К книге
Небесный этюд 2Глава 12
46%
Глава 12
12

От воскресного ливня к шестому не осталось и следа. По полосе в начале разбега нарезала круги водовозка, чтоб хоть как-то прибить пыль.

Батя поставил задачу у крыла крайней машины: прикрытие войск южнее Яковлева. Восьмёрка, ведёт Голубь. Ведомого ему так и не дали. Он ходил третьим, пристраиваясь то к Петру, то к нам, и на предложение взять кого-нибудь из пополнения ответил, что пока побудет один.

‐ Не пойдет, — Батя даже не обернулся. — Сегодня посмотришь, завтра возьмёшь.

Артёма я пустил вперёд в первом же вылете. Не потому что выбрал подходящий момент, а потому что спокойных дней с пятого числа явно не предвиделось. А ждать идеального удобного случая пришлось бы до осени.

‐ Второй, идёшь первым. Я сзади и выше. Стреляй с двух сотен, не ближе.

Он ответил дважды нажатой кнопкой.

«Тополь» вывел нас на девятку «лаптёжников» ещё на подходе с превышением и от солнца — в то утро нам вообще везло с солнцем. Артём свалился на них сверху и сзади, как я его гонял всю весну, и нацелился на замыкающего. Я держался метрах в трёхстах позади и правее. Первый раз за много месяцев мне было по-настоящему нечем себя занять, кроме как крутить головой.

Он ударил коротко и точно. У «юнкерса» вспыхнуло под правой плоскостью, он вывалился из строя и полетел вниз с разворотом. Артём отвернул через низ, стал разгоняться и ушёл у меня из-под крыла туда, где я его уже не прикрывал.

Пара противников нарисовалась ожидаемо сверху. Ведущий уже доворачивал, когда я перевёл на него нос и дал длинную, неровную очередь через полнеба. Попал я или нет — не знаю. Он вздрогнул, шарахнулся вверх, второй ушёл за ним, и на этом всё кончилось.

‐ Второй, скорость.

‐ Есть скорость!

Домой он шёл, задрав нос, я это понял даже сзади. На земле вылез, снял шлемофон и посмотрел на меня так, будто ждал, что я сейчас начну.

‐ Отвернул ты куда?

‐ Вниз, товарищ лейтенант.

‐ И подо мной прошёл, я на тебя чуть не сел. В следующий раз двигай через верх и в мою сторону.

Кондрат в это время уже стоял у соседнего капонира и объяснял Артёмову мотористу, парнишке из последнего призыва, что краску надо разводить по-другому и что звезду лучше класть в два слоя, иначе через неделю от неё останется лишь ржавая тень.

Седьмого и восьмого все шло по той же схеме, только чаще, по четыре вылета. К обеду в глазах плыло, и я перестал считать, сколько раз мы отбивали одну и ту же дорогу. Немец лез на Обоянское шоссе, и нас держали над ним с рассвета.

Восьмого мы потеряли двоих из третьей эскадрильи. Одного я знал по голосу в эфире — тот всегда начинал доклад с «ну», будто раздумывал, что дальше сказать. К вечеру Заболотный объявил, что исправных четырнадцать и что если завтра не пригонят, то послезавтра он начнёт собирать одну из двух.

Пригнали девятого: четыре Ла-5Ф и шесть лётчиков. Голубь взял себе Мезенцева — долговязого, с обгоревшей на солнце шеей, увёл его к капониру и до темноты чертил ему что-то прутиком по земле. Кузьмин, проходя мимо, задержался, посмотрел и пошёл дальше.

И как раз девятого мне пришла в голову идея насчет воды. Это случилось, когда меня второй раз за неделю чуть не вывернуло после первой же кружки. Возили воду из деревенского колодца, к полудню она в бачке нагревалась и отдавала железом. Пили все очень много, литра по три-четыре, потому что жара стояла за тридцать, а в кабине и того больше. Спиридоныч воду подсаливал — так было уже заведено. Так поили кочегаров, работников на литейке, откуда он был родом, и щепоть на ведро он бросал не задумываясь. Помогало через раз. Меня к четвёртому вылету всё равно мутило, в голове звенело, а ногу сводило в самый неподходящий момент. Вот я и подошел к повару.

‐ Спиридоныч, ты сахару туда сыпь.

‐ Куда?

‐ Да в бачок с водой. Ложку на ведро в добавок к соли.

Он поставил черпак и посмотрел на меня как будто я заговорил на другом языке.

‐ Солёное с сладким предлагаешь мешать, так?

‐ Ага.

‐ Ты сколько сегодня летал?

‐ Три раза.

‐ Оно и видно.

Он отвернулся, а я не мог объяснить. Почему соль без сахара усваивается вполовину хуже. Я и сам не знал точного механизма. Поэтому налил себе кружку, бросил соли на глаз и ложку сахара из его же мешочка, размешал пальцем и выпил при нём, не поморщившись, хотя это было непросто. Спиридоныч следил за мной, как за человеком, который на спор ест мыло.

Через полчаса меня уже не мутило, о чём я ему доложил. Через два дня тоже все было отлично. Он подумал сутки, поговорил с Клавой, потом ещё сутки молчал, а на третий день выставил у капониров отдельный бачок и вывел на нём мелом «летчикам». Сахар туда шёл из его личного мешочка, и об этом он напоминал каждому, кто подходил. Пахомыч, разумеется, вспомнил, что на автобазе у них шофёрам летом давали то же самое, только не с сахаром, а с квасом, и что от кваса вообще-то было бы еще лучше.

Хуже всех повёл себя меринок. Сладкое он учуял на второй день, повадился к бачку и лизал доску, на которую попадали капли. Спиридоныч в конце концов перевесил бачок повыше и полдня ходил косился на меринка.

Десятого нас подняли на разведчика, но поздно, его не догнали: к пяти тысячам он был уже недосягаем. Артём потом полчаса вздыхал в эфир, забывая отпускать кнопку.

Лапшин с пятого числа ходил чернее тучи: не выстрелил ни разу, потому что Кузьмин держал его в такой узде, что тот и головы не смел повернуть без разрешения. Десятого вечером я услышал у кухни обрывок разговора. «А я тогда для чего?» и ответ, что для того, чтоб ведущий был жив, а настреляться он ещё успеет.

В те же дни у Пахомыча пропали веники. Он привёз их с Кубани в мешке. Бани на новом месте не было и пока не предвиделось. Веники висели под навесом, и раз в неделю он их перебирал. Девятого насчитал двадцать четыре вместо тридцати.

Нашлось всё у мотористов: обломанным дубовым веником удобно было выметать из-под чехлов то, что обычной метелкой не получалось. Пахомыч постоял над обломками, сказал про этих ребят пару крепких слов и унёс остальные к себе. И с тех пор спал прямо под ними.

Гринька из Дубровки к тому времени прижился на поле окончательно. Мать его гоняла домой, он возвращался. Таскал воду, подавал ветошь, бегал за папиросами, а Пахомыч пристроил его к макетам на логу. За неделю он загорел до черноты и обзавёлся немецкой пряжкой, которую носил на верёвке и никому не давал в руки.

Одиннадцатого в воскресенье было тихо до странности. Мы отходили два вылета и не встретили никого. С запада всё так же гудело и стояла бурая муть до половины неба, но в нашем квадрате было пусто, и «Тополь» дважды переспросил, точно ли мы там, где нам положено.

После обеда нас построили. Строй вышел короткий и не сильно парадный: дежурное звено осталось у машин, а половина полка была в замасленном, потому что переодеваться никто не стал. Гуреев вынес папку и нёс её двумя руками, и по этому все догадались, что будет, раньше, чем он раскрыл рот.

Приказом войскам фронта, от имени Президиума Верховного Совета Союза ССР, за образцовое выполнение боевых заданий командования и проявленные при этом доблесть и мужество… Голубеву — третий орден Красного Знамени. Тот самый, который, по январской записке Гуреева «ходил выше» с декабря по июль. Голубь вышел, взял коробочку, козырнул и вернулся в строй. Лицо у него было в точности то же, что за завтраком. Потом Гуреев назвал Воронова. Пётр сперва не двинулся. Гаврилов ткнул его в спину, тот шагнул и пошёл, и по дороге к Бате оправлял гимнастёрку одной рукой.

Лист на него Батя писал восьмого декабря при мне за одним столом с моим, и с тех пор про этот лист не было вестей. Гуреев объяснил уже потом: по дивизионной картотеке Воронов с августа сорок второго числился не вернувшимся с боевого задания, поправку послали отдельной бумагой и на месяц позже, а наградной пролежал там, где лежат бумаги на выбывших.

Орден Красного Знамени. Четырнадцать личных на декабрь, оговорка про ноябрьское взыскание в характеристике — и всё равно не срезали. В строю Пётр стоял как положено, а когда разошлись, сел на бруствер и раскрыл книжку. Но смотрел не на орден. Он водил пальцем по строчке с отчеством, где было выведено «Афанасьевич» через «а», как оно и должно быть. В прошлогоднем извещении, том, что вручили Маше под Камышином, писарь поставил «о».

‐ Ей напишу сегодня же, — он закрыл книжку и подержал её в ладони, взвешивая. — Она эту бумагу с осени носит.

Потом Гуреев взялся за второй документ, уже по дивизии, и там пошёл технический состав. Кондрату с двумя мотористами — медали «За боевые заслуги». Механик приколол ее тут же, слегка криво, и до вечера лазил с ней в мотор, а к ночи тёр керосиновой тряпкой.

К вечеру Гуреев обошёл всех с почтой. Мне пришло два письма, одно от матери. Карточки из дивизии в этот раз не было. Фотокорреспондент, снимавший Голубя в июне, фамилию мою записал в блокнот вместе с полевой почтой и, судя по всему, тем и ограничился.

Пётр писал Маше на бруствере, подложив под лист планшет. Он к тому времени завёл привычку рисовать на полях, и в тот вечер рисовал собаку — не Патрона, а какую-то другую, лохматую.

‐ А наш-то почему до сих пор прихрамывает? — спросил Пётр, не поднимая головы.

‐ Так не удивительно. Кость криво срослась, теперь это навсегда.

‐ Напишу, что он уже бегает, — сказал он и дорисовал собаке хвост.

Аркаша сидел поодаль и играл вполголоса ту самую бодрую вещь, которую привёз с собой в мае. Лукин пришёл с гармонью, послушал, сел рядом, но разворачивать не стал.

Ночью на двенадцатое пошёл дождь: сначала едва капало, потом разошлось и лило часа полтора с громом где-то в стороне Прохоровки. В землянке потекло из-под наката в двух местах, Пахомыч подставил котелки. Я лежал, слушал воду и думал лишь о том, что завтра двенадцатое.

Я помнил, что под Прохоровкой сойдутся танки и что после этого немец покатится назад. Сколько там сгорело за один день, я как-то слышал, но запоминать не было нужды.

Было бы лучше бы, если бы точно знал, кто из наших не сядет вечером? Не факт.

Подняли нас в половине пятого. Дождь кончился, полоса подсохла сверху и была вполне пригодна. Пыли впервые за неделю не было совсем, и это оказалось единственным подарком за все сутки.

Батя ставил задачу быстро, без фанерки.

‐ Впереди штурмовиков идём. Наша работа — чтоб над ними было пусто, когда они придут. В драку с прикрытием не лезть, связать и держать. Штурмовики за нами через двенадцать минут, они не маневрируют.

Восьмёрка: внизу мы с Артёмом и Пётр с Гавриловым, выше Голубь с Мезенцевым и Кузьмин с Лапшиным. Взлетели в пять сорок.

Внизу тянулся туман по низинам, белый и ровный, из него торчали верхушки посадок. Мы вышли на нужный район, и я увидел то, что виделось потом во сне лет десять.

Земля горела вся. Не сплошным пожаром, а точками — десятками, сотнями, и каждая точка тянула за собой чёрный хвост, они сливались в сплошную полосу, которую сносило на север. Между ними ползли и стреляли. С двух тысяч разобрать, кто чей, было невозможно; всё перемешалось так, что если бы нам и разрешили штурмовать, запросто можно было бы попасть по своим. По дорогам к этому месту с востока шли колонны, не прячась, среди бела дня, чего я не видел ни разу за год.

Немцы были уже там.

‐ Кама, я Тополь. Над районом истребители, до двадцати. Штурмовики на подходе.

‐ Работаем, — негромко сказал Голубь.

Дальше было двадцать минут сумасшедшего калейдоскопа сцен, мгновенно сменяющих одна другую. Первая пара прошла подо мной, и я не успел довернуть. Помню, как Гаврилов орал, что его зажали, и Пётр вырвался к нему сверху. Чужой очень спокойный голос в эфире требовал назвать квадрат.

«Мессер» вылез мне навстречу снизу справа, и мы с ним разошлись в лоб, не стреляя, потому что оба не успели. На развороте я поймал его в кольцо, повёл, поймал ещё раз и всадил ему в брюхо с полутора сотен. Он клюнул носом и пошёл вниз, а я довернул за ним и увидел, как он вошёл в дым и так и не вылетел оттуда. Я огляделся и стал искать Артёма. Он был там, где надо, и я с облегчением выдохнул.

Штурмовики пришли минута в минуту. Восемнадцать штук в двух группах легли на цель низко. Мы висели над ними и никого к ним не пустили. Домой вернулись все восемь.

Второй вылет был в девять, туда же. Шли на трёх тысячах, и нас потолкали сверху четвёркой. Я ушёл вверх навстречу, разошлись, и тут откуда-то сбоку — я его так и не увидел — по мне отработали. Ударило слева, спереди, у борта. В кабине хлопнуло, что-то белое и яркое прошло мимо лица, левое предплечье обожгло сразу в трёх местах, и рука на секторе газа словно стала чужой.

Благо, машина была в порядке. Я это проверил первым делом: рули отвечали, мотор тянул, приборы стояли как надо. В дыру ударил встречный ветер, и из кабины потянуло белым — пылью, крошкой плекса, пороховой взвесью — всем, что там было.

‐ Пятый, у вас дым!

‐ Нет. Это из кабины сор тянет. Смотри за мной.

Была разбитая обшивка у борта и щепа от лонжерона. Потом Кондрат вытащил из-под приборной доски кусок дюраля величиной с ноготь от рамки фонаря, с моей же машины.

Больно сперва не было. Дошло часа через полтора, а в моменте левая рука просто не работала. Газ я двигал правой, перехватывая с ручки, и это стоило мне одного немца: в развороте я поймал «фоккера» как надо, не смог вовремя добавить, и он ушёл.

Домой пришли без потерь. Я зарулил, посидел, вытер краги о штанину, натянул сверху рукав гимнастёрки и вылез.

‐ Плекс слева выбило, — объяснил я Кондрату. — И у борта посмотри.

Он полез оценить ущерб, а я быстрым шагом двинулся к землянке. Я скрыл ранение не из геройства. Исправных на утро было шестнадцать, лётчиков больше, чем машин — замена мне нашлась бы. А вот пару пришлось бы ломать: Артёма отдавать чужому ведущему на четвёртые сутки. Врачу это было бы неважно, он бы снял. Рукав я перетянул сам за землянкой, разорвав индивидуальный пакет зубами. Кровь шла несильно и скоро остановилась, а вот рука к обеду распухла и в локте не гнулась до конца.

За обедом Спиридоныч подъехал с термосами прямо к капонирам. Аппетит у большинства был не ахти, но он по-прежнему наливал всем как должно. Мне добавил второй черпак без разговоров и посмотрел, как я беру котелок.

‐ Ты чего одной рукой?

‐ Отсидел.

‐ Руку что ли?

‐ Да вообще все. — отмахнулся я и отошел.

Патрон к грохоту за неделю привык и снова таскал гильзы, приволакивая слегка заднюю лапу. За обед принёс три штуки.

Третий вылет был в час на прикрытие войск, и вышел самым тяжёлым. Нас держали над квадратом двадцать пять минут и пробовали на прочность трижды. В последний раз наверху оказалось столько народу, что Голубь увёл всех к самой земле, и домой мы шли на бреющем, распугивая обозы.

Зато Лапшин наконец выстрелил, и не впустую: довернул сам, без команды, и сбил с хвоста Кузьмина пристроившегося «мессера». Ведущий потом со смехом недоумевал.

‐ Я ему говорю — молодец. А он молчит. Я говорю — Лапшин, ты слышишь, ты молодец? А он мне: «А я не понял, попал или нет».

Клава набивала мне ленты молча, а когда я подошёл, разогнулась с усилием и посмотрела на рукав.

‐ Меченый, у тебя гимнастёрка мокрая.

‐ Так жара ведь.

‐ Ага. Верю. — Она прижала звено большим пальцем и уложила ленту.

Четвёртый пошли в шесть вечера, и к нему я уже понимал, что зря все это с раной затеял. Рука не гнулась, левый глаз слезился и косил на низкое солнце. Вылет вышел почти пустым. Мы прошли над районом, где утром все горело, а потом остались лишь небольшие очаги. Дым сносило на север широкой полосой, и сквозь него просвечивали красные точки. По полю внизу кто-то ходил.

Сели в половине девятого. Я зарулил, заглушился и сидел, пока Кондрат не влез на плоскость с колодками под мышкой и не заглянул в кабину.

‐ Командир. Слазь давай.

‐ Что там с машиной?

‐ Ничего. Я тебе с обеда ничего не говорил. — Он вытер пальцы о штанину, не глядя мне в глаза. — Четвёртый вылет я тебе простил. Пятого не будет.

Спорить было бесполезно, потому что он уже орал в темноту, чтоб позвали доктора. Врач шёл к дежурному звену — там у кого-то с утра нарывал палец — и разворачиваться до санчасти не стал. Через плечо у него висела санитарная сумка. Он поставил ее на ящик рядом, открыл и разложил холстинку прямо на крышке.

Резали при двух фонарях, на снарядном ящике за землянкой. Один фонарь держал Кондрат, второй поставили на попа сбоку чтобы осветить процесс. Рукав он распорол ножницами по шву. Потом взял флакон, вылил спирт себе на ладони, растёр, полил мне на предплечье сверху вниз, не жалея. Вот тут я и понял, что до этого мне, в общем, не было больно. Спирт по свежей ране шёл так, что я упёрся затылком в стенку землянки.

‐ Терпимо? — не поднимая взгляда спросил врач.

‐ Терпимо. — Я отозвался с напускной твердостью.

‐ Ну и молчи тогда.

Пинцет он облил спиртом и поднёс к фонарю. Спирт схватился синим пламенем, обежал металл и погас. Только после этого врач приступил. Считал вслух. Осколков вышло шесть. Три оказались от плекса, гладкие, молочные, три — мелкие железки с рваными краями, и каждый он клал на газету рядом. Седьмой засел глубоко, у самой кости, и трогать его врач не стал.

‐ Пусть выходит сам. Выйдет через месяц-два. Если воспалится, задёргает, температура поднимется — сразу ко мне, не тяни.

Осколок вышел в конце августа, под Харьковом. А пока врач залил сверху все йодом, наложил марлю и стал наматывать бинт, придерживая конец подбородком.

‐ От вылетов освобождаю на сутки.

‐ Не освобождайте, пожалуйста. — Вот тут голос у меня дрогнул.

‐ Я вам не предлагаю. — Он затянул узел и подёргал. — Завтра посмотрю. Если двигать нормально сможете, летайте, чёрт с вами.

Сумку он застегнул, повесил на плечо и пошёл дальше к дежурному звену. Кондрат стоял рядом всё это время и молчал. А когда врач ушёл, собрал осколки с газеты в стреляную гильзу и куда-то её унёс.

Итог Батя объявил у полуторки, сидя на подножке и ничего при этом не читая.

‐ Утром было двадцать пять. Сейчас двадцать два. Не вернулись двое из третьей, один сел на вынужденную у Беленихина, живой. Вылетов пятьдесят один.

Он помолчал, потом посмотрел куда-то в сторону дороги, откуда всю ночь шёл гул.

‐ Танкисты сегодня работали. Что там было — потом узнаем.

Меня он придержал, когда все разошлись. На КП горела лампа, Гуреев сидел с чернильницей, и на столе лежали бланки — те самые, которые я один раз уже разглядывал вверх ногами в декабре.

‐ Цифры сверим, а то у меня не сходится. — Батя послюнил палец и отогнул страницу. — Вылетов за тобой двести сорок три. Боёв шестьдесят один. Сбитых лично восемнадцать, с земли подтверждено четырнадцать.

‐ Сегодня ещё один был, товарищ капитан.

Он посмотрел на меня поверх тетради, потом на бинт, потом опять в тетрадь и вписал что-то сбоку.

‐ Значит, девятнадцать. Приказом за десять сбитых полагается представлять к высшей.

Гуреев заметил из-за своей чернильницы, что по этой мерке писать надо было ещё в мае. Он подул на строчку и добавил, что ноябрьское взыскание снято ещё в декабре, но в дивизии всё равно посмотрят.

‐ И пускай смотрят. — Батя обмакнул перо. — Пишу на Героя. На Голубева такой же, только у него это четвёртый лист за войну.

‐ Срежут?

‐ Может, и срежут. — Он вывел строчку до конца и отложил ручку. — Пойдёт долго. Месяцев восемь, если получится.

По дороге к землянке я поймал себя на том, что думаю не про звезду и не про то, срежут или нет, а что у Бати в тетради шестьдесят один бой, а я из них помню куда меньше. Артём принёс мне котелок к землянке, поставил рядом, сел и минут пять ничего не спрашивал. Потом достал из кармана свою пластинку, повертел и убрал обратно.

‐ Товарищ лейтенант. А вы почему не сказали, что ранили?

‐ Некогда было.

‐ Ага, — он посмотрел на бинт. — Некогда.

Ел я левой рукой плохо, а правой держал кружку и запивал. Вода в бачке была подсоленная и уже холодная, потому что Спиридоныч с вечера обмотал бачок мокрой мешковиной и поставил на ветерок.

Хоть бы не воспалилась эта дрянь.

Предыдущая главаГлава 12 из 26Следующая глава