Ну что ж, вот повесть моя и подходит к концу. Через несколько дней мне предстояло покинуть столицу, а стало быть все, что я надеялся сделать там, надлежало проделать как можно скорей. Надежных друзей в гильдии, кроме мастера Палемона, у меня не имелось, а он для моих замыслов не подходил совершенно. Поразмыслив, я вызвал к себе Роха: уж он-то не сможет долгое время врать мне в глаза. (До встречи с ним я ожидал увидеть человека значительно старше меня, однако рыжеволосый подмастерье, явившийся по моему приказу, выглядел едва ли не мальчишкой, и после его ухода я долго изучал собственное лицо перед зеркалом, чего прежде сроду не делал.)
Рох рассказал, что вместе с еще полудюжиной более-менее близких моих друзей возражал против моей казни, тогда как большая часть гильдии высказывалась в ее пользу, и этому я поверил вполне. Кроме того, он непринужденно признался, что предлагал изувечить меня и изгнать (хотя, согласно тому же признанию, лишь посчитав, что иначе мою жизнь не спасти). Думаю, он ждал какой-либо кары: лоб и щеки его, обычно изрядно румяные, побледнели настолько, что россыпь веснушек казалась брызгами краски. Однако его голос ни разу не дрогнул, и ничто из им сказанного, на мой взгляд, не подразумевало намерения свалить вину на кого-то другого.
Конечно же, я в самом деле приготовил для него кару, и для всех прочих членов гильдии тоже. Нет, вовсе не из-за затаенного на них зла: просто, на мой взгляд, какое-то время, проведенное взаперти, в темницах под башней, должно было великолепно способствовать усвоению тех самых принципов справедливости, о которых говорил мастер Палемон, и гарантировать исполнение моего будущего указа о запрете на пытки. Тот, кто провел два-три месяца в страхе перед сим искусством, вряд ли станет жалеть о его упразднении.
Однако Роху я об этом ничего не сказал – лишь попросил его к вечеру раздобыть для меня облачение подмастерья, а наутро вместе с Эатой и Дроттом быть готовым помочь мне.
Одежду он принес как раз после вечерни. С неописуемым наслаждением я сбросил жесткий, тяжелый, вяжущий по рукам и ногам старинный костюм и вновь облачился в плащ цвета сажи. Ночью его темные объятия укрывают человека от посторонних глаз лучше любой другой известной мне одежды. Покинув покои правителя одним из потайных выходов, я, словно тень, двинулся от башни к башне и вскоре, никем не замеченный, достиг пролома в межбашенной стене.
День выдался теплым, погожим, но к ночи похолодало, и некрополь заволокло туманом, совсем как в ту давнюю ночь, когда я, вовремя выступив из-за монумента, спас жизнь Водала. Мавзолей, где я играл мальчишкой, тоже остался точно таким же, каким я видел его в последний раз: разбухшая, покоробившаяся дверь затворялась не более чем на три четверти.
Войдя в мавзолей, я зажег прихваченную с собой свечу. Некогда тщательно мною отполированный бронзовый саркофаг снова позеленел, устилавших пол сухих листьев не касалась ничья нога, сквозь зарешеченное оконце тянуло внутрь тонкую ветку росшее рядом деревце.
Здесь лежи.
Кто ни придет,
Стань прозрачен, будто лед;
Взгляд чужой да не падет
На тебя.
Здесь лежи, не уходи,
Избегай чужой руки,
Пусть дивятся чужаки,
Но не я.
Тот самый камень оказался куда меньше и легче, чем мне запомнилось. Монета под ним потускнела от сырости, но никуда не исчезла, и вскоре я с нею в руках, вспоминая себя тем самым, прежним мальчишкой, охваченный дрожью, направился сквозь туман назад, к пролому в стене.
Ну а сейчас я должен нижайше просить тебя, читатель, – тебя, проявившего снисхождение к столь многим моим отклонениям и отступлениям в сторону, – снести еще одно. Это уж точно последнее.
Несколько дней назад (другими словами, спустя долгое-долгое время после действительного завершения событий, о которых я взялся рассказывать) мне доложили, что в Обитель Абсолюта явился какой-то проходимец, утверждающий, будто должен мне денег, однако наотрез отказавшийся передать их через кого-либо еще. В предвкушении новой встречи с кем-то из старых знакомых я велел камергеру привести его ко мне.
Нежданный гость оказался доктором Талосом. Очевидно, дела его шли неплохо: по случаю визита он разоделся в капот алого бархата и шашию из той же материи. Лицо его по-прежнему напоминало мордочку лисьего чучела, но порой казалось самую малость живее, словно из-за этих стеклянных глаз на меня нет-нет да поглядывает украдкой некто другой.
– Вы превзошли самого себя, – сказал он с таким низким поклоном, что кисть, венчавшая его шапочку, коснулась ковра. – А ведь я, если помните, предсказывал что-то подобное с первого дня знакомства. Честность, ум и достоинство там, внизу, не удержишь.
– Мы с тобой оба прекрасно знаем, что именно их удержать внизу проще простого, – возразил я. – Моя прежняя гильдия держит их, так сказать, «там, внизу» испокон веку. Однако встрече я рад, даже если ты послан хозяином.
На миг в глазах доктора отразилось недоумение.
– А-а, ты о Бальдандерсе. Нет, боюсь, он дал мне вольную. После того самого боя. После того, как нырнул в озеро.
– То есть, по-твоему, Бальдандерс остался в живых?
– О, в этом я даже не сомневаюсь. Просто вы, Севериан, знаете его куда хуже. Дышать под водой для него – сущий пустяк. Проще простого! Умен он был поразительно. Он был гением, непревзойденным гением уникального рода, неизменно обращенным внутрь, замкнутым на себя. Сочетавшим объективность ученого с эгоцентризмом мистика.
– Иными словами, он ставил опыты на себе? – уточнил я.
– О нет, вовсе нет! Как раз наоборот! Другие ставят опыты на себе, дабы вывести из результатов некий закон, применимый для всего мира. Бальдандерс же экспериментировал с миром, а прибыль, прошу извинить мою прямоту, тратил на собственную персону. Говорят…
Осекшись, он беспокойно огляделся по сторонам, удостоверился, что, кроме меня, его никто не услышит, и продолжал:
– Говорят, будто я – чудовище, и это действительно так. Однако Бальдандерс был чудовищем много страшнее меня. Если мне он в определенном смысле доводился отцом, то себя создал сам. Закон природы – и даже того, что превыше самой природы, – гласит: у всякого творения должен быть творец. А вот Бальдандерс сотворил себя сам; сам, стоя за собственной же спиной, отсек себя от нити, соединяющей нас, остальных, с Предвечным… Однако что-то я отклонился от темы.
На поясе доктора покачивался кошелек малиновой кожи. Распустив завязки, он принялся шарить внутри. Ушей моих достиг звон металла.
– Теперь ты носишь деньги сам? – спросил я. – Прежде обычно все отдавал ему.
Голос доктора сделался еле слышен.
– Разве ты в моем нынешнем положении поступил бы иначе? Теперь я оставляю монеты, небольшие стопки аэсов и орихальков, возле воды. Вреда это, – несколько громче пояснил он, – никому не приносит, а мне напоминает о славных прежних деньках. Но я, сам видите, честен! Честности он от меня требовал неизменно, да и сам был честен на собственный лад. Как бы там ни было, помните то утро, когда мы собирались двинуться в путь, за ворота? Я раздавал сборы, сделанные накануне вечером, однако нам помешали, и при мне осталась монета из вашей доли. Я ее, конечно, сберег, дабы отдать после, но позабыл, а затем, когда вы пришли в замок…
Склонив голову, он искоса взглянул на меня:
– Однако, как говорится, долг платежом красен, а займы – отдачей. Вот она.
Монета оказалась точно такой же, как та, которую я прятал под камнем.
– Теперь понимаете, отчего я не мог передать ее через вашего слугу? Он же наверняка счел бы меня полоумным.
Щелчком подбросив монету, я ловко поймал ее на лету. На ощупь она казалась слегка сальной.
– Правду сказать, доктор, нет. Этого мы не понимаем.
– Да оттого, что монета фальшивая! Я же еще тем утром об этом предупреждал. Как мог я сказать ему, что пришел вернуть долг Автарху, а после сунуть в руки подделку? Они ведь боятся вас до смерти и в поисках настоящей выпустили бы мне потроха! Вправду ли, кстати, у вас есть особая, «медленная» взрывчатка, разносящая людей в куски по два-три дня?
Но я не сводил взгляда с пары монет. Обе они одинаково явственно отливали медью и, очевидно, вышли из-под одного чекана.
Однако, как я уже говорил, наша недолгая беседа состоялась лишь спустя долгое время после действительного завершения моей повести. Вернувшись в покои под сводами Флаговой Башни тем же путем, каким покинул их, я поспешил сбросить промокший плащ. Мастер Гюрло нередко говаривал, что самое тяжкое испытание для членов гильдии – запрет на рубашки, и хотя это следовало понимать в ироническом смысле, от истины его шутка отстояла не так уж далеко. С голой грудью прошедший горы, за несколько дней в плотных, тяжелых одеждах Автарха я так разнежился, что до дрожи промерз туманной осенней ночью.
В каждой из комнат имелся камин, и возле каждого лежала целая куча дров, столь древних, сухих – того и гляди рассыплются прахом, стоит только коснуться поленьями андирона. Каминов этих я прежде не разжигал, но сейчас решил затопить хоть один, чтоб согреться, а принесенную Рохом одежду развесил сушиться на спинке кресла. Однако, принявшись искать огниво, я обнаружил, что впопыхах оставил его в мавзолее вместе со свечой. Рассудив, что Автарх, обитавший в этих комнатах до меня (другими словами, правивший Содружеством в незапамятной древности) наверняка держал что-нибудь для разведения огня во всех этих многочисленных каминах где-нибудь под рукой, я принялся шарить в ящиках шкафов.
В основном содержимое ящиков оказалось бумагами, документами, буквально заворожившими меня поначалу, но вместо того, чтоб прервать поиски и углубиться в чтение, как при первом знакомстве с покоями, я начал вынимать из ящиков стопки бумаг, проверяя, нет ли под ними кресала, кремня или, к примеру, поршневой зажигалки с амаду.
Нет, ничего подобного в шкафах не нашлось, однако в самом большом ящике самого большого шкафа, под филигранным пеналом, отыскался маленький пистолет.
Конечно, такое оружие я видел и раньше, впервые – как раз когда получил от Водала фальшивую монету, только что забранную из мавзолея, но только в чужих руках, и теперь обнаружил, что в руках собственных оно внушает совсем иные ощущения. Однажды, когда мы с Доркас ехали верхом на север, к Траксу, случилось нам пристать к попутному каравану жестянщиков с коробейниками. Большая часть денег, полученных от доктора Талоса при встрече в лесу, чуть севернее Обители Абсолюта, у нас еще сохранилась, однако надолго ли ее хватит и далеко ли нам еще ехать, мы не знали, и посему я наравне с остальными старался при всяком удобном случае заработать кое-что своим ремеслом, справляясь в каждом из небольших городков, не требуется ли покарать какого-нибудь лиходея усекновением руки либо головы. Вскоре бродячие ремесленники сочли нас за своих, и хотя некоторые признавали за нами несколько более высокое положение, так как я принимал работу только от законных властей, другие делали вид, будто гнушаются нами, прислужниками тирании.
Как-то под вечер точильщик, державшийся с нами дружелюбнее многих и оказавший нам несколько пустяковых услуг, предложил мне наточить «Терминус Эст». В ответ я объяснил, что сам содержу его в остроте, вполне достаточной для работы, и предложил попробовать лезвие пальцем. Слегка порезавшись (в чем я был уверен заранее), точильщик пришел в немалое восхищение, рассыпался в похвалах не только клинку, но и мягким ножнам, и резной крестовине, и так далее, и так далее. После того как я ответил на бесчисленные вопросы касательно изготовления, истории и манеры использования меча, он спросил, не позволю ли я подержать его. Предупредив точильщика о тяжести клинка и об опасности повредить кромку лезвия обо что-нибудь твердое, я вручил ему «Терминус Эст». С улыбкой ухватившись, согласно моим наставлениям, за рукоять, он поднял длинное сверкающее орудие смерти над головой, но в тот же миг лицо его побледнело, а руки затряслись так, что меч у него пришлось выхватить, пока не уронил с непривычки. После точильщик долгое время только и делал, что вновь и вновь повторял:
– Солдатских-то сабель я вон сколько переточил…
Теперь его чувства понял и я. Спеша положить пистолет на стол, я чудом не выронил его из рук, а после с опаской, словно змею, приготовившуюся к атаке, несколько раз обошел кругом.
Совсем маленький, короче моей ладони, пистолет был красив, словно вышел из рук ювелира, однако каждая его черта, каждая линия свидетельствовала, что изготовлен он даже не возле ближайших звезд. Серебро его, нисколько не пожелтевшее от времени, словно бы только что рассталось с полировальным кругом. Вдобавок пистолет сплошь покрывали узоры, а может, и письмена – об этом оставалось только гадать, тем более что мне, привыкшему к упорядоченным чередованиям прямых и кривых, все они порой казались лишь замысловатыми либо подернутыми рябью отражениями, причем отражениями того, чего рядом нет. Накладки рукояти украшала инкрустация из черных камешков, название коих мне неизвестно – самоцветов наподобие турмалинов, но гораздо ярче. Некоторое время спустя я заметил, что один, самый мелкий, будто бы исчезает, стоит только отвести взгляд чуть в сторону, а если смотреть в упор, вспыхивает звездой о четырех лучах. Присмотревшись к нему внимательнее, я обнаружил, что это вовсе не самоцвет, а крохотная линза с неким внутренним огоньком позади. Стало быть, пистолет до сих пор, спустя много веков, сохранил заряд?
Последнее обстоятельство – возможно, вопреки всякой логике – весьма меня обнадежило. Чего следует опасаться в обращении с любым оружием? Либо случайной раны, нанесенной себе самому, либо отказа в самый неподходящий момент, и если о первом не следовало забывать до сих пор, то насчет второго я, оценив яркость огонька под линзой, тревожиться сразу же перестал.
Под стволом пистолета обнаружилась пуговка ползунка, по всей видимости, регулировавшего мощность разряда. Вначале мне подумалось, что тот, кто последним стрелял из него, вероятнее всего, переключил оружие на максимальную мощность, и, сдвинув ползунок в обратную сторону, я смогу испытать пистолет без особого риска. Но нет, не тут-то было: пуговка оказалась ровнехонько посередине. Поразмыслив, я решил, что пистолет наименее опасен, когда пуговка сдвинута до предела вперед, по аналогии с тетивой лука, сдвинул ее туда, направил дуло в камин и нажал на спуск.
Звук выстрела – самый ужасный звук на всем белом свете. По-моему, в нем слышен вопль самой материи. На сей раз он оказался негромким, но грозным, вроде раската грома вдали. На миг – столь краткий, что я вполне мог бы поверить, будто мне это только чудится, – между дулом пистолета и кучей дров в камине возник, фиолетовым пламенем вспыхнул тонкий, слегка конический луч. Едва он угас, дрова запылали жарким огнем, от задней стенки камина со звоном треснувших колоколов отвалились, рухнули на решетку закопченные, искореженные пластины стали, а серебристый ручеек, вытекший из камина наружу, опалив ковер, наполнил комнату клубами тошнотворного дыма.
Моргнув, я спрятал пистолет в ташку нового облачения подмастерья.