К книге
Небесный этюд 2Глава 24
92%
Глава 24
24

За первые дни июля мы встретили одну пару противника, и та ушла на запад, едва нас увидев, не приняв боя. Преследовать ее не стали. Небо над нашими квадратами стояло высокое и чистое. С утра до вечера там проходили только свои: штурмовики шли волна за волной на трёхстах, выше тянулись девятки, ещё выше кто-то тянулся с востока на запад.

Работы от этого меньше не стало, просто она стала другой. Немецкие тылы и остатки частей, не успевшие уйти на запад до третьего числа, теперь шли только ночью, а с рассветом заводили обозы и машины под деревья и стояли там весь день. Значит, искать их надо было в лесу.

Стояли мы всё там же, на площадке у сожжённой МТС, куда перелетели тридцатого. Наземные подтянулись за сутки, чужое БАО у нас так и сидело под боком, и Спиридоныч с ним каждое утро что-нибудь делил.

Задачу первого июля Батя ставил у карты, приколотой к фанере четырьмя гвоздями.

‐ Истребителей вам больше никто не обещает. Дают дороги. — Он провёл ногтем по синей нитке шоссе. — Один заход, и уходим. Кто пойдёт по второму разу, будет объясняться со мной.

Мезенцев спросил, а если после первого захода там ещё останутся.

‐ Значит, пусть. Заявку на «горбатых» подам я.

Своих Голубь собрал отдельно у крайнего капонира и говорил минуты три. Квадраты по парам, кто где смотрит, куда выходить после захода. Про второй он не повторил, зато сказал, во сколько выходить, если кого-то потеряли из виду.

Второго июля мы взяли восьмёркой дорогу за рекой, ту, что шла на юго-запад через сплошной лес. С высоты она читалась как трещина в зелёном полотне: узкая, тёмная, с рыжими выбоинами на поворотах. У брода дорога выходила на открытую местность, и вот там-то мы их и нашли.

Стояли плотно. Подводы, две гусеничные машины, между ними лошади, и всё это сбилось у съезда к воде, потому что настил на броду был разбит, его чинили.

‐ Кама, я первый. Работаем поперёк. Пара за парой, интервал двадцать. Второй заход не делаем.

Я зашёл первым с северо-востока наискось из-под солнца и прошёл над этой кашей на ста метрах, дав длинную от съезда к воде и до головы. Ла-5 в этом деле неудобен: обе пушки на капоте бьют кучно, но их всего две, поэтому очень уж тянет задержаться на второй круг, а нельзя. Третьим или четвёртым от съезда стоял грузовик с бочками в кузове, и его разнесло сразу.

Снизу в ответ донеслась винтовочная трескотня, и один раз откуда-то из-за подвод ударило очередями. Артём прошёл следом за мной с интервалом секунд в пятнадцать. Дальше пошли Косых с Ремизовым, потом Кузьмин. Когда я развернулся посмотреть, у съезда все было в огне: от бочек занялись соседние машины, дым шёл низко и тянулся вдоль воды на юг, так что хвоста колонны было уже не разглядеть. По лугу во все стороны разбегались лошади, и одна тащила за собой опрокинутую повозку.

‐ Первый, я шестой. По моей паре с опушки бьют. С правой опушки.

‐ Понял, не лезь туда. Собираемся.

Обратный путь занял минут двадцать, и я всю дорогу пересчитывал в голове, что мы сделали за эти пять минут у брода. Получилось больше, чем за всё прошлое лето в воздухе. Работа была нетрудная, и это было непривычно.

Ремизов на земле вылез, обошёл машину и нашел четыре дырки в правой плоскости, две из которых пришлись в сантиметрах от бензобака. Кондрат, зашедший к соседу за ключом, посмотрел и объяснил, что это ерунда, а вот если бы пуля прошла на ладонь левее, тогда бы Ремизов сейчас разговаривал не с нами.

‐ Спасибо, — Ремизов подумал и добавил: — Утешил.

Третьего числа взяли Минск. Мы узнали об этом к вечеру, когда связной У-2 привёз пакет из дивизии. Ковригин собрал у кухни всех, кто был на земле, вытянул руку с листом и прочитал приказ раскатисным голосом. Салют в тот вечер давали из трёхсот двадцати четырёх орудий, двадцать четыре залпа. Приёмник у нас в те дни работал через раз, так что этот салют послушать не удалось.

В Минске я один раз был. Часа четыре между поездами зимой; помню эскалатор на вокзале, кофе, который я взял и не допил, потому что спешил. Город толком не изучил и не запомнил. Тогда казалось, что не время глазеть на достопримечательности и любоваться красотами. А ведь наверняка было на что посмотреть…

Поле было сухое, ровное и без единой тени, и к полудню на стоянках стояло такое пекло, что фонарь нельзя было тронуть голой рукой. Кондрат затянул мою кабину куском парашютного шёлка от контейнера.

‐ До вылета. Сам сниму, ты не трогай

Третьего же днём Артём с Гавриловым нашли за фундаментом МТС четыре улья. Стояли они в бурьяне, три пустых и разбитых, а четвёртый живой. Артём обошёл его, послушал и объявил, что семья хорошая, и брать надо сейчас, пока цветёт луг. К августу уже ничего не возьмешь: обычно в августе идёт гречиха, а ее сеять три года было некому.

Дальше он полдня выпрашивал у Клавы марлю, соорудил себе сетку на пилотку, развёл дымарь из консервной банки и полез. Работал он спокойно и медленно, и всё равно вылез с шишкой над бровью и с двумя на шее.

Мёду вышло полведра, тёмного, в крошках воска. Артём попробовал с ножа и сказал, что тёмный он от сот, которые никто три года не менял, а сам мёд свежий, липа пополам с лугом. Спиридоныч сперва долго объяснял, что мёд у него в раскладке не значится и он его не примет, а потом взял и раздал на весь полк по ложке, а остаток отнёс Клаве. Она выдавала его, если у кого горло заболит.

Гаврилов свою ложку съел за две секунды и объявил, что после войны заведёт пасеку. Артём, у которого пасека была уже фактически, посмотрел на него с сомнением.

В ночь на четвёртое в лесу за нашим полем стреляли. Началось около часа северо-восточнее, километрах в трёх: сперва одиночные, потом длинная очередь, потом всё стихло минут на двадцать и началось ближе. Полк подняли.

Воевать на земле нам было особо нечем. У лётчиков пистолеты, у технарей карабины, а стрелковая рота, которая должна прикрывать поле, была у чужого БАО и стояла у складов в четырёх километрах. Пахомыч притащил свою винтовку, которую возил за полком ещё с Донбасса, и уселся с ней на ящик у капонира с таким видом, будто ждал этого два года.

Батя расставил посты вокруг стоянок, приказал не курить и не орать и всю ночь ходил сам от поста к посту. Я сидел с Артёмом и Гавриловым у крайнего капонира на ящиках и слушал лес. До рассвета никто не вышел. Спали в ту ночь, кажется, только Спиридоныч и Патрон.

А утром они вышли сами к кухне. Их было четырнадцать. Впереди шёл высокий без пилотки с палкой, на которой висело что-то белое. Не флаг, конечно, а скорее кусок нательной рубахи. Шли медленно, растянувшись, и шагов за пятьдесят до кухни остановились и подняли руки.

Спиридоныч в этот момент стоял к ним спиной и мешал в котле. Первым их заметил моторист из второй, заорал, и дальше понеслось: кто-то бежал за карабином, кто-то, наоборот, залёг, а Пахомыч возник из-за термосов со своей трёхлинейкой и очень громко объявил всем, что стрелять по кухне никому не даст.

Порядок навёл Ковригин. Он вышел на середину, поднял руку и рявкнул так, что немцы сели все разом, не дожидаясь перевода.

‐ Оружие на землю! Здесь! Кучей!

Оружия у них оказалось три винтовки без патронов и один штык. Их посадили на землю в стороне от кухни. Патрон подошёл, обнюхал крайнего, гавкнул один раз для порядка и потерял к ним интерес, зато утащил у них из кучи брезентовый ремень и уволок к землянке оружейников. Спиридоныч посмотрел на сдавшихся с прищуром, сходил к своему термосу, вернулся и объявил Ковригину, что надо покормить, иначе они тут и лягут, а потом объясняй. Ковригин махнул рукой и ушёл звонить.

Дал он им остатки утреннего, вываливая в подставленные котелки. Один из немцев, совсем молодой, с обвязанной кистью, ел стоя на коленях и держал котелок обеими руками. Другой, пожилой, в очках с одним стеклом, всё пытался что-то объяснить Клаве, и Клава слушала его с абсолютно каменным лицом, а потом посоветовала ему есть, пока дают.

Пахомыч подошёл, когда он разливал. Постоял с винтовкой в опущенной руке, посмотрел, как молодой становится на колени, чтоб удобнее было держать котелок обеими руками.

‐ Корми, — он говорил ровно и негромко. — И я уйду.

‐ Куда это ты собрался?

‐ К машинам. Тут я на это смотреть не стану.

Спиридоныч выпрямился с черпаком и хотел что-то ответить.

‐ Я под Абинской в кузове вёз то, что от Барабаша осталось. — Пахомыч сказал это, глядя перед собой. — В плащ-палатке. Так пропиталась, что сжег ее потом.

Он повернулся и пошёл к капонирам, здоровое ухо в нашу сторону не подставил, хотя всегда так делал, чтоб лучше нас слышать. Спиридоныч постоял, потом стукнул черпаком по краю котла и стал наливать дальше.

К кухне Пахомыч в тот день больше не подходил. Вечером Спиридоныч отнёс его миску к капониру, накрыл крышкой и оставил на ящике, не говоря ни слова. Пахомыч поел там один, когда стемнело.

Забрали немцев к обеду на полуторке. Уводили мимо стоянки, и Ремизов долго смотрел вслед, а потом спросил у меня, много ли их там ещё в лесу.

‐ Много.

Заболотный в тот день ходил вокруг машин и трогал чехлы.

‐ Заправлены? Заправлены. Ленты набиты? Набиты. Часовые стоят? Вот и хорошо, что стоят. Теперь у нас противник ходит пешком, а мы к этому не приучены.

Вечером четвёртого Голубь сидел на своём бревне у землянки оружейников с ведомостями на коленях, рядом с ним стоял Ремизов. Я шёл мимо и притормозил. На доске у Голубя лежали три стреляных гильзы. Он двигал их по одной, не поднимая головы.

‐ Ты вчера где был, когда я разворачивался?

‐ Справа сзади, метров двести.

‐ Двести. — Он переставил дальнюю гильзу ближе к средней и подвинул среднюю в сторону. — Я разворачиваюсь влево. Ты на внешней стороне. Через полкруга ты где?

Ремизов посмотрел на гильзы и сказал, что позади.

‐ Позади и один. Ни черта ты не понял. Не за мной ходи, а по кругу внутри, тогда догонишь.

Он собрал гильзы в горсть и ссыпал в карман. Ремизов ушёл. Голубь вернулся к своим ведомостям, а я постоял ещё немного, глядя на него, как салага на инструктора.

Пятого нам дали работу над самым котлом. Задача была странная. Немцы в лесах восточнее и юго-восточнее собирались в группы и по ночам шли на запад к Барановичам, а наши их ловили и гнали обратно. Всё это перемешалось так, что на одной дороге в пяти километрах могли идти те и другие. Плюс к тому по этим же дорогам вели пленных длинными колоннами под охраной в десяток человек.

Батя разжевал нам все яснее ясного.

‐ По дорогам работать только по опознанному. Не разобрал — не бей.

‐ А как определять-то? — спросил кто-то из третьей.

‐ Глазами. С малой высоты. — Батя посмотрел на нас поверх карты. — Понимаю. Другого способа нет.

Восьмёрку повёл Голубь. Он взял себе Мезенцева и Кузьмина с Лапшиным, мы с Артёмом и Косых с Ремизовым шли второй четвёркой ниже и справа. Взлетели в девять сорок.

Над квадратом висела лёгкая дымка, и с двух тысяч земля читалась плохо. Мы спустились до тысячи и дальше шли вдоль просеки. Первую колонну увидели минут через семь: она вытянулась километра на полтора по дороге между двумя массивами.

‐ Кама, я первый. Иду смотреть. Пятый, прикрой.

‐ Понял.

Он ушёл вниз один. Мезенцева оставил наверху, и тот послушался, хотя ему это далось тяжело — я видел, как его было повело. Голубь прошёл над колонной на ста метрах, потом развернулся и прошёл вдоль неё обратно ещё ниже. Я с высоты видел его тень, бегущую по кюветам рядом с ним.

‐ Кама, всем. По этой не работать. Пленные. Идут на восток, конвой наш.

Мы отошли на юг и через десять минут нашли вторую в четырёх километрах, там, где дорога ныряла в лес и шла лощиной. Эта стояла под деревьями и с высоты угадывалась только по тому, что просека в одном месте была темнее.

Он опять пошёл вниз один. По нему ударили на выходе. Я это видел сверху: снизу от лощины поднялся короткий частый веер, четыре трассы разом пролегли впереди его машины, а он в этот момент как раз доворачивал.

‐ Первый, по вам с лощины!

‐ Вижу. — Он произнёс это ровно, как всегда, и через паузу добавил: — Колонна не наша. Работаем. Поперёк по одному интервал двадцать. Зенитка у них одна, четырёхствольная в голове. Она моя.

Он прошёл над лощиной по длинной оси, нацелясь в то место, откуда били. Трассы сошлись у него на носу, но он всё-таки додавил, и снизу заклубился белый дым. Дальше мы отработали как учили. Кузьмин с Лапшиным, я с Артёмом через двадцать секунд с другой стороны, Косых с Ремизовым замыкающими. Я дал по крытым машинам, стоявшим под деревьями впритык одна к другой, увидел, как вспыхнула одна из них, и ушёл на бреющем над самыми верхушками.

Второго захода никто не делал.

‐ Кама, я первый. Собираемся. Домой.

Он как всегда сказал это ничего не выражающим тоном, как будто только что ничего не произошло. Я пристроился слева и сзади и пошёл рядом. Голубь держал высоту, но шёл медленнее обычного, и на развороте у реки его вынесло наружу метров на полста. Я тогда решил, что у него побита плоскость.

‐ Первый, я пятый. Как машина?

Он ответил не сразу.

‐ Идёт.

Больше он в эфире не сказал ничего до самого поля, кроме одной фразы. Километров за десять он вызвал Мезенцева и велел ему встать справа и не отходить.

На поле он пошёл на посадку первым, хотя вообще-то всегда садился последним. Ведущий смотрит, как сели остальные, а потом уже сам. Это была его фишечка ещё с сорок второго. Он сел чисто и коротко у самой границы и покатился, не поднимая хвоста, до конца полосы.

Я сел третьим и на пробеге ещё ничего не понял. Потом увидел, что его машина стоит поперёк съезда с работающим винтом. Мезенцев был там первым. Он стоял на плоскости и обеими руками тянул фонарь назад, а тот сдвигался максимум на ладонь.

Кондрат сходил за монтировкой, отжал направляющую, и фонарь отъехал. Мотор всё это время работал на малом газу. Кондрат перегнулся через борт и выключил магнето сам. Винт крутанулся ещё несколько раз по инерции и замер.

В наступившей тишине было слышно, как кто-то бежит от штабной землянки. В кабине было темно. Я не сразу понял, почему так. Правый борт от приборной доски и донизу был мокрый, правая перчатка блестела. Он сидел прямо и держался левой за борт. Ноги стояли на педалях как надо.

Прибили его снизу справа через пол. Педали были мокрые. Мы разрезали ремни ножом. Клава подставила плечо снизу, я держал его под мышки, Мезенцев и Кондрат тянули с плоскости. И всё равно это заняло, наверное, минуты три. Он молчал. Один раз, когда его перекладывали через борт, он сжал зубы и втянул воздух.

Положили на разостланный чехол прямо на землю. Врач подоспел, когда его уже спустили. Батя пришёл следом. Постоял, посмотрел, сжав губы, потом спросил у врача.

‐ Довезём?

‐ По дороге — нет.

Больше он ничего не сказал и рванул к штабной землянке. Не выходил, пока не добился своего. Голубь был бледный и очень спокойный. Он смотрел вверх и моргал часто, будто ему в глаза светило.

‐ Все сели?

‐ Все. — я зачем-то резко кивнул, хотя он не смотрел на меня.

‐ Мезенцев тоже?

Мезенцев стоял в двух шагах с вытаращенными глазами и не мог ничего произнести. Я ответил за него, что сел целый.

Он медленно прикрыл глаза и позвал меня. Я нагнулся ближе.

‐ Бате доложи. Первая колонна была наша. Пленные. Я смотрел, там конвой… с флажком у головы. — Он остановился, и потом голос его затих до шепота. — Чтоб не подняли по ней вечером.

‐ Доложу.

Потом он сказал, что холодно, и попросил закрыть дверь. Кондрат сбегал в землянку и принёс шинель, и его накрыли по грудь. Санитарный У-2 пришёл с северо-востока через пятьдесят минут и сел с ходу с закрытой кабинкой позади лётчика на одного лежачего. Лётчик немолодой и злой от усталости командовал сам: заводить головой вперёд, вдвоём, не торопясь и не переваливая на бок.

Поднимали его вчетвером. Голубь на секунду открыл глаза, посмотрел куда-то мимо нас, вверх, и снова закрыл. Меня отправили к хвосту придерживать, чтоб машина не кивала, пока его заносят внутрь.

У-2 порулил к границе, оторвался коротко и двинулся на восток над самым лесом. Слышно его было ещё долго. Никто не расходился минуты две.

Артём в тот вечер, не спрашивая, забрал у меня парашют, шлемофон и планшет и унёс в землянку. Потом принёс кружку воды и сел рядом на ящик. Просидел он так, пока не стемнело, и ни о чём не спрашивал.

Вечером механик Голубя вымыл кабину. Он натаскал воды в двух вёдрах, лазил туда с тряпкой, менял воду и лазил снова, и делал это, кажется, до темноты. Потом сидел на плоскости и курил.

Батя переписал фанерку в тот же вечер. Первая графа была теперь без фамилии, а ниже, где раньше стояло третье звено, появился я. Он вызвал меня и сказал, что временно до приказа эскадрилья на мне, ведомости и бумаги у оружейников. Потом достал кисет, стал сворачивать сакрутку, и я понял, что разговор не кончен.

‐ Он воюет с двадцать второго июня, — проговорил Батя, глядя на бумагу. — С первого дня. Под Белостоком. Из его полка к августу сорок первого осталось четверо.

‐ Он не рассказывал.

‐ Не из таких, да, чтоб рассказывать. Я в личном деле читал.

Ковригин пришёл со своей папкой уже к ночи и стал спрашивать, кому писать о происшедшем. Оказалось, что никто не знает ни во второй, ни в третьей, а Кузьмин, провоевавший с ним рядом два года, ответил, что Голубь ни разу ни о ком не упоминал.

Батя назвал сестру. Она в Свердловске, замужем, фамилия другая, и он помнил её потому, что писал на неё аттестат.

Ковригин записал на манжету, чтобы утром перенести в тетрадь, и уже занёс карандаш над графой, но я попросил не отправлять.

‐ Почему же?

‐ Потому что, — тут я понял, что готов сорваться на него или хотя бы выхватить его дурацкий карандаш и сломать. — нечего тут писать. Он живой!

Он посмотрел на меня пару секунд, подумал и закрыл папку.

Казалось, я вообще не смогу уснуть, но, в конце концов, отключился и проспал до подъёма без единого сна. Утром шестого Ремизов, как всегда, шагал пальцами по косяку землянки. Достаёт он теперь на две доски выше, чем в мае.

Пётр в тот день подошёл ко мне на стоянке и просто постоял рядом. Он щёлкнул костяшками, потом ещё раз и сообщил, что в марте под Бельцами Голубь на развороте влез между ним и солнцем, и он тогда рявкнул в эфир пару крепких слов. А кто в это время сидел у него сзади сверху, он узнал только вечером на разборе.

‐ И я же тогда не сказал ему ничего, не поблагодарил.

Кузьмин в тот вечер достал из планшета плексовую рамку с карточкой и долго держал её против света. Ничего при этом не говорил, и никто к нему не подходил.

Мезенцева я в тот же вечер поставил ведущим пары, а ведомым дал ему сержанта из майского пополнения. Он просился в любую, хоть замыкающим, лишь бы летать, и я это понимал.

Шестого я в первый раз повёл эскадрилью полным составом и там же над дорогой у переезда сделал то же, что и Голубь: спустился сам, посмотрел и только потом дал команду. Внизу оказались наши танкисты, шедшие по опушке. Я потом полчаса сидел в кабине на стоянке и не вылезал.

Шестого, седьмого и восьмого мы работали над котлом по три-четыре раза в день. По ночам к окружённым с запада ходили транспортные и сбрасывали грузы на парашютах; их ловили ночники, а мы по утрам видели на полянах белые купола, до которых никто не дошёл. Восьмого взяли Барановичи.

Я был уверен, что с окружёнными покончат за двое суток. Ну за трое. Так это выглядело в учебнике: стрелки сошлись, овал заштрихован, дальше следующий параграф. А они шли и шли — группами по пятьсот, по тысяче, по две, ночами через леса, болота. В один из этих дней прорвались на нашу сторону настолько удачно, что БАО в двадцати километрах от нас потеряло две машины и одного человека.

Кончилось это только к одиннадцатому или двенадцатому, и то, как сказали потом, не совсем. Десятого мы перелетели вперёд ближе к Барановичам. Лёту оказалось двадцать пять минут, наземные добирались трое суток.

Ведомости я вёл плохо. У Голубя в них были свои сокращения, которые он никому не объяснял, и частично догадывался, а что-то придумывал заново. «Н/в» против фамилии я расшифровал только на третий вечер, и то с помощью Ковригина: он сначала не смог прочитать, потому что мелко, заставил читать вслух меня же, а потом сообразил в одну секунду, что это «не выпускать».

Бумагу в дивизию Ковригин отправил еще шестого, наутро. Ответ пришёл через неделю: поступил пятого, оперирован, шестого эвакуирован в тыл, номер госпиталя такой-то.

Госпиталь нашёлся сразу, он стоял под Гомелем. Ковригин написал туда и получил ответ ещё через десять дней: Голубев поступил седьмого, а девятого отправлен дальше в тыл. К тому времени мы стояли уже под Барановичами, а следующий наш адрес полевой почты пошёл в дивизию только с эшелоном. Ковригин отправил третью бумагу и сказал, что больше ничего сделать не может.

Больше до конца июля мы о нём ничего не узнали.

Предыдущая главаГлава 24 из 26Следующая глава