С первым лучом рассвета Рох вместе с Эатой и Дроттом ждал меня у дверей. Дротт был из нас старшим, однако, благодаря выражению на лице и блеску глаз, выглядел младше Роха. В остальном он по-прежнему казался живым воплощением силы и гибкости, но я невольно отметил, что за время отсутствия перерос его на добрых два пальца. Несомненно, таким высоким я стал уже ко времени ухода из Цитадели, только сам этого тогда не сознавал. Эата, так и оставшийся среди нас самым маленьким, еще даже не удостоился звания подмастерья – а стало быть, в отлучке я пребывал всего-навсего одно лето. Приветствовал он меня с легким недоумением: похоже, ему, увидевшему старого товарища после долгой разлуки только сейчас, снова переодевшимся в гильдейское платье, с трудом верилось, что я теперь Автарх.
Накануне я через Роха велел всем троим быть при оружии, и Рох с Дроттом вооружились мечами такой же формы, как «Терминус Эст» (хотя куда худшей работы), а Эата – увесистым посохом, сколь мне помнилось, служившим деталью одного из костюмов на праздничных представлениях в день возложения масок. Не повидавший сражений на севере, я счел бы их вооруженными весьма неплохо… теперь же не только Эата, все трое казались мне мальчишками, нагрузившимися палками да запасами сосновых шишек, готовясь к игре в войну.
В последний раз выбрались мы наружу сквозь пролом в стене и двинулись дальше усыпанными костяной крошкой дорожками, причудливо вьющимися средь кипарисов и гробниц. На кустах роз смерти, которые я не без сомнений рвал здесь для Теклы, еще красовалось несколько фиолетовых, почти черных цветков, не успевших облететь к осени. При виде них мне тут же вспомнились Морвенна, единственная женщина, лишенная мною жизни, и ее ненавистница, Евсевия.
Стоило нам, миновав ворота некрополя, углубиться в невзрачные, грязные улицы, мои спутники заметно утратили прежнюю настороженность. Возможно, в глубине души они опасались попасться на глаза мастеру Гюрло и понести наказание за то, что подчинились Автарху, а вдали от Цитадели страхи их унялись.
– Надеюсь, купаться ты не собираешься? – сказал Дротт. – А то нас эти косари живо утащат ко дну.
– Эату его жердина на плаву точно удержит, – хмыкнув, заметил Рох.
– Пойдем далеко, на север. Лодку нужно нанять. Думаю, если пройтись по набережной, что-нибудь да подвернется.
– Если хозяева согласятся. И если нас не арестуют. Ты же знаешь, Автарх…
– Севериан, – напомнил я. – Одетый в гильдийское, я – Севериан.
– Э-э… Севериан, нести эти штуки нам можно только до плахи, и убедить пельтастов в том, что для дела нас нужно сразу трое, будет непросто. Чего доброго, разговоров до вечера хватит. Поймут они, кто ты такой, если что? Не хотелось бы мне…
На сей раз его перебил Эата:
– Глядите, вон! Вон лодка! – воскликнул он, ткнув пальцем в сторону реки.
Рох завопил во все горло, Эата с Дроттом замахали руками, а я, подняв над головой один из хризосов, одолженных у кастеляна, повернул его так, чтоб монета блеснула в первых лучах солнца, только-только выглянувшего из-за башен за нашими спинами. В ответ человек у руля махнул нам шапкой, а еще один, с виду ловкий, стройный парнишка, вскочив с палубы, перекинул приспущенные рейковые паруса на другой галс.
Лодка оказалась двухмачтовым люггером, узким, маневренным, невысоким в бортах – вне всяких сомнений, идеальным суденышком для провоза беспошлинных товаров мимо патрульных тендеров, внезапно ставших моими. Впрочем, кормчий, обрюзгший старый простолюдин, выглядел способным и на много худшее, а «стройный парнишка» оказался девчонкой со смешинкой в глазах, немедля принявшейся разглядывать нас искоса.
– Похоже, денек нынче удался, – сказал кормчий, увидев наши облачения. – Пока поближе не подошел, думал, вы в трауре. А вы, стало быть, «глаза»? В первый раз вижу… как сказал один мутный тип под судом.
– Именно, – подтвердил я, поднимаясь на борт и со смехотворным удовольствием отметив, что привычки к качке, приобретенной на «Самру», не утратил, а вот Дротту с Рохом пришлось хвататься за паруса, когда люггер дал крен под их тяжестью.
– Позволь-ка взглянуть на твоего желтолицего малыша! Для порядку – проверить, хорош ли. Не сомневайся, мигом верну.
Я бросил кормчему хризос, а он потер монету между пальцами, попробовал на зуб и, наконец, с почтительным видом вернул мне.
– Возможно, твоя лодка потребуется нам на весь день.
– За этого желтолицего малыша – хоть до завтрашнего утра. Компании мы оба будем рады, как сказал один гробовщик привидению. Тут, на реке, почти до рассвета творились странные вещи. Сдается мне, из-за этого вы, оптиматы, и вышли к берегу спозаранку?
– Отчаливай, – велел я. – О странных вещах, если пожелаешь, можешь рассказать нам в пути.
В подробности кормчему, хоть он и поднял сию тему сам, вдаваться явно не хотелось – возможно, лишь потому, что ему не хватало слов для выражения собственных чувств и описания увиденного и услышанного. Легкий западный ветер исправно наполнял растянутые на реях паруса, и вверх по течению люггер бежал вполне резво. Смуглолицей девчонке, за неимением прочих забот, оставалось только сидеть на носу да переглядываться с Эатой. (Вполне возможно, из-за грязной серой рубахи и штанов она посчитала его всего-навсего нашим наемным слугой.) За разговором кормчий, назвавшийся ее дядюшкой, не забывал налегать на румпель, удерживая люггер по ветру.
– Расскажу, что сам видел, как сказал один плотник, поднимая ставень. Шли мы этак в восьми-девяти лигах от того места, где взяли вас на борт, с партией венерок на борту, а при этаком грузе мешкать никак нельзя, особенно если день обещает быть теплым. Покупаем мы их в низовьях, у ловцов моллюсков, вот какие дела, а после сразу идем наверх, расторговаться, пока венерки не стухли. Испортятся – нам сплошные убытки, но если свежими довезти, можно выручить за них вдвое, а то и больше; главное, не зевай.
Ночей на реке я в жизни провел куда больше, чем еще где-либо. Можно сказать, Гьёлль – моя спальня, а эта лодка – колыбель, хотя до утра мне обычно спать не приходится. Однако нынешней ночью… порой казалось, будто вокруг вовсе не старый добрый Гьёлль, а какая-то совсем другая река, текущая прямиком в небо, а может, под землю.
Вы вряд ли заметили, если только не выходили из дому за полночь, но ночь выдалась спокойной, ветерок дул порывами: подует и сразу же – выругаться от души не успеешь – утихнет, а вскоре, глядишь, подует опять. А реку туман накрыл, густой, что твоя вата. Повис над водой, как обычно, так что между рекой и туманом едва хватит места прокатить небольшой бочонок. Огней по берегам чаще всего тоже было не видно – только туман вокруг. Раньше-то я такими ночами в горн дудел, подавая знак тем, кто не видит наших огней, да в прошлом году упал он за борт и утонул, как всякой медной вещи от природы положено. Поэтому пришлось мне нынче ночью горло драть всякий раз, как подумаю, будто к нам еще лодка или другое что приближается.
Около стражи спустя после того, как появился туман, я отпустил Макселенду спать. Оба паруса были подняты так, чтоб каждый порыв ветра легонько гнал нас вверх по реке, а как ветер утихнет, я снова бросал якорь. Вы, оптиматы, этого можете и не знать, однако тут, на реке, закон таков: идешь кверху – держись берегов, идешь книзу – держись середины. Мы шли наверх, а потому держаться старались ближе к восточному берегу, но в этаком-то тумане поди его разгляди!
Вдруг слышу я: весла плещут. Пригляделся как следует, но огней в тумане не разглядел и заорал: «Сворачивай!» А сам перегнулся через планшир и поднес ухо к воде, чтоб лучше слышать. Туман любой шум заглушает, и лучше всего звуки слышны, если голову опустить пониже, под слой тумана, так как разносятся по-над водой. Так вот, опустил я голову и слышу: а корабль-то не маленький. Если команда хороша, гребцов на слух не сосчитать, ведь веслами-то работают слаженно, все заодно, но когда большое судно идет полным ходом, хорошо слышно, как его штевень рассекает воду, и тут уж с размерами не ошибешься. Взобрался я на крышу рубки, чтоб разглядеть его, а огней нет как нет, хотя корабль наверняка где-то рядом.
И верно: слезая вниз, я его наконец-то увидел – галеас, четырехмачтовый, весла в четыре ряда, без огней, на полном ходу шпарит вверх по фарватеру. Ну, думаю, помоги боги вниз направляющимся, как сказал один вол, рухнув с мачты!
Ясное дело, видел я его всего-то минутку, пока он снова не скрылся в тумане, но слышал еще долгое время. И такой он на меня нагнал жути, что принялся я орать время от времени, на всякий случай, хотя других судов рядом не было. Так прошли мы, наверное, еще с пол-лиги, а может, чуть меньше, и слышу я: еще кто-то ка-ак завопит, только вроде бы не на мой крик отзываясь, а будто его шкертиком, да по мягкому месту, да от всей души. Крикнул я тогда снова, и тогда он отозвался обычным манером. Тут я и понял: это ж мой старый знакомец, Тразон, тоже владелец лодки вроде моей! «Это ты?» – кричит. «Я, – отвечаю, – а с тобой там все ладно?» А он мне: «Швартуйся!»
Я отвечаю: не могу, дескать, у меня венерок полны рундуки, их бы распродать поскорей, пусть даже ночь прохладна. А Тразон снова кричит: «Швартуйся! Швартуйся и давай на берег поскорей!» Ну я его спрашиваю: «А сам-то чего не швартуешься?» – и тут его лодка показалась в виду моей. Глядь, а на ней народу – битком, как только на плаву еще держится, и все вроде пандуры, только пандуры, которых я прежде видел, как на подбор были смуглыми, темнокожими, вроде меня, а эти белые, точно туман. И вооружены скорпионами да вульжами – я сам видел наконечники, торчащие над гребнями шлемов.
Тут я, прервав его рассказ, спросил, не выглядели ли эти солдаты истощенными голодом и не отличались ли необычайно большими глазами.
Кормчий, слегка усмехнувшись, покачал головой:
– Нет, здоровяки были, все как один, больше и нас с тобой, и всех прочих, кто сейчас на борту, – на голову выше Тразона. Однако вскоре они тоже скрылись в тумане, совсем как тот галеас. Других судов мне больше не попадалось, пока туман не рассеялся, но…
– Но ты видел что-то еще или еще что-то слышал, – подсказал я.
Кормчий кивнул:
– Я сразу подумал: может, ты со своими людьми из-за них и поднялся в такую рань. Да, и видел, и слышал. Новые твари в реке объявились – сколько живу, а таких еще не видал. Рассказал Макселенде, когда проснулась, а она говорит: морские коровы небось… И верно, при луне морские коровы кажутся почти белыми, и на людей издали здорово смахивают, но я-то с мальчишества на них досыта насмотрелся, меня-то не проведешь. Вдобавок голоса над рекой слышались – женские, негромкие, но очень уж басовитые. И еще чей-то голос. Что говорили, о чем, я не понял, но тон… знаешь ведь, как человеческий говор звучит над водой? И вот они вроде бы говорят: «Так-то, и так-то, и так-то». А голос еще басовитее – мужским его назвать не могу, не мужской он, по-моему, вовсе, да и не человеческий – отвечает: «Ступайте, мол, сделайте то-то, и то-то, и то-то». Женские голоса я слышал трижды, а этот, другой, дважды, и… Может, вы, оптиматы, и не поверите, но порой мне казалось, будто доносятся они прямо из-под воды.
На сем кормчий умолк и устремил взгляд вдаль, поверх множества ненюфаров. От Цитадели мы к тому времени удалились изрядно, но ненюфары и здесь росли тесно, теснее диких цветов на любом лугу, не считая разве что райских.
Сама Цитадель отсюда была видна целиком и, при всей своей необъятности, казалась стаей сверкающих на солнце птиц: скажи только слово, и металлические башни разом взовьются к небу. Под ними пестрым бело-зеленым гобеленом раскинулся некрополь. Знаю, сейчас у нас модно поминать «нездоровую» пышность трав и деревьев в подобных местах с оттенком легкого отвращения, однако я ни разу в жизни не находил в ней ничего нездорового. Все зеленое гибнет, чтоб продолжали жить люди, а люди – даже тот неотесанный, ни в чем не повинный волонтер, убитый мною в давние времена собственным же топором, – умирают, чтоб дарить жизнь растениям. Говорят, в наше время листва их изрядно поблекла, и, несомненно, так оно и есть, однако с явлением Нового Солнца его невеста, Новая Урд, одарит деревья великолепием пышной изумрудной листвы. Но в настоящее время, во времена старого солнца и старой Урд, я нигде не видал столь сочной, темной зелени, как зелень огромных сосен в нашем некрополе, когда ветер раскачивает их кроны. Черпающие силы в ушедших поколениях рода людского, эти сосны превосходят высотой даже сооруженные из множества деревьев мачты океанских судов.
Кровавое Поле отстоит от реки далеко. По пути туда мы вчетвером привлекали к себе немало удивленных взглядов, однако никто нас не остановил. Харчевня Утраченной Любви, казавшаяся мне самым непостоянным из сооруженных людьми домов, обнаружилась на прежнем месте, как и в тот день, когда я пришел туда с Агией и Доркас. Увидев нас, невероятно тучный харчевник едва не лишился чувств, и я велел ему привести ко мне официанта по имени Оуэн.
В тот день, когда он принес нам с Доркас и Агией поднос с заказанным угощением, я к нему не приглядывался, а вот теперь присмотрелся внимательно. Лысеющий, ростом примерно с Дротта, Оуэн оказался человеком довольно худым, на вид порядком изможденным, с васильково-синими глазами, и изящество их разреза вкупе с разрезом губ я узнал без промедления.
– Известно ли тебе, кто мы? – спросил я.
Официант неторопливо покачал головой.
– Доводилось ли тебе когда-нибудь прислуживать за столом палачу?
– Всего один раз, сьер, этой весной, – отвечал он. – И, вижу, эти двое в черном тоже принадлежат к палачам. А вот ты, сьер, не из палачей, хотя и одет палачом.
Разубеждать его я до поры не стал.
– И прежде ты меня никогда не видел?
– Нет, сьер.
– Допустим. Возможно, так оно и есть. – (Как странно было обнаружить, что с тех пор я столь разительно изменился!) – Что ж, Оуэн, поскольку ты меня не знаешь, неплохо бы мне побольше узнать о тебе. Скажи, где ты родился, кто были твои отец и мать и как ты нашел место в этой харчевне?
– Отец мой был лавочником, сьер. Жили мы возле Старых Ворот, на западном берегу. Когда мне исполнилось десять или около того, отец отдал меня в люди, в трактире прислуживать – так я с тех пор и тружусь, то в одном заведении, то в другом.
– Стало быть, отец был лавочником… а мать?
Лицо Оуэна по-прежнему сохраняло приличествующую официанту почтительность, однако во взгляде отразилось нешуточное недоумение.
– Матери я не знал, сьер. Ее звали Кас, однако она умерла, когда я был совсем мал. Отец говорил, при родах.
– Но как она выглядела, тебе известно.
Официант кивнул:
– У отца был медальон с ее портретом. Однажды, лет двадцати или около того, я заглянул навестить его и обнаружил, что медальон отдан в заклад. Деньги у меня имелись – заработал, помогая некоему оптимату в любовных делах, нося дамам записки, карауля у дверей и так далее. Отправился я к процентщику, уплатил долг и забрал его. И до сих пор ношу на груди, сьер. В таком месте, как наше, где постоянно толпится самый разный народ, все самое ценное лучше держать при себе. Целей будет.
Запустив руку в ворот рубашки, он вытащил из-за пазухи медальон перегородчатой эмали, называемой «клуазоне». Действительно, внутри оказался портрет Доркас – вряд ли много моложе той, моей Доркас – анфас и в профиль.
– Значит, ты, Оуэн, начал служить по трактирам с десяти лет. Однако читать и писать обучен.
– Немного, сьер, – смущенно подтвердил он. – Я часто при случае спрашивал у людей, что значит та или иная надпись, а память у меня неплоха.
– Весной, в тот день, когда к вам в гости зашел палач, ты написал кое-что, – напомнил я. – Помнишь ли, что именно?
Изрядно напуганный, официант отрицательно покачал головой:
– Точно не помню… всего лишь записку с предупреждением для той девушки, что приходила с ним.
– Зато я помню. Там было сказано: «Эта женщина была здесь раньше. Не верь ей. Трюдо сказал, этот человек – палач. Мама, ты вернулась!»
Оуэн спрятал медальон под рубашку.
– Она просто была на нее очень похожа, сьер. В юности я часто думал, что когда-нибудь найду себе женщину точно такую же, как мать: я, дескать, куда лучше отца, а он ведь – поди ж ты – сумел. Однако мне это так и не удалось, и лучше отца я себя уже не считаю.
– В то время ты не знал, как выглядит облачение палача, – сказал я, – а вот твой друг Трюдо, конюх, знал. И вообще знал о палачах куда больше твоего, потому и сбежал.
– Да, сьер. Услышал, что палач его спрашивает, и сбежал.
– А ты, отметив простодушие этой девушки, решил предостеречь ее насчет второй женщины с палачом. И, может статься, в обоих случаях оказался прав.
– Тебе лучше знать, сьер.
– А ведь ты, Оуэн, довольно-таки похож на нее.
Толстяк-харчевник, почти не скрываясь, слушавший наш разговор, звучно хмыкнул:
– Да он на тебя похож куда больше!
Боюсь, обернувшись, я взглянул на него гораздо строже, чем следовало.
– Не сочти за обиду, сьер, но это чистая правда. Конечно, он малость постарше, но когда вы заговорили, я поглядел сбоку на ваши лица, и… разницы, можно сказать, никакой!
Я еще раз пригляделся к Оуэну. Волосы официанта были заметно светлее, а глаза – синими, не карими, как у меня, но, если не брать в расчет цветовых отличий, черты его лица действительно в точности повторяли мои.
– Ты сказал, что так и не нашел женщины, подобной Доркас – то есть портрету из твоего медальона. Однако некую женщину ты, думаю, себе отыскал.
– И не одну, сьер, – подтвердил он, вильнув взглядом в сторону.
– И стал отцом.
– Нет, сьер! – вздрогнув, возразил Оуэн. – Детей у меня нет и не было.
– Как интересно. А не в ладах с законом тебе бывать доводилось?
– И не раз, сьер.
– Громко кричать, разумеется, ни к чему, но и шептать нужды нет никакой. И смотри на меня прямо, когда говоришь со мной. Одну из тех, кого ты любил – возможно, единственную, любившую тебя, кареглазую, темноволосую, – схватили и отдали под суд?
– Да, сьер. Именно так, сьер, – подтвердил Оуэн. – А звали ее Катериной. Старинное, я слышал, имя… – Осекшись, он пожал плечами: – И вышло с ней в точности как ты сказал, сьер. Она сбежала из какого-то Ордена затворниц, а после была схвачена властями, и больше я ее не видел.
Идти куда-либо он не желал, однако на люггер вернулся с нами вместе.
Той ночью, когда я плыл вверх по реке на «Самру», граница между живой и мертвой частями города весьма походила на линию, что отделяет темную дугу нашего мира от купола небес, усеянного россыпью звезд. Теперь, при свете дня, она исчезла из виду. Вдоль берегов тянулись вереницы полуразрушенных зданий, но служат ли они пристанищем самым убогим или давно заброшены, я не понимал, пока не заметил возле одного веревку с тремя развевавшимися по ветру тряпками.
– В нашей гильдии нищета считается идеалом, – сказал я Дротту, стоявшему рядом, опершись на планшир. – А этим людям идеал ни к чему: они его уже достигли.
– По-моему, им идеалы нужней, чем кому бы то ни было, – отвечал он.
Однако он ошибался. Там, с обитателями этих самых домов, пребывал сам Предвечный – тот, кто неизмеримо выше и иеродул, и тех, кому они служат: даже отсюда, с воды, я чувствовал его присутствие, как чувствуешь присутствие хозяина огромного особняка, хотя он на время удалился в одну из задних комнат, а то и на другой этаж. Когда мы сошли на берег, у меня возникло стойкое ощущение, будто, войдя в любую, первую попавшуюся дверь, я застану за нею врасплох некое сияющее существо, а повелитель всех этих существ сейчас повсюду вокруг, незримый лишь потому, что слишком велик.
На одной из заросших травой улиц нам подвернулась под ноги мужская сандалия, поношенная, однако не такая уж старая.
– Я слышал, по этим местам шатаются мародеры, – предупредил я. – Это и есть одна из причин, побудивших меня взять с собой вас. Не будь тут замешан никто, кроме меня, сделал бы все один.
Рох, понимающе кивнув, обнажил меч, однако Дротт сказал:
– Вокруг нет ни души, Севериан. Ты стал куда умнее, мудрее нас, но, сдается мне, слишком привык к вещам, обычных людей пугающим до полусмерти.
Я спросил, что он имеет в виду.
– Ты понял, о чем толковал лодочник, я по лицу заметил. Понял и тоже слегка оробел или, по крайней мере, встревожился, но не перепугался, как он ночью, посреди реки, или как Рох, или вот Оуэн, или я сам, окажись мы в то время у берега да знай, что происходит. Мародеры, о которых ты помянул, нынче ночью были здесь – надо думать, таможенные суда высматривали, и теперь к воде даже близко не подойдут. Сегодня уж точно, а может, еще с неделю.
Эата коснулся моего локтя:
– А как ты думаешь, с этой девчонкой, с Макселендой, ничего не случится? Она же при лодке осталась.
– Сейчас она в куда меньшей опасности, чем ты рядом с нею, – ответил я.
Конечно, Эата не понял, о чем я, но для меня-то все было ясно. Да, Макселенда – не Текла, и повторить мою его история не могла никак, но я-то видел за ее мальчишечьим лицом со смешинками в карих глазах коловращение коридоров Времени. Любовь для палачей – долгий труд, а палачом, причиняющим боль по природе своей, желая того или нет, Эата, как всякий, по рукам и ногам связанный презрением к богатству, без которого человек не вполне человек, станет наверняка, даже если я распущу гильдию. Думая обо всем этом, я всем сердцем жалел его, а еще сильнее жалел Макселенду, девчонку, с раннего детства сроднившуюся с рекой.
Оставив Роха и Дротта с Эатой на страже, в некотором отдалении, мы с Оуэном двинулись к тому самому дому. Стоило нам подойти к двери, изнутри донеслись негромкие, мягкие шаги Доркас.
– Кто ты таков, мы не скажем, а кем можешь стать, нам неизвестно, – заговорил я, – однако мы – твой Автарх, а посему вот тебе наш приказ.
Слов власти над ним я не знал, но обнаружил, что их и не требуется: подобно кастеляну, Оуэн тут же пал на колени.
– Палачей мы привели с собой, дабы ты понял, к чему приведет ослушание. Однако ослушания мы не желаем и теперь, познакомившись с тобой, полагаем, что надобности в них не возникнет. Там, в доме, женщина. Сейчас ты войдешь внутрь, расскажешь ей о себе все то же, что рассказал нам, а после останешься с ней и будешь служить ей опорой, пусть даже она попытается отослать тебя прочь.
– Я постараюсь, Автарх, – отвечал Оуэн.
– Когда сможешь, непременно убеди ее покинуть эти кварталы смерти. А до тех пор… прими от нас вот это и держи при себе. – С этими словами я вручил ему найденный в шкафу пистолет. – Цена ему – целый воз хризосов, однако, пока ты здесь, он будет куда полезнее любых богатств. После того как вы с этой женщиной переберетесь в места поспокойнее, мы его, если захочешь, выкупим.
Показав Оуэну, как управляться с пистолетом, я оставил его у порога и двинулся прочь.
Итак, я снова остался один. Полагаю, многие из тех, кто прочтет сию весьма краткую повесть о необычайно бурно проведенном лете, скажут, что к одиночеству мне не привыкать. В конце концов, Иона, единственный мой настоящий друг, считал себя самого всего-навсего машиной, а Доркас, которую я люблю до сих пор, на свой собственный взгляд, была лишь неким подобием призрака.
Однако мне так вовсе не кажется. Остаться ли в одиночестве или нет, каждый из нас выбирает, принимая решение, кого взять себе в спутники и товарищи, а кого отвергнуть. Таким образом, пустынник в уединенной горной пещере отнюдь не остается один: всюду вокруг него – пищухи и птицы, посвященные, чьи слова живут в его «лесных книгах», не говоря уж о гонцах самого Предвечного, ветрах. Тем временем некто другой, живущий среди миллионов людей, вполне может быть одиноким, поскольку со всех сторон окружен только врагами да жертвами.
Агия, которую я вполне мог полюбить, предпочла стать Водалом в женском обличье, противницей всего, что наиболее полно раскрывается в людях. Я же, тот, кто мог полюбить Агию, тот, кто горячо (хотя, возможно, недостаточно горячо) полюбил Доркас, ныне остался один, так как сделался частью ее прошлого, которое Доркас любила куда сильней, куда крепче, чем когда-либо (кроме разве что самых первых дней) любила меня.