К книге
Колхоз имени будущего 1: Механизатор широкого профиляГлава 25 «Сейф»
96%
Глава 25 «Сейф»
25

Первого марта пятьдесят четвёртого года, в девять часов утра, Клавдия Никитична Рябова открыла мне сейф колхоза «Путь Ильича», и с этого поворота ключа я перестал быть человеком, который что-то думает про сельское хозяйство, и сделался человеком, который за него отвечает.

Сейф был несгораемый, немецкой работы, с двустворчатой дверцей, чугунными петлями и облупленной зелёной краской, и стоял он в углу правления с двадцать девятого года, а откуда он в этом углу взялся, никто в деревне к пятьдесят четвёртому году уже толком не помнил, хотя версий имелось три, и все три были между собой решительно несовместимы: по одной его привезли из уездного казначейства, по другой он остался от волостного правления, а по третьей — и эту рассказывали охотнее прочих — его взяли из конторы того самого Пахомова, из дома которого потом сложили клуб.

Ключа было два. Один у председателя, второй у счетовода. Мой мне передали накануне вечером вместе с печатью, по акту, с описью в двух экземплярах, как и требовал товарищ Стожаров, — и опись эту я, между прочим, составлял сам, полтора часа, и полезнее этих полутора часов у меня на той неделе ничего не было.

Клавдия Никитична повернула ключ, потянула створку и отошла в сторону.

— Смотрите сами. Я вам буду только называть, что это такое.

Дальше я излагаю содержимое этого сейфа по порядку, в котором оно там лежало, и с цифрам — без цифр тут ничего не понять.

**Верхняя полка.**

Печать колхоза, круглая, и штемпельная подушка, засохшая до состояния фанеры.

Денег наличными — тысяча двести сорок рублей. Это был весь оборотный капитал хозяйства на девяносто шесть дворов, и хватало его, если считать грубо, на покупку одной коровы средней упитанности.

Расчётная книжка Сельхозбанка. По ней за колхозом числилась долгосрочная ссуда, взятая в сорок девятом на постройку скотного двора: остаток тридцать восемь тысяч четыреста рублей, платежи ежеквартальные, с процентами, и последний внесённый платёж датирован маем пятьдесят второго года.

То есть скотный двор, с которого мы в январе сдирали крышу и кормили ею коров, был вдобавок ко всему ещё и не выплачен: за постройку, которую мы своими руками разобрали до стропил, колхоз оставался должен государству тридцать восемь тысяч четыреста рублей, и должен был платить их частями, ежеквартально, с процентами, — а не платил уже без малого два года.

— Клавдия Никитична. А что бывает, когда не платят два года?

Она помолчала — и молчала дольше, чем за всё то утро, и я успел за это время понять, что вопрос был не пустой.

— Не знаю.

— То есть как?

— А так. Это не моя часть. Я счетовод, а не банк. — Она положила книжку на место и выровняла её по краю полки. — Я вам за четыре года не сказала ни одного слова, которого не могла бы доказать бумагой, и сейчас не скажу. Езжайте в отделение и спросите сами.

И вот это оказалось в то утро самым неприятным из всего, что лежало на трёх полках, — неприятнее и тридцати восьми тысяч, и недоимки, и пустой графы: человек, знавший в этом хозяйстве решительно всё и семь месяцев подряд отвечавший мне на любой вопрос раньше, чем я успевал его толком поставить, впервые сказал мне «не знаю» — и сказал это по делу, которое касалось меня прямо и лично, и отправил меня разбираться самому, в чужое учреждение, за двадцать вёрст, где меня никто не ждал и где я до тех пор не бывал ни разу.

**Средняя полка.**

Обязательные поставки. Задолженность по зерну за минувший год — двести четырнадцать центнеров. Задолженность по мясу — сорок один центнер живого веса, и вот тут я впервые за то утро сказал вслух нехорошее слово, потому что сорок один центнер живого веса — это примерно двадцать голов, а у нас в январе пало восемнадцать и надо было чем-то кормить оставшихся.

— Клавдия Никитична. А как это вообще платится?

— Никак, — сказала она. — Четвёртый год никак. Переносится на следующий год и там прибавляется к новому плану, и так с сорок девятого; арифметика тут простая, и кончается она тем, чем кончилась в январе.

**Нижняя полка.**

Начисленное и невыданное по трудодням за два минувших года: семьсот восемьдесят центнеров зерна.

Это, чтобы было понятно, не то, что украли, и не то, что ушло мимо книги, — это то, что людям честно начислили, записали, подтвердили подписью и не выдали, потому что выдавать было нечего.

Семьсот восемьдесят центнеров — это семьдесят восемь тонн, а если перевести их в ту единицу, в которой я к тому времени научился считать всё на свете, то есть в годовую норму хлеба на едока, в двести сорок килограммов, — то это годовой хлеб трёхсот с лишним человек.

В хозяйстве, которое я принял накануне, проживало четыреста одиннадцать душ.

**И отдельно, в жестяной коробке из-под чая, — семенное.**

Справка о засыпке семян на яровой клин пятьдесят четвёртого года. Потребно шестьсот сорок центнеров. Засыпано четыреста два.

— А остальные двести тридцать восемь?

— А остальных нет, — сказала Клавдия Никитична. — Их взять неоткуда до посевной ссуды, а посевную ссуду дают под план, а план мы четвёртый год не выполняем.

— А эти четыреста два — они какие?

Она посмотрела на меня с одобрением — впервые за утро.

— Правильный вопрос. Не знаю. Их на всхожесть не проверяли ни разу с сорок девятого. И засыпаны они из того же вороха, что и фураж, то есть с куколем. Я вам это в акте писала. Третьим пунктом.

Была там, наконец, ещё одна графа, и 'в этой графе не значилось ровным счётом ничего.

Страховой фонд кормов. Графа есть. Документа нет. Пятый год.

Я закрыл створку и посидел минуты три, а потом взял листок и сложил всё, что складывалось, переведя в зерно: в этой местности любая беда рано или поздно переводится в зерно.

Вышло тысяча двести тридцать два центнера: двести четырнадцать государству по поставкам, семьсот восемьдесят людям по трудодням и двести тридцать восемь недосыпанных в семенной фонд, без которых весной нечего будет сеять.

Годовая выдача колхоза «Путь Ильича» на трудодни — около пятисот центнеров.

То есть яма, в которую я накануне спустился по собственному желанию и при девяноста шести поднятых руках, была глубиной в две с половиной годовых раздачи, и лежала она вся, до последнего центнера, на четырёхстах одиннадцати душах, из которых сто восемьдесят с чем-то были дети.

Потом достал из полевой сумки тетрадь — ту самую, с промером дороги Кулиги — Осташино, семь заносных мест, три злых между четвёртой и девятой верстой, — и положил её в сейф на верхнюю полку.

Она пролежала там до пятьдесят шестого года.

Не потому, что я про неё забыл. Я про неё не забывал ни одного месяца. Просто в том, что лежало на трёх полках ниже, не нашлось ни единой строки, из которой можно было бы взять хоть рубль на дорогу местного значения; не нашлось и плана, куда её вписать, и учреждения, которое за неё спросит.

За дорогу не отчитываются. Мне это ещё Гречко объяснил в январе; тогда я не поверил, зато первого марта проверил по бумагам.

* * *

Второго я обошёл хозяйство.

Обходил я его не первый раз — я по нему полгода ходил, — но ходил я до того по-другому — как приезжий с нарядом: приехал, сделал, уехал. А второго марта я пошёл смотреть на всё это как на своё, и оказалось, что это совершенно другое занятие и что теперь вижу я совсем другое.

Раньше мне была видна работа. Теперь стали видны обязательства.

Скотный двор. Шестьдесят четыре коровы вместо восьмидесяти четырёх и сорок шесть голов молодняка вместо шестидесяти. Стропила голые. Крыть надо в марте, а крыть нечем: солома с делянок стоит невывезенной. Лапку возят с двадцать шестого февраля, и дело идёт хорошо — за четыре дня семнадцать саней.

Конюшня. Двадцать восемь голов, из них рабочих девятнадцать. Гнедой со сбитой холкой стоял третьим слева и посмотрел на меня, как мне показалось, с определённым выражением.

Семенной склад. Три закрома из пяти пустые. В двух полных — то самое зерно с куколем, и я взял горсть, растёр и понюхал, и запаха самосогревания не было, и это была первая хорошая новость за два дня.

Кузница. Не топлена с сорок девятого. Горн цел, мех порван, наковальня есть, и это, между прочим, целое состояние, потому что наковальню в те годы было не купить.

И, наконец, Гарь.

До неё четыре версты, и я пошёл туда пешком, потому что лошадей было жалко, а трактора у меня больше не было — ни одного, ни на минуту, ни под каким видом.

Вот это было самое странное ощущение всей той недели, и я его помню до сих пор. Полгода я распоряжался одиннадцатью машинами. Теперь я был человеком, который ходит пешком и просит.

Гарь лежала под снегом, и снега на ней было по колено, и стерня торчала из него бурыми пиками, и поле выглядело ровно так же неопрятно, как в сентябре.

Я прошёл его по диагонали, промерил в четырёх местах и записал: сорок три, сорок, сорок четыре, тридцать девять.

За оврагом, на соседнем, было двадцать один.

Простоял я там долго и, честно говоря, совершенно без пользы для дела, потому что мерить в четвёртый раз одно и то же — занятие для человека, которому надо себя чем-то утешить.

Утешения мне хватало ровно на восемнадцать гектаров из семисот.

* * *

Третьего марта, в шесть вечера, собралось правление.

Март в тех местах начинается с капели на солнечной стороне и мороза в тени, и в правлении к вечеру стоял тот кислый дух подсыхающих валенок, который зимой в конторе не выветривается вовсе.

Собрались в правлении, за тем же столом, семь человек: я, Клавдия Никитична, Дарья Гущина, Никанор Пестов, Фёдор Кузьмин, Настасья Мокеева и Пров Лыков.

Первым вопросом я поставил справки.

— Вопрос такой. Марья Сазонова просит справку дочери, Антонине, для поступления в педагогическое. Двадцать восьмого я сказал ей, что решать будет правление и что скажу при всех. Говорю.

— Ну говори, — сказал Пестов.

— Я предлагаю не решать по каждому отдельно. Я предлагаю принять правило и записать его в протокол.

— Какое?

— Кто кончил семилетку и поступает учиться — тому справку даём. Всякому. Без разбора, чей он и как я к нему отношусь. А кто просто хочет уехать — тому не даём.

За столом стало тихо, и первым заговорил Лыков — я на это и рассчитывал.

— Ты считать умеешь, Егор Кузьмич?

— Умею.

— Тогда посчитай. Нынче семилетку кончает девять человек. Из них семеро собираются учиться. На будущий год кончает одиннадцать. Ты за пять лет тридцать душ отсюда выпустишь, и все — молодые, все — грамотные. А работать кто останется? Мы с Никанором?

— Останется меньше, чем сейчас, — сказал я. — Это верно.

— Так зачем же ты это предлагаешь?

Тут я мог начать про будущее и про то, что фельдшер в Никольском один на четыре села, а до района четырнадцать вёрст, и что Игната Матвеевича Тюрина мы не довезли не потому, что не хотели.

Я сказал короче.

— Затем, что иначе через пять лет у меня будет колхоз, из которого никто не уехал, и в нём будет двадцать шесть мужиков и ни одного человека, который сам захотел бы тут жить.

— Складно, — сказал Лыков. — А хозяйство?

— А хозяйство — моя забота. Не их.

Голосовали. За — четверо: я, Клавдия, Дарья Гущина и, чего я никак не ждал, Настасья Прокофьевна Мокеева.

Против — трое: Лыков, Пестов и Кузьмин.

И все трое были правы, и я это знал, когда предлагал.

— Записывайте, Клавдия Никитична. Принято четырьмя против трёх.

А потом Дарья Гущина задала вопрос, ради которого, я думаю, весь вечер и сидела.

— Егор Кузьмич. У тебя сестра семилетку кончает.

— Кончает.

— Ей тоже справка нужна.

— Нужна.

— Так ты ей первой подпишешь?

За столом семь человек, и все семеро на меня посмотрели.

— Последней, — сказал я. — Как все подадут, так она и подаст. И подпишу я её после всех, чтобы никто в деревне не сказал, что я это правило под сестру придумал.

Дарья подумала и сказала:

— А ты придумал под сестру.

— Придумал под сестру, — согласился я. — А правило всё равно верное.

А за столом, впервые за весь вечер, засмеялись, и засмеялись все семеро, включая Лыкова, который только что голосовал против.

Заседание кончилось в половине девятого. Первый протокол правления колхоза «Путь Ильича» нового состава занял полторы страницы и содержал четыре вопроса, и справки в нём стояли первыми.

* * *

Третьего же, ближе к десяти вечера, я пошёл в Осташино.

Пошёл я туда попрощаться с Гречко, потому что расчёт мне выдали, а попрощаться не успели, и потому что четырнадцать вёрст ночью по насту идутся легче, чем днём.

В конторе МТС горело два окна.

Гречко был у себя, и стакан стоял на своём месте, и по тому, как он на меня посмотрел, я понял, что он ждал.

— Явился. Садись.

Он налил себе воды из графина. Я впервые видел, чтобы он что-нибудь наливал.

— Ты, Ветлугин, дурак, — сказал он. — Я тебе это в ноябре говорил и повторяю. Только теперь прибавлю.

— Прибавляйте.

— Раньше, когда на тебя писали, я мог сказать: он мой работник, я с ним разберусь по линии станции. И разбирался. Дважды. А теперь ты — председатель колхоза, и разбираться с тобой будут по линии района, и я в этой линии никто. Понял?

— Понял.

— Ни черта ты не понял, — сказал Гречко. — Ты поймёшь в мае, когда с тебя спросят за сев. — Он покрутил стакан. — Технику я тебе дам. По договору, в очередь, как всем. И вот тут, Егор Кузьмич, слушай внимательно: в очередь. Я тебе теперь помочь могу только тем, что не буду мешать. Хуже союзника не бывает.

Мы посидели ещё минут десять и не сказали, кажется, ничего важного.

А когда я уже поднялся, он положил на стол бумагу.

— На. Читай стоя, оно так лучше усваивается.

Бумага была отпечатана на машинке, с исходящим номером и вчерашней датой.

Разнарядка.

«В соответствии с решениями февральско-мартовского Пленума ЦК КПСС о дальнейшем увеличении производства зерна и освоении целинных и залежных земель Осташинской МТС надлежит выделить и подготовить к отправке в распоряжение областного управления сельского хозяйства: тракторов гусеничных ДТ-54 — 2 (две) единицы; трактористов-механизаторов — 4 (четыре) человека. Отправка 20 марта с.г. Кандидатуры согласованы. Список прилагается.»

— Кандидатуры согласованы, — прочитал я вслух. — Кем?

— А это, — сказал Гречко, — самое интересное место. Список читай.

Список был на обороте, четыре фамилии, отпечатаны через один интервал.

Дроздов Михаил Степанович, 1930 г.р.

Сазонов Никита Егорович, 1929 г.р.

Плахин Сергей Иванович, 1931 г.р.

Гущин Всеволод Александрович, 1936 г.р.

Первого я знал двадцать три года.

Второго я вытащил в августе на ток и трое суток держал там без наряда.

Третьего я учил зимой на масляных насосах.

Четвёртый — Севка, восемнадцать лет, сын доярки, тот самый, которому Игнат Матвеевич за час до смерти велел не терять пружину.

Четверо лучших. Все четверо — мои.

— Пал Палыч. А почему они?

— Потому что они лучшие, — сказал Гречко. — Ты же их сам такими и сделал. Ты полгода писал в тетрадь, кто чего стоит, и рекомендацию твою по учёту распространили по всей МТС, и теперь в области лежит бумага, из которой видно, у кого в районе лучшие механизаторы и как их зовут. — Он поставил стакан. — Ты им ведомость составил. Они по ней и выбрали.

Газета с сообщением о Пленуме пришла в Кулиги на другой день, четвёртого.

То есть разнарядка обогнала постановление на сутки.

Я это отмечаю не для красоты. Я это отмечаю потому, что за все последующие годы я не видел ни одного случая, чтобы было наоборот.

* * *

Из конторы я вышел в двенадцатом часу.

Двор пустой. Мороз слабый. Снег скрипит.

Мастерская тёмная. Дверь не заперта. Её тут не запирают.

Вошёл.

Солярка. Холодное железо.

Семь мест по узлам. График на стене. Мой. Тетрадь на месте.

У дальней стены машина. На яме. Разобранная.

Двадцать вторая.

Я подошёл.

Постоял.

Присел на корточки у ямы.

Протянул руку и положил ладонь на картер.

Там, где стоял номер.

Номер был тот самый.

Предыдущая главаГлава 25 из 26Следующая глава