Три дня я жила в режиме параноика. Оглядывалась на улице. Проверяла, не следит ли кто. Саша поставил охрану — двое людей в штатском, которые ходили за мной на расстоянии десяти метров.
— Это временно, — сказал он, когда я попыталась возразить.
— Это унизительно.
— Это безопасно.
Через три дня после анонимного письма начальник СБ — бывший фээсбэшник по имени Геннадий Петрович, лысый, широкоплечий, с глазами человека, который видел в жизни слишком много, — положил на стол Саши папку с результатами.
Я сидела рядом — Саша настоял, несмотря на возражения Геннадия Петровича, который явно считал, что «гражданским лицам» не место на таких совещаниях.
— Фотографии сделаны с одной точки, — доложил он сухо. — Набережная, угол Фрунзенской. Снимали с расстояния примерно семидесяти метров, профессиональный объектив. Не телефон, не случайный прохожий.
— Кто? — спросил Саша.
— Денис Крылов. Фрилансер, работает на несколько желтых изданий. Папарацци, по сути. — Геннадий Петрович открыл папку. — Мы проверили его контакты и финансы за последний месяц. За неделю до съемки он получил перевод — триста тысяч рублей — с корпоративного счета компании «ВМ-Консалт».
— «ВМ-Консалт», — повторил Саша медленно. — Это Гледко.
— Компания зарегистрирована на жену Гледко, но управляет ей он. Перевод прошел как оплата за «информационные услуги». — Геннадий Петрович посмотрел на Сашу. — Гледко нанял папарацци, Александр Дмитриевич. Целенаправленно. За вами следили минимум неделю.
Тишина в кабинете стала осязаемой. Саша сидел неподвижно, только пальцы на столе побелели от давления.
— Максим знал? — спросил он тихо.
— Напрямую — нет. Но Крылов после съемки связался с Гледко, а тот в тот же день звонил вашему сыну. Дважды. По двадцать минут.
Я смотрела на Сашу и видела, как за его неподвижным лицом происходит что-то страшное. Не злость — злость была бы проще. Это была боль. Боль отца, который узнал, что сын, пусть косвенно, причастен к тому, что его частная жизнь стала товаром.
— Спасибо, Геннадий Петрович, — сказал Саша ровно. — Крылова — под наблюдение. Фотографии из сети — убрать. Если «Коммерсант» или кто-то еще попытается опубликовать — юристы знают, что делать.
— А Гледко?
— Гледко я займусь сам.
Геннадий Петрович кивнул и вышел, бросив на меня взгляд — не враждебный, но оценивающий. Взгляд человека, который прикидывал, стоит ли эта женщина тех проблем, которые она создает.
Когда дверь закрылась, Саша не двинулся с места. Сидел, глядя на фотографию в папке — мы двое под зонтом, его рука на моей талии, моя голова на его плече. Красивый снимок, если не знать контекста.
— Саш, — позвала я осторожно.
— Мой сын, — сказал он, и его голос был таким глухим, будто шел из-под земли. — Мой сын помогает человеку, который шпионит за мной.
— Он не помогает. Он разговаривает с Гледко — это не одно и то же.
— Это именно одно и то же. — Саша повернулся ко мне. — Олег ничего не делает без поддержки. Он трус — всегда был. Если он нанял папарацци, значит, знал, что Максим одобрит. Или как минимум не остановит.
— Или Максим не знал деталей. Гледко мог действовать от его имени, не ставя в известность.
— Ты его защищаешь?
— Я пытаюсь быть справедливой. — я положила руку на его сжатый кулак. — Максиму двадцать шесть. Он обижен, растерян, чувствует себя преданным. Он ищет союзников — это нормальная реакция. Но это не значит, что он знал про фотографа.
— Нормальная реакция, — повторил Саша с горечью. — Нормальная реакция — поговорить с отцом. Крикнуть, ударить, хлопнуть дверью. Не нанимать шпиона.
— Ты уверен, что Максим знал?
Он молчал.
— Нет, — признал наконец. — Не уверен.
— Тогда не суди его, пока не узнаешь.
Саша посмотрел на меня — долго, пристально, будто видел впервые.
— Ты правда способна защищать человека, который хочет нас разлучить?
— Я способна отличать обиженного мальчика от злодея. И пока Максим — первое, а не второе, я буду на его стороне. Потому что он — твой сын. А значит, и мой тоже. В каком-то смысле.
Он закрыл глаза, и я увидела, как дрогнули его губы — на одно мгновение, прежде чем он снова взял себя в руки.
— Как тебе это удается? — спросил он хрипло.
— Что именно?
— Быть такой чертовски мудрой в двадцать четыре.
— Мне двадцать четыре, а не четырнадцать. И у меня была хорошая учительница.
— Твоя мама.
— Моя мама.
С Гледко Саша разобрался за два дня.
Я не знала деталей — он сказал только, что «проблема решена», а на мои расспросы ответил: «Олег понял, что шантаж — плохая инвестиция. Особенно когда шантажируешь человека, у которого есть доступ к твоей бухгалтерии».
Я не стала спрашивать, что это значит. Были вещи в его мире, в которые мне не нужно было лезть — не из страха, а из уважения к границам. Он разбирался с бизнесом, я — со своей жизнью. Мы не сливались в одно целое — мы были двумя отдельными людьми, которые выбирали быть рядом.
Но Максим оставался молчаливой тенью за каждым нашим шагом. И я знала — рано или поздно придется встретиться с этой тенью лицом к лицу.
Через неделю после истории с фотографиями случилось то, чего я ждала и боялась.
Саша пришел домой — в мою квартиру на Выхино, где он теперь бывал два-три раза в неделю, каждый раз морщась от скрипучего лифта и запаха кошек на лестнице — и выглядел так, будто не спал трое суток.
— Мне нужно встретиться с Максимом, — сказал он, садясь на мой продавленный диван, который был ему откровенно мал. — Лично. Поговорить по-настоящему — не как в прошлый раз, когда мы сидели в ресторане и делали вид, что все нормально.
— Хочешь, я поеду с тобой?
— Нет. — он покачал головой. — Это разговор между отцом и сыном. Ты не должна быть между нами.
— Я уже между вами.
— Именно поэтому тебя там не должно быть. — он взял мою руку. — Я виноват перед ним, Ева. Не за то, что люблю тебя — за это я не извинюсь. Но за то, что не сказал ему первым. Что он узнал от тебя, а потом из фотографий. Что не пришел к нему, как мужчина — и не объяснил.
— Ты боишься?
— Да.
Простое «да», без оправданий и отступлений. Я помнила, как Лера однажды сказала, что мужчина, способный признать свой страх, стоит десяти бесстрашных.
— Тогда иди, — сказала я. — И скажи ему правду. Всю. Без фильтров.
— А если он не простит?
— Тогда мы это переживем. Вместе.
Он наклонился и поцеловал меня — медленно, глубоко, так, будто набирался сил.
Он встретился с Максимом на следующий день. В ресторане, который выбрал Максим — маленькое место в Хамовниках, куда они ходили в детстве, когда Елена была жива. Я не знала об этом месте — Саша рассказал после, голосом человека, который вспоминает что-то одновременно теплое и режущее.
Я ждала в своей квартире. Нервничала — и это мягкое слово для состояния, в котором я бродила из угла в угол, заваривала чай и забывала про него, садилась за эскизы и рисовала бессмысленные линии.
Позвонила Лере.
— Он сейчас с Максимом, — сказала я.
— Знаю, ты писала. Четыре раза за последний час. — Лера жевала что-то хрустящее. — Ев, ты не можешь это контролировать. Он взрослый мужик, Максим — взрослый мужик. Пусть разбираются.
— А если Максим скажет ему выбирать?
— Между тобой и сыном?
— Да.
— Тогда он выберет. И тебе придется принять его выбор — каким бы он ни был.
— А если он выберет Максима?
Лера замолчала. Перестала жевать.
— Тогда ты будешь страдать. Какое-то время. А потом встанешь и пойдешь дальше, потому что ты — Ева Озерова, и ты это умеешь. — пауза. — Но, Ев?
— Да?
— Я не думаю, что он выберет Максима.
— Почему?
— Потому что мужчина, который перевел тебя в другой отдел, чтобы защитить от обвинений, нанял службу безопасности, чтобы найти папарацци, и каждую ночь пишет тебе до четырех утра — этот мужчина не уйдет. Он слишком далеко зашел.
Я хотела ей верить. Очень хотела.
Саша вернулся через три часа.
Я открыла дверь и увидела его лицо — бледное, осунувшееся, но не разрушенное. Скорее — опустошенное, как после тяжелой физической работы.
— Как? — одно слово, потому что на большее не хватало воздуха.
— Тяжело, — ответил он, входя в квартиру. Сел на диван, уронил голову на руки. — Но, может быть, впервые — честно.
— Рассказывай.
Он рассказал. Не все — некоторые вещи остались между ними, и я не настаивала. Но главное — рассказал.
Максим кричал. Впервые в жизни — кричал на отца. Обвинял его в предательстве памяти матери, в том, что он выбрал «девчонку на двадцать один год младше» вместо семьи. Говорил вещи, от которых, по словам Саши, хотелось провалиться сквозь землю — не потому что они были несправедливы, а потому что в каждом обвинении пряталась правда, вывернутая наизнанку.
«Ты не был рядом, когда она умирала. А теперь ты не рядом со мной. Ты всегда выбираешь кого-то другого — работу, деньги, а теперь ее. Кого угодно, кроме меня».
Саша слушал. Не оправдывался, не перебивал, не объяснял. Просто сидел и слушал, пока Максим не выдохся.
А потом сказал: «Ты прав. Во всем — прав. Я был дерьмовым отцом. Я пропустил твое детство, твою юность, твою жизнь. Я прятался за работой, потому что работа не задает вопросов и не требует чувств. И когда умерла мама — я спрятался еще глубже. От тебя, от мира, от себя. Семь лет я был мертвым — и ты это видел, и это тебя ранило, и я виноват».
«Но Ева — не предательство маминой памяти. Ева — это первый раз за семь лет, когда я захотел жить. И мама просила меня об этом — в последние дни, когда ты был в школе, а я сидел рядом с ней в больнице. Она сказала: живи. Не хорони себя вместе со мной. И я не слышал ее — семь лет не слышал. А потом появилась Ева — и я наконец услышал».
Максим молчал долго. А потом спросил — тихо, сломанным голосом двадцатишестилетнего мальчика, который все еще ждал, что отец обнимет его:
«А я? Ты меня вообще когда-нибудь любил?»
И Саша обнял его. Впервые за годы — по-настоящему обнял, не похлопал по плечу, не пожал руку, а прижал к себе и сказал:
«Каждый день. Каждый чертов день, даже когда не показывал этого. Особенно тогда».
Они просидели в ресторане еще час. Не кричали больше — разговаривали. О Елене, о детстве, о том, как Максим ненавидел пустой дом после школы и придумывал себе болезни, чтобы Маргарита осталась с ним на ночь.
Максим не сказал «я принимаю» — не сказал и «я отвергаю». Сказал: «Мне нужно еще время. Но я больше не буду действовать через Гледко. Это было... низко. И мама бы этого не одобрила».
— Это не победа, — сказал Саша, закончив рассказ. — Это перемирие. Хрупкое, ненадежное. Он все еще злится, все еще ранен. Но хотя бы разговаривает.
— Это больше, чем было вчера, — ответила я.
— Да. — он поднял голову. — Ева, он спросил обо мне то, что я должен был давно ему сказать. «Ты меня любил?» — и я понял, что ни разу за двадцать шесть лет не произнес эти слова вслух. Ни разу. Какой отец не говорит сыну, что любит его?
— Тот, которого самого не научили это говорить.
— Это не оправдание.
— Это не оправдание. Это объяснение. Разница есть.
Он притянул меня к себе и долго молчал, уткнувшись лицом в мои волосы. Я чувствовала, как дрожат его руки — сильные, уверенные руки человека, который управлял империей и не мог справиться с собственным сердцем.
— Я люблю тебя, — сказал он. Первый раз. Без контекста, без предисловий — просто три слова в тишину моей маленькой квартиры. — Хотел, чтобы ты знала. На случай, если... на случай, если все станет еще сложнее.
У меня перехватило дыхание.
— Не «на случай», — ответила я. — Просто — я тоже тебя люблю.
Он поднял голову. Посмотрел на меня — и впервые я увидела в его глазах не страх и не боль, а что-то чистое, незащищенное, как свет в окне.
— Скажи еще раз.
— Люблю тебя, Саша.
Он поцеловал меня — и в этом поцелуе было обещание. Не «все будет хорошо» — мы оба знали, что легко не будет. Обещание быть рядом, пока будет трудно. Пока и после.