, столбового происхождения!».
– И скажите, пожалуйста, отчего же вы, при вашем происхождении, не выбрали себе какое-нибудь другое занятие? – участливо спросила его однажды матушка.
Тот пожал плечами на такой глупый вопрос.
– Да потому, я думаю, что в выборе занятий происхождение не играет никакой роли, – ответил он.
– Но ведь вы могли бы выбрать для себя какую-нибудь дворянскую службу – чиновником бы или в офицеры пойти?
– Сердце больше лежит к технологии, – улыбнулся он, – да и притом же это дело в наше время хлеба больше дает.
– А разве эта служба выгодная? – с живым интересом спросила матушка.
– И очень даже! – подтвердил Коробов.
– А как то есть выгодная? Поди-ка, с голоду, пожалуй, не умрешь – только в ней и корысти?
– Что с голоду не умрешь – это во-первых; а во-вторых, есть множество примеров, что технологи – на наших глазах вот – делают себе громадные состояния.
– Неужели?! – изумилась матушка, уже в высшей степени заинтересовавшись последним сообщением.
Коробов рассказал ей несколько примеров.
– И вы, значит, тоже надеетесь сделать себе состояние?
– Я учусь ради дела, – скромно ответил студент, – а состояние – дело случая. Впрочем, у меня есть много надежд на будущее.
Маменька приняла близко к сердцу все сведения, полученные из разговора с Коробовым.
– Вот, матушка, жених тебе! – сказала она в тот же день Милочке. – И молод, и дворянин, и даже может в будущем состояние себе сделать!
– Чересчур мизерен, – поморщилась дочка.
– Скажите пожалуйста, герцогиня какая! – вспылила экс-балерина. – Принца Оранского для вас не прикажете ли? Испанского посланника, что ли, еще?.. И, во всяком случае, если желаешь сделать шаг, то этот барин, по моему мнению, отличная для тебя ступенька.
Милочка поразмыслила хладнокровно и согласилась с матерью.
С этой минуты она повела своеобразную игру с Валерьяном Коробовым. На одной ставке была красота и хладнокровно расчисленный, обдуманный, шулерский расчет, на другой – молодость и беззаветное увлечение.
Не прошло и двух недель, как Коробов был уже влюблен со всем пылом первого молодого чувства. Он сделал предложение.
– Переговорите с мамашей, – скромно ответила ему Милочка.
Коробов исполнил ее желание.
Мамаша при этом даже прослезилась от избытка чувств нежной души своей.
– Валерьян Алексеевич, я мать… я мать, вы понимаете меня! – сказала она, крепко сжимая его руку. – Я не могу противиться ее сердцу, но… простите за откровенность: вы еще оба так молоды… это такой важный шаг… чтобы не раскаяться вам впоследствии!.. Тогда на меня же попеняете!.. И наконец, чем же вы жить будете? Какие ваши средства к жизни? У Милочки у моей ведь ровно ничего нет, кроме ее невинности и чистого сердца!
Коробов пустился в длинный и горячий монолог, в котором, развивая свои планы и надежды, говорил, что Милочка его любит и понимает, что она не потребует с него лишнего, что она готова сама трудиться и помогать ему, что у него и теперь уже, кроме теткиных пятидесяти рублей, есть несколько хороших «уроков», а женившись, он достанет их еще более да, кроме того, станет работать хотя бы «переводы» для какой-нибудь «честной» редакции, что он уже несколько раз брал на себя «черную» литературную работу для редакции Цемша и ею всегда оставались довольны, что рублей сто, полтораста в месяц он всегда свободно заработает, а этой суммы достаточно для неприхотливой жизни, и что, наконец, оба они молоды, полны жизни, энергии, любят друг друга и светло глядят в свое будущее.
Монолог был очень горяч, а экс-балерина показала вид, будто он даже и вполне убедителен.
– Ну конечно, это уж ваше дело, – сказала она, – я только как мать высказала свои опасения, чтобы потом мне же не было укоров да попреков, а там как знаете… Только помните одно, Валерьян Алексеевич, помните, что я отдаю вам с рук на руки мое чистое и непорочное сокровище… Берегите же его!.. Она у меня такая девушка, что может составить счастье любого человека – надо только хорошо понять и оценить ее!.. Теперь ваше счастье в ваших руках: не убережете его – сами будете виноваты! Это теперь вполне от вас самих зависит.
Коробов вовсе не обратил внимания на это предостережение, напоминавшее воронье карканье, и, вполне счастливый и довольный, торопил день свадьбы.
Вожделенный день наконец настал – и Коробов сделался мужем.
Молодая супруга его сразу же захотела «общества и развлечений». Но какое же, в самом деле, «общество» мог предоставить ей Валерьян Коробов? – Несколько студентов, которых еще некогда Аскоченский назвал «кашлатыми», да два либеральных сотрудника с заднего двора Цемшевой газеты – вот и все его общество. Людмиле Сергеевне это «общество» пришлось не по вкусу: она нашла, что все эти господа говорят совсем скучные, неинтересные для нее вещи и что все они «ужасно дурно и безвкусно одеты», а она не переносила дурно одетого человека.
– Валерьян Алексеевич, мне Милочка жалуется, что она скучает, – с значительным видом сказала ему однажды матушка. – Вы бы ей хоть какие-нибудь развлечения доставляли – так же ведь невозможно! Она женщина еще молодая.
Коробов пожал плечами.
– Какие же развлечения, Ольга Романовна, – возразил он. – Я, кажется, и то уж стараюсь! Захотелось ей пианино – я взял напрокат; сказала, что на окнах пусто, – я цветов накупил; раз в неделю в театре бываем; товарищи приходят…
– Ну да вот, товарищи! – подхватила матушка. – Они все такие грубые, неотесанные, неумытые, скучные – разве это общество для Милочки?
– Грубые, зато честные, – отрезал Коробов.
– Этого у них ведь ни в каком патенте не прописано, что они честные; да, впрочем, в нынешнем свете, друг мой, что и честь, коли нечего есть!
– Вы, Ольга Романовна, говорите безнравственные вещи, и я бы вовсе не желал, чтобы это говорилось при жене моей.
– Покорнейше благодарю за замечание, в котором я, впрочем, не нуждаюсь, – сухо ответила матушка. – Милочка дочь моя, мое рождение, и потому сама я знаю, что мне следует и чего не следует говорить при ней. Я вовсе не хочу ссориться с вами, Валерьян Алексеевич, но как истинно любящая мать по-дружески говорю вам, что моя дочь скучает и что вам поэтому не мешало бы обратить несколько более внимания на ее развлечения. Ведь она так любит, так любит вас, как словно ангел какой небесный, и неужели же вы за всю любовь ее не захотите побаловать ее хоть немножко!
– Боже мой, да я рад! Я рад, я всю жизнь свою готов для нее! – воскликнул Коробов. – Но чем же? Чем могу я? Я готов все сделать, все исполнить, только скажите мне, что именно?
– Мало ли «что»! Помилуйте! У нас есть столько клубов, столько «семейных вечеров», артисты поют и читают, публика веселится, ужинает… наконец, маскарады… Я не говорю о катаньях на тройке – это, положим, пока еще дорого для вас, это со временем… Вы видите, что я, мать, вовсе не хочу, чтобы вы разорялись; я, голубчик мой, ведь вхожу тоже и в ваше положение; но, например, маскарады – это ведь не дорогого стоит, а между тем какое развлечение.
Коробов гонял как почтовая лошадь с одного урока на другой, с другого на третий, сидел за какими-то переводами для Цемшевой газеты и для книгопродавца Пархатова, корпел над какими-то корректурами, и все это для того, чтобы принести на пятый этаж, в маленькую двухкомнатную квартирку, к своей Милочке несколько лишних денег. А чуть только перепадали ей в руки эти деньги, она тотчас же летела в Гостиный двор и тратила их на разные тряпки; из тряпок мастерилась какая-нибудь принадлежность к наряду, а вечером наряд этот изящно облекал стройную фигуру Милочки – и Милочка в наемной карете ехала, в сопровождении своей матушки, в какой-нибудь клуб или собрание, где «артисты поют и читают» или где шныряют вовсе не интересные, но зато прожорливые маски.
Коробов не имел ни времени, ни охоты постоянно сопровождать супругу на все эти «развлечения». В те долгие часы, когда она плясала на каком-нибудь клубном «семейном вечере», он до одурения гнул спину над тяжелой «черной» и малоблагодарной работой. Неизменною и доброхотною спутницей Милочки во всех этих случаях являлась ее матушка.
– Милочка, я вот по газетам прочла, что послезавтра вечер в «Артистическом» – надо быть непременно, – говорила Ольга Романовна.
– Не знаю, мамаша… если деньги будут.
– Вот это мне нравится – «если будут»! – фыркала носом вверх матушка. – Должны быть!.. Скажи мужу, чтобы достал, – на то он и муж, слава тебе Господи! Он обязан работать! На кого же ему и потрудиться, если не на жену… Пусть по гостям меньше ходит и к себе не принимает, а больше сидит да работает! Ты бы, матушка, заставляла его.
– Я уж и то долблю ему, мамаша.
– Мало долбишь, друг мой, мало! У меня уж и то сердце порою ноет, глядя на твои лишения. Он все-таки лентяй у тебя препорядочный. Должен бы больше, гораздо больше зарабатывать! Да ты поверяешь ли его каждый раз, сколько он денег-то приносит?
– А то как же, мамаша! Каждый раз я сама от него все до копеечки отбираю, а потом выдаю на табак и на все, что следует; да он, впрочем, и сам добровольно отдает мне все сполна – на это я пока не могу пожаловаться; он трудится изрядно, так что мне подчас и жаль немножко становится, что он все сидит да работает, а я без него все одна да одна езжу…
– Как – одна! – фыркнула Ольга Романовна. – Ты, кажется, не одна, и не с кем-нибудь, а с родною матерью показываешься в свете. Каждый очень хорошо знает и понимает, что это вполне прилично, потому что мать родная свою дочь ни на что дурное никогда не наставит! А чем пустяки-то толковать, так ты лучше пентюху своему прикажи, чтобы к завтрашнему дню деньги непременно были! А если не достанет, так вот тебе мой прекрасный совет – уж это я тебе по опыту говорю – не подпускай его к себе ни на шаг, ни одной ласки, ни одного милого взгляда, ни одного слова; потоми да помучь его хорошенько – благо, тебе это по хладнокровной натуре твоей ровно ничего не стоит; не бойся, как эдакую-то тактику с ним примешь – тотчас же достанет! Ихнего брата прежде всего никогда баловать не следует!
И Милочка мужа своего действительно никогда не баловала, но деньги тем не менее всегда являлись к ее услугам. Коробов самому себе отказывал во всем необходимом, ходил в заплатанных сапогах, в заштопанном платье, имея всего только две перемены белья, – зато жена его всегда была одета как куколка. Сила любви делала для него легким самый тяжелый труд, и ни одна жертва не казалась ему жертвою.
Когда же у него окончательно уже истощались деньги и не у кого было перехватить на время хоть несколько жалких рублишек, а Милочке с матушкой между тем непреклонно хотелось ехать в маскарад или в собрание, то в этих случаях выручательницей из затруднительного положения всегда являлась сама же добрая и обязательная матушка. Она охотно ссужала Милочке несколько денег, но при этом непременно прибавляла:
– Вот, дружочек мой, когда у тебя нет, я всегда охотно даже последним делюсь с тобою; а ты, когда ты будешь богата, – неужели ты тогда мать свою позабудешь?! Такую горячую мать! Ну уж тогда тебе и по совести стыдно, и от Бога грех будет!
Милочка морщилась, но совестливым видом заявляла, что этого никогда не случится.
Однажды в очень скромной квартирке Коробова появился новый гость, который был знакомым уже собственно Людмилы Сергеевны.
Каким-то недобрым и тревожным предчувствием екнуло сердце Валерьяна Коробова, когда Милочка, рекомендуя, назвала ему имя и фамилию своего гостя.
Это был Платон Васильевич Вельтищев.
Коробов издали знал Вельтищева. Он несколько раз встречал его в редакции у Цемша. Вельтищев иногда приезжал к Цемшу в смысле очень важного, влиятельного по службе и по бирже человека, в смысле «деятеля», который может иногда сообщить очень важные и самые свежие новости из мира административного и финансового. Вельтищев был «на виду» и очень успевал по службе, как современный «либеральный чиновник» хорошего тона, имеющий связи с редакцией «умеренно-либеральной газеты» и притом «отлично владеющий пером». Его «перо» и «связи с литературным органом» давали ему по службе вес и значение в глазах начальства, а его чиновность умножала его значение в глазах Цемша и его ближайших сотрудников. Затем как начальство, так и Цемш очень уважали Вельтищева – во-первых, за его деньги, которыми иногда первое пользовалось в виде займов, а второй в виде субсидий за поддержку какого-либо финансового предприятия, близко интересовавшего собою Платона Васильевича; во-вторых, и начальство и Цемш уважали его за его «уменье жить», за его обеды и ужины, которыми они пользовались часто и безвозмездно. Этот современно-либеральный чиновник, с его «пером», с его «уменьем жить», с его изящными манерами, успевал и в свете, и по службе, и в Цемшевой литературе. Иногда он удостоивал газету Цемша своими заметками и даже передовыми статьями по вопросам административным, юридическим, социальным, земским и финансовым; некоторые из его статей были ему даже «внушаемы свыше» – и Цемш особенно гордился редкими, но меткими и всегда прекрасно и либерально изложенными статьями Платона Васильевича.
Коробов видел иногда, как этот светски блестящий, богатый и либеральночиновный сотрудник с апломбом проходил прямо в кабинет Цемша и как Цемш встречал его с подобострастными рукопожатиями; но Вельтищев, с своей стороны, конечно, не мог заметить какого-то маленького и бедненького сотрудника, который корпел в уголке общесотрудничьей комнаты над какими-то газетами и статьями.
И вот теперь вдруг этот самый Вельтищев появляется в бедной квартирке Коробова, и Милочка развязно рекомендует его как своего нового, доброго знакомого.
Вельтищев случайно встретил ее на вечере в Купеческом клубе, куда заезжал повидаться по биржевому делу с одним «нужным человеком». Его поразила свежая и крайне своеобразная красота этой женщины. Он тотчас же навел справки – кто, мол, такая? Оказалось – «какая-то m-me Коробова, из разряда дам, часто посещающих клубы». Впрочем, Людмила Сергеевна, в сопровождении своей маменьки, всегда держала себя вполне прилично, и только в походке и манерах ее сказывалась та особенность (никогда почти не замечаемая у женщин высшего круга), которую ближе и вернее всего можно определить, назвав «изяществом и грацией актрисы». Несмотря на наряд, который был весьма скромен сравнительно с роскошью и часто безвкусием других нарядов Купеческого клуба, Людмила Сергеевна все-таки выдавалась из сотни женщин и была очень эффектна. Вельтищев достаточно проследил за нею и нашел, что она «достойна его внимания». Найти случай тут же познакомиться с нею было для него вовсе не трудным делом, что он и не замедлил исполнить. Внимание, которое весь вечер оказывал ей Вельтищев, было слишком исключительно и потому заметно. Он попросил позволения быть у нее. Людмила, вспомнив свою квартиру, лестницу и пятый этаж, сначала было замялась и даже несколько сконфузилась, но матушка поспешила дать за нее полное и любезное согласие.
– Людмила, кажется, Бог тебе случай посылает! – внушительно и даже как будто с оттенком какого-то религиозного чувства заметила она дочери, возвращаясь домой в извозчичьей карете.
Вельтищев после первого визита стал довольно часто заглядывать в квартирку Людмилы Сергеевны, выбирая по преимуществу то время, когда самого Коробова не было дома.
Валерьяну крайне не нравились эти посещения. Он стал дуться, делать жене сцены ревности и однажды выказал явную невежливость ее гостю. Застав его у жены, он вошел к ней в пальто и в шляпе, не ответил на любезный поклон Вельтищева, протянувшего ему руку, повернулся и вышел, хлопнув за собою дверью. Людмила Сергеевна очень сконфузилась и даже заплакала. Вельтищев стал утешать ее, а она начала жаловаться на свою жизнь, на мужа, на положение, на обстановку – вообще на все, на что обыкновенно жалуется женщина, ищущая себе утешителя.
Вельтищев, видя бедную обстановку ее обиталища и слыша эти горькие жалобы, попытался очень осторожно и деликатно предложить ей «взаймы» денежную помощь.
Людмила сначала сконфузилась и даже как будто испугалась этого предложения; но он не смутился и с дружескою откровенностью спросил – сколько ей нужно?
Она затруднилась ответом.
Тогда Вельтищев вынул и развернул перед нею свой туго набитый бумажник, приглашая ее своим ласковым, ободряющим взглядом брать смелее, не стесняясь и не конфузясь.
Она робко вытащила одну радужную бумажку.
– Берите больше – ведь это же пустяки! Разве сто рублей деньги? Берите столько, сколько вам надобно! – ласково и убедительно предлагал Вельтищев.
Людмила защипнула пальчиками другую, третью бумажку и запнулась.
– Ну, ну?! Ну?! Еще! Еще! Смелее, мой друг, смелее! Не бойтесь, они не кусаются, – шутил Платон Васильевич. – Я счастлив, что могу оказать вам хоть маленькую услугу такою безделкой!
Людмила Сергеевна отхватила пять радужных, хотела было взять и шестую, но посовестилась, разочтя, что на первый раз это будет уже слишком. Она с жаркою благодарностью протянула Вельтищеву свою руку, к которой тот прильнул горячим поцелуем.
Тотчас же, вслед за его отъездом, поспешила счастливая Людмила Сергеевна к своей «мамаше» и вместе с нею покатила в Гостиный двор покупать себе многие и дорогие наряды и обновки.
– Милочка, это Бог тебе за мои теплые материнские молитвы такое счастие посылает! – с чувством умиления высказывала дочке Ольга Романовна. – Нарочно съезжу ко Всех Скорбящих Радости и молебен отслужу Заступнице!.. Ты уж расщедрись, купи мне манчестеру на кофту – из эдаких-то денег можно бы для матери!..
Милочка охотно согласилась на это предложение.
– Вот благородный-то человек! – продолжала умиляться матушка. – Еще раньше всякого поощрения с твоей стороны, так сказать, ни за что ни про что – и вдруг сам предлагает эдакие деньги! Да ты, дурочка, мало взяла! И чего тут совеститься? Бери, благо предлагают!.. Ну, скажи мне, однако, как он тебе нравится?
– Да никак, – пожалась гримаской в лице Людмила Сергеевна.
– Ну нет, однако; такой видный, красивый мужчина – и вдруг «никак»! Этого быть не может!
– Мне нравится в нем то, что он всегда так чисто, элегантно, с таким изящным вкусом одет! – вполне искренно заявила Милочка.
– Ну конечно, со вкусом! На то он и богатый!.. Но нет, как мужчина… как мужчина! – закатив глазки и вздернув нос, мечтательно выводила нараспев Ольга Романовна. – Такой бельом[3], такой представительный, с такими бархатными глазами?.. Н-да!.. Если бы мне в жизни встретился такой человек, я бы, несмотря даже на мои годы, могла бы страстно, страстно полюбить его и увлечься напропалую! – заключила она каким-то развратно-сентиментальным вздохом.
– Признаюсь, я не понимаю того, что вы говорите, – пожала плечами Милочка. – Я вообще не понимаю, что это такое значит – «страстное увлечение», «страстная любовь». Когда я слышу об этом или в романах читаю – мне кажется, что все это величайший вздор и враки.
– Ах нет, мой друг, не говори!.. Я по себе знаю! Это так натурально! – вступилась за страсть Ольга Романовна.
– Ну вот вы знаете, а я хоть и ваша дочка, но признаюсь – вовсе не понимаю этих ваших потребностей… Мне всякая эдакая страсть и в мужчине, и в женщине противна! Ну просто гадка и противна до глубины души моей!
– Да ты у меня ледышка, льдинки кусочек! – нежно потрепала ее по щечке матушка. – Хорошо, что у тебя натура такая, но все же… ведь придется, мой ангел…
– Это совсем другое дело. Я понимаю, что их можно и должно увлекать, но самой увлекаться, самой желать в то же время – это решительно не в моей натуре! – искренно порешила Милочка.
Мать пораздумала над ее словами и в глубине души своей созналась, что дочка права, что действительно только с такою глубоко бесстрастной, холоднокровной натурой, никогда не ощущающей ни малейшей потребности в любви и ее увлечениях, только и возможен видный успех и карьера на том скользком поприще, на которое теперь готовилась выступить ее возлюбленная дочка.
Затем дело пошло по естественному своему ходу, как салазки, пущенные с ледяной горы. Вельтищеву надоело соображать свои посещения со временем отсутствия Коробова, а убедить Милочку окончательно бросить мужа не стоило ровно никакого труда – и вот в один прекрасный день, написав мужу, что, предоставляя ему полную свободу, она переезжает на новую квартиру, где намерена жить одна, Людмила Сергеевна со всеми своими тряпками и нарядами перебралась в небольшие, но роскошно отделанные «апартаменты» в Дмитровском переулке.
– Ах, как это все прекрасно! Как это все великолепно! Прелесть!.. И с каким вкусом!.. Восторг! – восхищалась мамаша, оглядывая драпировки, мебель, картины, ковры и бронзы. – Видно, по крайней мере, что порядочный человек, а не технологишка какой-нибудь несчастный! Вот это подлинно что квартира, достойная моей Милочки! Теперь и принять кого, так несовестно в глаза глядеть, как в том-то чуланишке!.. Но скажи, пожалуйста, – перебила она самое себя, впадая в деловой тон, – как же ты теперь с мужем-то?
– Я с ним кончила, – объявила Людмила Сергеевна.
– То есть как это кончила? Пустила на все на четыре стороны?
– Хоть куда угодно!
– Ну извини, мой друг, а я, по материнской откровенности, скажу, что это глупо! Как?! Так-таки ни за что ни про что взять да и выпустить человека на волю: гуляйте, мол, где благоугодно! Да ведь он тебе, матушка, не любовник, а муж, понимаешь ли: муж, законный муж твой!
– Ну так что же из этого? – недоуменно подняла на нее глаза свои Милочка.
– Ах, мой друг, ты меня просто поражаешь иногда своею непрактичностью и несообразительностью! – всплеснула руками Ольга Романовна. – Да пойми же ты наконец, что всякий законный муж обязан по закону выдавать жене своей содержание, ежемесячное содержание! Так и в законе положено!
Милочка с пренебрежительной гримаской махнула рукой.
– Велико содержание может он дать! – сказала она. – Гроши какие-нибудь! Да и на что мне оно теперь?
– Как на что! Как на что?! Хоть и гроши, а все-таки годится! Все, мой друг, годится! Хоть на моток ниток, хоть на керосин в кухню! Ты ведь женщина – самой себе неоткуда взять и заработать, так по неволе должна все из чужих рук смотреть! А ты вдруг от своего, от законного отказываешься! Это совсем уже глупо!
– Ну Господь с ним! Не надо мне его денег!
– Не надо? Глупо, глупо и глупо! – фыркнула носом вверх Ольга Романовна. – Если хочешь быть паинькой и послушаться доброго материнского совета, так я тебе одно скажу: копи на старость, копи! А для того, чтобы скопить хоть сколько-нибудь, бери!.. бери не церемонясь!.. Дери и с мужа, дери и с любовника! Нечего их жалеть да в зубы-то глядеть им. С обоих тяни! Оба давать тебе обязаны.