К книге
Небесный этюд 2Глава 15
58%
Глава 15
15

Первого числа закончились пять суток. Семь машин из девяти Заболотный поднял, как и обещал, а всё прочее так и осталось лежать: у второй эскадрильи с июля не было половины чехлов, у нас на стоянке было три ведра, и одно из них Пахомыч третий месяц собирался запаять.

Приказ пришёл утром второго. Полк перемещался на юг, и Батя объявил это у полуторки, стоя на подножке.

‐ Идём двумя перегонами. Тылы пойдут своим ходом, догонят.

Ага, и догонять они нас будут три недели. Прибыли мы четвёртого. Первый перегон дался легко. Второй делали в пыли: ветер тянул с юго-востока, и земля показывалась урывками. Сели на поле у станции, название которой вскоре вылетело из головы.

Донбасс начался с терриконов. Они шли по горизонту один за другим, серые, правильной формы. Первые полчаса я думал, что это высоты. За посёлком стоял копёр, взорванный так, что железо сложилось внутрь, как палатка, и рядом с ним — водокачка без верха.

Поле нам досталось хорошее, ровное, с твёрдым грунтом. А вот пыль тут была не такая, как на Кубани. Своя, полевая — обычная, серо-бурая, но с породных отвалов за посёлком тянуло угольной мелочью, и рулёжку до капониров кто-то до нас отсыпал той же породой. К вечеру всё, что стояло вдоль неё, становилось серым и чёрным. Отмыть въевшуюся грязь было той еще задачей. За неделю руки у меня стали как у людей из посёлка. К вечеру же в горле саднило как в декабре, я откашливался и боялся, как бы опять не свалиться с жаром.

Заболотный в первый же вечер посчитал вслух при Бате: наличных двадцать четыре, исправных двадцать одна, двадцать вторая будет к утру, если найдётся тяга.

‐ А найдётся тяга? Не знаю. Поищем.

Он поднял очки к свету, посмотрел сквозь них и ушёл, не дожидаясь, что ему на это ответят.

Бензина на поле было двенадцать бочек. Если летать как положено, полку в сутки надо бочек полсотни. Привозили десять, в хороший день пятнадцать, и то не каждый день. Сначала думали, что это на сутки, потом — на двое, потом перестали прикидывать. Заправщик стоял у крайнего капонира сухой, и раздавать ему было нечего. Водитель его, чернявый и хмурый, слонялся без дела и объяснял, что он не виноват, склад так и остался под Харьковом, дорога забита — последний раз он оттуда шёл почти двое суток. Бензин выдавали бочками прямо на стоянки, под роспись механику, потому что перекачивать его лишний раз значило половину растерять по шлангам.

Батя развёл вылеты по парам и по часам. Кому два, кому один, а кому сидеть у машины и ждать вызова.

Заправлялись вёдрами. Бочку выкатывали к машине по двум слегам, ставили набок на козлы, сливали в ведро. Дальше его несли к плоскости и заливали бензин в бак. Я или моторист держали воронку с замшей. Она была одна на эскадрилью, её берегли и сушили на солнце, Кондрат носил её за пазухой.

‐ Двадцать одно, — считал он вслух. — Двадцать два. Командир, не дёргай, оно мимо льётся.

Замшу он мне подавал в тряпке и голыми руками брать не давал.

‐ Он этилированный. Прольёшь на руку — мой сразу. Он через кожу проходит. К вечеру голова затрещит, а ты будешь думать, что напекло.

Моторист у соседнего капонира в тот же день тянул из бочки шланг ртом, чтоб пошло самотёком, и глотнул. Отплёвывался он долго, потом сидел бледный, и Пахомыч ходил вокруг и рассказывал, как в тридцать девятом одного такого умника увезли, и он две недели не работал.

На заправку после вылета уходило бочка с четвертью. Точнее не скажу, я в вёдрах не считал. С бочками, конечно, вышла история. Их надо было закатывать на кузов, а доски у нас были короткие, и Пахомыч предложил тянуть верёвкой в две петли: конец через борт, петля вокруг бочки, тянешь на себя — она сама идёт вверх и не виляет.

Третью бочку они с мотористом упустили. Она съехала обратно по слегам, соскочила, встала на ребро и покатилась под уклон прямо к кухне, набирая ход. Спиридоныч увидел её метров за двадцать и повёл себя как человек, у которого котёл уже один раз пробило: он не побежал, а взял свой черпак и заорал на неё. На удивление помогло — бочка вильнула на кочке, легла плашмя и остановилась в трёх шагах. Хохотали все, кроме Спиридоныча. Он потом до вечера рассказывал каждому, что вот так и прибьет кого-нибудь — не пулей, а бочкой.

Зато с едой у нас в те две недели было лучше, чем за всё лето. Огороды в посёлке уцелели — их немцы обобрали, но не все и не до конца, а кое-что бабы попрятали в бурьяне и в ямах. Спиридоныч ездил туда с меринком через день и возвращался то с помидорами, то с кабачками, то с кукурузой. Менял он на соль, мыло, один раз на пустую бочку, которую у него потом Пахомыч чуть не отобрал обратно.

Помидоры были мелкие, тёплые от солнца и лопались в руках. Я съедал за раз штук восемь, потом обед, потом добавку, и Спиридоныч на меня смотрел с уважением, как смотрят на хорошую лошадь.

Арбуз он привёз один. Здоровенный, треснувший с боку. Резали его на крыле у крайней машины на девятнадцать частей. Гаврилов стоял над ножом и следил, чтобы делили честно. Досталось всем по узкой дольке. Ерунда по большому счету, но я помню тот арбуз до сих пор лучше, чем половину боёв за сентябрь.

Клава к нам на поле пришла на третий день ругаться.

‐ Меченый, у тебя в казённике пыли на палец. Ты её что, специально возишь?

Угольная пыль и правда просачивалась всюду: в лючки, затвор, под ленту. Клава завела такой порядок — после каждого вылета стволы чехлить тряпичными манжетами, а лючки не открывать без надобности. За нарушение пилила лично. В тот день она прогнала обе мои пушки немецкой щёткой из томаровского ящика, а меня посадила рядом держать фонарь.

На второй день Гуреев отдал мне записную книжку. Она была немецкая, ещё томаровской добычи, в клеёнчатой обложке, листы в клетку. Первые четыре страницы исписаны чужой рукой — столбики цифр и фамилии. Гуреев их аккуратно вырезал ножом, и книжку принёс мне.

‐ Ты нарисуй что-нибудь для листка. Механиков, например, они у меня третий месяц не отмечены.

Рисование в той жизни это было чуть ли не единственное, за что меня хвалили без оговорок. Здесь оно пригодилось неожиданно: за первый год я извёл на самолёты и чужие портреты столько бумаги, что представить сложно. Просили все: кто-то домой отправить, кто-то так, на память.

В тот вечер я сел на бруствер и стал рисовать. Кондрат стоял на плоскости и вытирал тряпкой воздухозаборник — он делал это каждый вечер, я его в таком виде видел раз двести. А все равно оказалось, что нарисовать это трудно. Не машину — её я мог с закрытыми глазами — а то, как он стоит: одна нога согнута, плечо вниз, локоть отведён. Я испортил два листа и только на третьем уловил позу.

Дальше пошло само собой. Спиридоныч с меринком и бачком, на котором мелом написано, до какого уровня наливать. Патрон, тащащий гильзу и заваливающийся на бегу. Клава с щёткой, забравшаяся в открытый лючок по локоть. Нюра со свёрнутым полотнищем через плечо.

Потом я перевернул страницу и нарисовал Гриньку, бегущего за полуторкой. Его я рисовал по памяти, и вышло плохо, потому что лица я уже не помнил. Только пряжку на верёвке у него на шее и тот топор. На следующей странице получился Барабаш — вот его я вспомнил целиком, с ямочкой на подбородке и с этой его фишкой рассказывать, разводя руками.

Артём заглянул через плечо и минуту молчал.

‐ Здорово получилось! А меня нарисуешь?

‐ Тебя я уже весной рисовал.

‐ Так то весной…

Нарисовал я его через день, у машины, и он отправил портрет матери в тот же вечер, свернув вчетверо и переложив бумагой, чтоб не потерся.

Задачу на разведку Батя поставил восьмого.

‐ Пойдёте парой. Надо знать, что у немца на дорогах за Барвенковом и где он сажает свои. Пройдёте низко. Если по вам откроют огонь — тем лучше, значит, есть что прикрывать. Место запомнить и доложить точно.

Он посмотрел на меня строго.

‐ Точно, я подчёркиваю. А не «примерно у переезда».

Взлетели в семь двадцать. Шли на двухста метрах, потом опустились ещё, и я вёл Артёма над самой стернёй, ориентируясь по дороге и по железке. Внизу мелькало убранные и неубранные поля, чёрные квадраты пожарищ, стадо, разбежавшееся от нас в стороны, и один раз — бабы на огородах, которые даже голов не подняли.

Первую батарею мы нашли на пятой минуте. Прошли над развилкой, и справа сзади встало четыре разрыва, мелкий калибр с недолётом.

‐ Пятый, справа от дороги, у копны. Четыре ствола.

‐ Вижу. Держись.

Мы прошли вдоль дороги, и по нам пальнули ещё в двух местах. Раз даже из тридцати семи миллиметров, и работали они с упреждением. Я бросил машину вниз и вправо, вышел из-под трассы, и мимо кабины мелькнуло уж очень близко. По фонарю щёлкнуло, и слева по плексу разбежалась белая звезда. Смотреть туда стало бесполезно: трещинки преломляли солнечные лучи и слепили глаза. Секунды три я вёл машину по правому борту и по приборам, потом приноровился заглядывать поверх неё.

Дорога была забита. Не колонной — обозом, повозками, скотом, между ними стояли машины, и всё это тянулось на юго-запад километра на четыре. Я запомнил развилку, мост, отметку у высоты и то, что у самого моста стоят зачехлённые стволы.

А на обратном пути нам попалась «рама». Она ходила восьмёрками над нашим передком спокойно и деловито на полутора тысячах и корректировала — там с утра работала артиллерия. Пехота эту тварь ненавидела больше всего, и я её понимал: пока она висит, накрывают всё, что шевельнётся.

‐ Второй, я атакую. Прикрой сверху.

Первый заход я запорол. Подошёл сзади снизу, как учили, а она в последний момент завалилась в разворот с креном градусов под шестьдесят, я проскочил. Стрелок из задней гондолы бил всё это время длинными очередями и попал. Потом Кондрат нашёл две дырки в правой плоскости, у самого закрылка.

Второй заход я строил уже спокойнее. Дал ей выйти из разворота, зашёл справа сверху, взял прицел с упреждением и дал длинную с полутора сотен, а потом ещё и короткую, но ближе. Правый мотор задымил, потом сорвало капот. Она пошла вниз с креном, и левая балка сложилась ещё в воздухе.

‐ Есть! — заорал Артём. — Пятый, есть, она горит!

Подтвердили её в тот же день и с земли, и по телефону: артиллеристы, над которыми она висела, дозвонились до дивизии сами и просили передать спасибо. Гуреев эту фразу потом зачитал всему полку.

Кондрат полез было с банкой краски сразу, но потёр борт пальцем, посмотрел и объявил, что на угольную пыль краска не ляжет.

Дежурство у машин начиналось в четыре утра. Из землянки выходишь в темноту и в холод — в сентябре в степи к утру выстывает так, что уже не веришь, что днем может быть жарко. Роса на чехлах, на бруствере, сапоги мокрые до колена, пока дойдёшь. Кондрат уже там, стянул чехол с фонаря наполовину, и над машиной пахнет бензином и остывшим маслом. Влезаешь в кабину, пристёгиваешься, кладёшь руки на борта и сидишь.

В это время в кабине главное занять мысли чем-нибудь отвлеченным. Сначала небо на востоке становится серым, потом хорошо видно капот, полосу и терриконы за ней. Кто-то у соседнего капонира кашляет. Спиридоныч подвозит термосы прямо к стоянкам, потому что дежурным от машин отходить нельзя, и чай у него в такое утро крепкий, он обжигает губы через край кружки, и от этого становится как-то спокойнее.

Артём сидел у меня на плоскости, свесив ноги, и рассказывал про своего деда, который до войны держал пасеку под Кировом и качал мёд в двух видах, гречишный и какой-то ещё. И что дед обещал ему отдельный улей на свадьбу.

‐ А ты женишься?

‐ После войны обязательно. — Он слегка покраснел, но все же смог произнести ответить с таким гордым видом, будто это уже вопрос решенный.

Кондрат из-под плоскости отозвался в своем репертуаре.

‐ Ты, главное, вернись. А невесту тебе найдут, за этим дело не станет.

И в чем он не справ⁉

Десятого мы с Артёмом сели на чужое поле. Вышло глупо. «Ясень» навёл нас на группу над Барвенковом, её мы не нашли, зато пару «мессеров» встретили. Проходили с ними минут шесть, никто никого не сбил, а горючего у меня после этого оставалось на донышке. До своих было минут сорок. До штурмовиков, которые сидели в двадцати километрах — двенадцать. Сели у них. Поле было хуже нашего, с ямами, и стояли на нём «илы» вперемешку с воронками. Нас встретил техник, посмотрел на звёзды на моём борту, посчитал их пальцем в воздухе и сходил за начальством.

Первым делом я спросил про бензин, и начальник склада, интендант с толстым лицом и очень тихим голосом, ответил не сразу.

‐ Вам семьдесят восьмой. У меня он есть.

Я даже обрадовался, но рано.

‐ Он у меня весь расписан под завтрашние вылеты, до последнего литра. А вы в моей ведомости не значитесь. Звоните в дивизию. Дадут указание — оболью хоть до краёв.

Пока в дивизию дозванивались, стемнело. Нас накормили и положили в землянке у механиков. Там пахло портянками и махоркой, горела гильза с фитилём, и человек шесть сидели и разговаривали про свои дела: у них накануне не вернулся экипаж, и они разбирали, куда он мог сесть.

Я достал книжку и стал рисовать эту землянку. Надо было чем-то руки занять. Через полчаса за спиной стояло трое.

‐ Слышь, лейтенант. А человека можешь? — сказал кто-то у меня над плечом.

Я нарисовал их старшину. Он сидел прямо со строги выражением лица как будто позировал для официального фото, а вышел у меня с усмешкой, потому что всё время дёргал углом рта. Ему понравилось. Потом нарисовал ещё одного, белобрысого и совсем молодого, и тот сразу спрятал листок за пазуху и не стал хвастаться остальным.

Утром техник принёс нам двести литров, отмерив по своей мерке, и на бумаге это оформили задним числом. Интендант при этом на меня не смотрел. А старшина, тот самый, притащил к машинам полкуска хозяйственного мыла и банку тушёнки. Я сперва отказался, и он сунул гостинцы Артёму.

Домой мы пришли к девяти. Батя разбирать не стал, только спросил, сколько у меня было на посадке. Когда я ответил, зыркнул так, что стало не по себе.

Посёлок стоял в двух километрах, и туда ходили за водой. В колодце у нас на поле вода была солоноватая и мутная. А в посёлке, хоть и через раз, но работала колонка, и очередь к ней с вёдрами стояла с шести утра. Народ вернулся не весь: половина дворов пустая, окна забиты, а те, кто вернулся, жили в основном в погребах и в землянках, потому что хаты стояли без крыш.

Меня возили туда дважды, и оба раза я разговаривал со стариком по имени Игнатьич. Он был штейгер, тридцать лет под землёй. Руку ему покалечило в сорок первом, когда шахту рвали свои при отходе. Снимали подъёмную машину, торопились, сорвалась станина и прижала кисть к раме. Вправили как сумели, врачей тогда никто не искал. С тех пор рука не разгибалась. Немцы потом два года пробовали откачивать шахту, не вышло. А перед уходом взорвали копёр и утопили насосы.

‐ Вода в третьем горизонте стоит. Её теперь года полтора качать, — он смотрел не на меня, а на террикон. — А кто качать будет? Ребят угнали. Кто остался, шибко старый.

Я спросил, много ли угнали. Он ответил сразу, не задумываясь: в апреле сорок второго сорок один человек, в мае сорок третьего ещё восемьдесят шесть. Видно было, что он этот счёт держит в голове, да и спрашивают явно не первый раз.

Я нарисовал его копёр, сложившийся внутрь, водокачку без верха, бабу с двумя вёдрами на переднем плане. Игнатьич посмотрел через плечо и ничего не сказал, просто стоял и смотрел.

Четырнадцатого мы перелетели вперёд, на поле западнее Барвенкова, взятого четырьмя днями раньше.

Немец отходил, но делал это отнюдь не покорно. Над дорогами сражения кипели каждый день. Шестнадцатого не вернулся лётчик из третьей эскадрильи — сгорел на глазах у своих, никто ничего сделать не успел. Семнадцатого Мезенцева подбили, он сел на брюхо в двенадцати километрах у наших танкистов. Вернулся на следующий день на попутной с распухшим носом и очень довольный собой, потому что перед этим успел сбить пару противников.

Голубь его встретил у капонира и сначала не сказал ничего. Постоял, посмотрел, потом уточнил, зачем он пошёл вниз один.

‐ Так он же уходил, товарищ старший лейтенант.

‐ Еще один пойдешь — не вернёшься.

И ушёл. А через час я видел, как они вдвоём сидели на бруствере, и Голубь выкладывал перед ним стреляные гильзы, переставлял их и что-то говорил, а Мезенцев кивал.

Восемнадцатого Пётр привёз двадцать одну пробоину. Одна была в консоли размером с кулак. Он вылез, обошёл машину кругом, потрогал пальцем края и пошёл к Заболотному.

‐ Клеить будем? — спросил он.

‐ Клеить. А что мне, новую тебе везти? — Заболотный уже лез под плоскость. — Плоскость целая? Целая. Лонжерон цел? Значит, летаешь.

Вечером Пётр писал Маше и на полях нарисовал террикон и будку у переезда. Почта догнала нас девятнадцатого вместе с первой машиной тылов. Мне было одно письмо от матери, и в нём она в третий раз за лето спрашивала, не связать ли к зиме шерстяных носков и куда их слать.

Отвечал я под навесом огрызком карандаша и написал, что вязать пока не надо, тут стоит жара, и что с зимним у нас всё в порядке. Про то, где мы, писать было нельзя, а больше я и не нашелся что сказать.

Артём рядом дописывал своё и вслух прикидывал, дойдёт ли к октябрю.

‐ У нас же теперь всё быстрее пойдёт. Связь наладят, и будет как по расписанию.

‐ Ага. Дойдёт в лучшем виде. — Заверил я его.

В этот момент я вспомнил свою «почту» из прошлой жизни, сообщения, которые приходили мгновенно, и момент, когда видишь, что пользователь прочитал. Такое случалось со мной иногда, и каждый раз я потом прикидывал, чем бы отговорился, если бы ляпнул что-то не к месту.

Двадцатого нас перебросили ещё раз, ближе к Павлограду, и там мы наконец встретились с полноценным прикрытием. Немец собрал что мог и держал переправы через речки, по которым отходил.

Я в тот день вышел в небо дважды и во второй раз достал «худого» на выходе из атаки. Он, дымясь, ушёл со снижение. Следить за ним было некогда, так как на хвосте висели двое. Подтверждения не пришло ни в тот день, ни позже, и мы его не записали. Артём переживал из-за этого больше, чем я.

К двадцать второму бензин наконец стал приходить нормально: пригнали заправщики, привезли шестьдесят бочек, и вёдра мы убрали. Кондрат в тот вечер долго вытирал ладони, а потом развернул замшу и повесил её сушиться отдельно, на гвоздь.

Заболотный доложил, что исправных девятнадцать. Четыре из них, уточнил он сам у себя, держатся на честном слове, а это категория не ремонтная, и он это докладывает заранее.

Дождь пошёл в ночь на двадцать третье, первый настоящий за месяц. Мы сидели под навесом у кухни, человек десять. Аркаша гармошку не доставал. Он с Лукиным и с Кондратом делал новую воронку из немецкой канистры, и они втроём спорили с чего начать. Патрон лежал под скамейкой и обрабатывал кость, добытую днём. Соломенную яму за кухней Спиридоныч выстелил ему заново на второй же день.

Про реку в полку уже говорили вслух как будто это уже решено. Какой это будет месяц, и сколько мы там простоим, я не знал, но уже не злился на себя.

Вытащил книжку и по памяти нарисовал того белобрысого паренька. Первый портрет остался с ним, а мне он не давал покоя третий день, уж больно хмурый он тогда получился. Лицо я запомнил, а фамилию не спросил.

Предыдущая главаГлава 15 из 26Следующая глава