Секунду или две никто не двигался. С площадки тянуло морозом, а я стоял с кольтом в опущенной руке и соображал, что мне теперь со всем этим делать.
По всем понятиям выходило черт знает что. Молодая незамужняя особа является вечером на квартиру к мужчине, одна, без записки, без предупреждения. В Петербурге за такое перестают принимать в приличных домах, а маменьки при встрече переводят дочерей на другую сторону улицы. Но это в Петербурге и с приличными особами. А тут стояла Стрелецкая, в шубке, в знакомой каракулевой шапочке, присыпанной снегом, и прикладывать к ней правила было занятием безнадежным. Она всегда была немного сумасшедшей, причем «немного» — это я сильно смягчаю.
Стрелецкая между тем посмотрела мимо меня, увидела Анну, и ее лицо изменилось. Соображала она быстро… хотя чего тут соображать-то.
Я убрал кольт за спину и взял себя в руки.
— Позвольте вас представить друг другу. Моя жена, Анна. А это Ольга Стрелецкая, корреспондент «Русского слова». Мы познакомились по дороге из Петербурга.
— Очень приятно, — сказала Аня. Сказано это было безукоризненно вежливо и безукоризненно холодно.
— Я не знала, что вы женаты, Вадим Александрович. — Стрелецкая переступила с ноги на ногу. Снег с ее ботинок таял на пороге. — Я только сегодня вечером нашла вас и сразу по делу пришла, о работе поговорить. Но теперь вижу, что явилась совсем не вовремя. Простите великодушно. Я пойду.
И она в самом деле повернулась к лестнице.
— Нет, постойте, — сказала Аня из-за моего плеча. — Куда вы пойдете на ночь глядя, по морозу. Проходите, пожалуйста. Самовар еще горячий.
Стрелецкая обернулась, посмотрела на нее, потом на меня. Поблагодарила и вошла, и по тому, как она снимала шубку и как садилась к столу, было видно, что ей не по себе. Я эту женщину видел в погребе со связанными руками и перед жандармским ротмистром, который обещал ей военно-полевой суд, и оба раза она держалась спокойнее, чем сейчас, за чаем у моей законной жены.
Аня поставила третий стакан, подвинула варенье, то самое, которое накануне хвалил Сазонов, и села напротив. Стрелецкая достала было из сумки папиросы, взглянула на Анну, на комнату, и убрала обратно.
— Вы всегда открываете дверь с револьвером в руке? — спросила она.
— С некоторых пор.
— Понятно, — сказала она таким тоном, будто ей и в самом деле все было понятно, и вопросов больше не задала.
— Как вы меня нашли? — спросил я, чтобы сдвинуть разговор с мертвой точки.
— Сначала с трудом, а затем все стало проще простого. Спросила на Пристани, где живет доктор Дмитриев. Вы тут человек известный, оказывается. Хозяйка меблированных комнат объяснила мне дорогу до вашей лавки с точностью до поленницы.
Известный. Вот уж чего мне для полного счастья не хватало.
— Я неделю как вернулась в Харбин, — продолжала она, отпив чаю. — Собираю материал о тыле. Вокзал, склады, беженцы, лазареты. Город удивительный: с одной стороны война, с другой — рестораны полны и шампанское рекой. Об этом тоже напишу, но не в первую очередь. В первую очередь мне нужен ваш госпиталь, Вадим Александрович. Большой репортаж, со снимками. Как лечат, в каких условиях, чего не хватает.
— Так идите к начальству. Госпиталь казенный, порядок известный: прошение, разрешение, сопровождающий.
— Вот именно. Сопровождающий.
Она поставила стакан.
— Я знаю, как это делается. Меня проведут по офицерским палатам, покажут фикус и сестер у самовара, а потом попросят снять группу врачей у крыльца. И выйдет картинка для рождественского номера. А читатель не дурак, он картинку от правды отличает. После Порт-Артура ему сладкое в горло не лезет. Ему настоящее нужно, злободневное, а не то, что для него приготовят.
Говорила она по делу. Но самодеятельность тут — дело опасное.
— Вдобавок, — она чуть подалась вперед, — у вас там, говорят, рядом стреляли в кого-то. Я на Пристани слышала, от той же хозяйки. В кого стреляли?
— В меня.
Брови у нее поднялись. Рука сама потянулась к сумке, где лежал блокнот, но все-таки застыла.
— Об этом писать не надо, — сказал я.
— Но…
— Не надо. История скучная и к войне отношения не имеет. Я в свое время вскрыл поставку гнилых медикаментов. Подрядчик пошел под суд, потом на каторгу, а у подрядчика осталась родня, люди торговые, с деньгами. Наняли человека. Человек промахнулся и сидит. Все.
— Все, — повторила она. — В доктора стреляют за то, что он ловит воров, и это, по-вашему, скучная история, о которой не надо писать.
— По-моему, да. Стрелявший пойман, дело у следователя, и газетный шум ему не поможет, а мне может навредить. У подрядчика родня не вся кончилась. Мне не хочется второй раз проверять, как они целятся.
Она помолчала. Посмотрела на Аню — та пила чай с таким лицом, будто речь шла о погоде, и я мысленно снял перед женой шляпу.
— Хорошо, — сказала Стрелецкая. — Об этом не пишу. Слово.
Слову ее, скорее всего, верить можно.
— А про госпиталь писать надо, — продолжала она. — И вот почему. Я три года езжу по России и знаю, как это устроено. Пока о беде молчат, денег на нее не дают. Напишешь — и глядишь, в комитетах зашевелились, пожертвования пошли, в министерстве кто-то испугался за свое кресло. Один хороший репортаж иногда делает больше, чем десять докладных записок. Марля, дрова, белье, медикаменты — это все не с неба падает, это все чья-то воля. А волю надо разбудить.
Я подумал, что докладных записок Сазонов пишет по десятку в неделю и толку от них действительно немного.
— Резонно, — сказал я. — Спорить не стану. Только устроим это иначе. Тайно провести вас на территорию госпиталя я не могу. Сделаем проще. Я поговорю с главным врачом. Он человек неплохой, дело знает и препятствий чинить не станет, если поймет, что вам можно доверять. А вы придете официально, с удостоверением, честь по чести. И снимайте тогда что хотите.
— А он позволит — что хочу?
— Позволит больше, чем вы думаете. Ему скрывать нечего, ему не хватает всего на свете, и если ваша статья принесет госпиталю хоть подводу марли, он вам сам аппарат носить будет.
Стрелецкая усмехнулась, и стало видно, что скованность с нее сходит.
— Я тоже пойду, — сказала Аня.
Стрелецкая повернулась к ней. Я, признаться, тоже.
— Пойду с вами в госпиталь, когда будете снимать. Помогу. Я знаю, в каких условиях лечат раненых на фронте и в санитарных поездах — сама с отрядом ехала и раненых везла. Если репортаж поможет медицине, значит, дело стоящее.
Стрелецкая посмотрела на нее внимательно. Будто что-то она в эту секунду про Аню поняла, но что — неизвестно.
— Буду рада, — сказала она. И, помолчав, не удержалась: — А вы давно знакомы с Вадимом Александровичем? Простите, что спрашиваю. Профессиональная болезнь.
— Давно, — сказала Аня. — Еще по Петербургу. Он меня лечил.
— И вылечил?
— Как видите.
Обе засмеялись, и я понял, что худшее позади.
На том и договорились: завтра к полудню она придет в госпиталь и спросит главного врача. Стрелецкая допила чай, поднялась и уже в шубке, у двери, еще раз повинилась за поздний визит — на этот раз перед Анной. Аня ответила, что гостям в этом доме рады, а часы у войны все равно никто не спрашивает. Мы послушали, как простучали по наружной лестнице ее каблуки, и я задвинул крюк.
— Вот, значит, как, — сказала Аня.
Больше пока она ничего не сказала.
Но когда погасили лампу. Аня улеглась, выдержала паузу как раз такой длины, чтобы я поверил в тишину, и спросила:
— Так кто эта девушка?
— Я же представил. Журналистка. Стрелецкая, «Русское слово».
— Вадим.
— Что — Вадим?
— В каких вы с ней отношениях?
Я вздохнул и стал рассказывать. Ехали одним поездом от самого Петербурга. На глухой станции она пошла собирать, как она выражается, фактуру, и собрала ее в полной мере — то есть Стрелецкую украли. Обыкновенно украли, как чемодан: увезли на заимку, а там связали и посадили в погреб. Продали бы потом, обколов наркотиками, в веселый дом, в харбинский или куда похуже, на этот товар тут спрос. Мы с офицерами из соседних купе пошли по следу и отбили. Это раз. А второй раз она у переправы снимала своим «Кодаком» артиллерию под табличкой «съемка воспрещена», и жандармский ротмистр совсем уже собрался оформить ее как японскую шпионку, по законам военного времени. Оттуда я ее тоже вытащил. Каким способом — отдельная история, к делу не относится.
— И все?
— И все.
— Она красивая, — сказала Аня задумчиво.
— Не заметил.
— Конечно. Месяц ехал с ней в одном поезде, дважды спасал и не заметил. Ты у меня очень наблюдательный.
Аня повернулась на бок. В темноте я не видел ее лица, но улыбку слышал по голосу.
— И что же, она тебя никак не отблагодарила за спасение?
— Ты о чем?
— Ну как о чем.
Ее голос сделался нарочито невинным.
— Как женщины благодарят прекрасного рыцаря на белом коне. Из погреба вынул, от каторги избавил. Неужели даже не поцеловала?
— Представь себе, ничего не было, — сказал я, и вышло раздраженнее, чем мне хотелось.
Аня засмеялась и придвинулась.
— Иди ко мне, — сказала она. — Я тебя отблагодарю. За то, что ты такой… не подберу слова. Невозмутимый, что ли. Или нерешительный.
Я хотел спросить, которое из двух слов она все-таки выбирает, но спрашивать стало некогда.
Утром я первым делом сел за перечень посуды и припасов для лаборатории, который обещал Сазонову. Банки, спиртовки, фильтровальная бумага, вата, сахар, желатин, ланолин — лист вышел длинный, и я заранее видел, как Гуров будет читать его и поднимать брови на каждой строке. Ну да это уже забота Сазонова, он обещал казну — пусть и воюет.
Аня пришла со мной: раз к полудню явится Стрелецкая, сидеть дома ей не имело смысла. Шли вдвоем, по морозу, мимо еще закрытых лавок, и Аня дышала холодом с явным удовольствием — засиделась дома за эти недели. Правой рукой она держала меня под локоть, крепко и не задумываясь, и я отметил это про себя как врач: еще месяц назад такая мелочь была бы для этой руки событием.
Сазонова я поймал в кабинете до утреннего совещания. Положил перед ним перечень. Он пробежал его глазами, хмыкнул на количестве банок, но ничего не вычеркнул и убрал в папку. А потом я рассказал про журналистку.
— «Русское слово», — повторил он и снял очки. — Это которое сытинское, московское. Тираж у него, говорят, страшный, чуть не самый большой в России. И что же ей нужно в моем госпитале?
— Репортаж. Как лечат, в каких условиях, чего не хватает. Со снимками.
— Чего не хватает. — Он потер переносицу. — На это никакой фотографии не хватит, тут синематограф нужен, часа на два. Зачем ей это? Барышням из газет обыкновенно подавай героев с саблями и сестер милосердия с ангельскими лицами.
— Она не из таких. Она идейная. Считает, что если написать правду о военной медицине, зашевелятся комитеты, пойдут пожертвования, а там и министерство испугается. Хочет помочь.
— Помочь. — Сазонов надел очки обратно и посмотрел на меня поверх стекол. — Вадим Александрович, я служу двадцать семь лет и еще ни разу не видел, чтобы газетная статья превратилась в бинты и хлороформ. Интенданты газет не читают. Они читают накладные.
— Зато накладные подписывают люди, которые читают газеты. И жертвователи читают. Комитетские дамы, купечество. Им накладных не покажешь, а газету — можно.
Он подумал. Пальцы с желтыми табачными пятнами постучали по папке.
— Ладно, — сказал он. — Терять нам нечего, скрывать тоже. Пусть приходит и снимает что угодно, кроме двух вещей. В инфекционное не пускать — нечего ей там дышать, у меня и без нее хлопот полон рот. И умерших по фамилиям не называть: у людей родня, пусть узнают, как положено, а не из газеты. Остальное — на ее совести. Приведете ее ко мне, я распоряжусь, чтобы пропустили.
— Спасибо, Глеб Ермолаевич.
— Не за что пока. — Он придвинул к себе бумаги. — Вот если после ее статьи нам пришлют хоть один вагон дров, тогда и поблагодарите. От моего имени.
Вот и весь разговор. Я ожидал худшего.
Стрелецкая явилась в полдень, минута в минуту. Сторож у проходной был предупрежден, Аня встретила ее у ворот, я забрал обеих и отвел к Сазонову. Тот поглядел на удостоверение, на «Кодак», сказал: «Снимайте, сударыня, только людей не мучайте, им и без вас тяжело», и на этом официальная часть кончилась.
Начала она со двора. Сняла ворота с обвисшим флагом, утоптанную тропу к моему отделению, сани, с которых как раз сгружали двоих привезенных с вокзала. Санитары при виде аппарата приосанились, и она терпеливо переждала, пока им надоест, и сняла их такими, какие они есть: усталыми и злыми. Из чистой хирургии вышел поглядеть Левицкий. Несмотря на свою женатость, увидев Стрелецкую, подкрутил ус и предложил показать операционную: у них и инструмент никелированный, и окна вымыты. Стрелецкая вежливо обещала зайти позже и не зашла.
Работала она быстро и умело. Никаких ахов, никаких платочков у носа. Она прошла между нар медленно, всматриваясь, потом попросила разрешения у раненых — у самих раненых, не у меня — и стала снимать. Какой-то ефрейтор с забинтованной головой спросил, в газету ли их, и, услышав, что в газету, в «Русское слово», приподнялся на локте и потребовал, чтобы сняли непременно с георгиевской ленточкой: пусть в деревне видят, что он тут не даром лежит. Стрелецкая сняла его с ленточкой, а остальных — как лежали. Крупно в лицо больше не фотографировала никого. Снимала руки на одеялах, костыли у изголовий, очередь с котелками у кухни, пар над прачечной, где кипятили стираные бинты. Спросила, почему бинты стираные. Я объяснил, что новых не хватает и что стирка с кипячением — не прихоть, а необходимость. Она записала.
В мой барак она вошла без предупреждения о том, что там будет. Я нарочно не стал готовить. Гнойное отделение словами не расскажешь. Она остановилась на пороге, справилась с лицом за какие-нибудь две секунды и пошла дальше. Анна шла рядом и негромко объясняла: вот перевязочная, вот здесь лежат после операций, вот сюда кладут тех, кого сняли с поездов. Про поезда она говорила со знанием дела — сколько суток везут, как перевязывают на ходу, почему раны доезжают в таком виде, — и Стрелецкая дважды останавливалась и записывала за ней слово в слово.
В перевязочной снимали при магнии. Стрелецкая насыпала порошок на жестяную планку, попросила всех замереть и подожгла. Полыхнуло белым, под потолок пошел едкий дым, в углу закашлялись, Дарья Семеновна замахала полотенцем, а Снегирев сказал, что на позициях и то тише. Зато снимок, по словам Стрелецкой, должен был выйти настоящий: перевязка как она есть, с тазом, с корпией и с лицом Мухина, который держал лоток и от важности момента окаменел.
Потом она попросила разговора с кем-нибудь из врачей отделения. Не со мной — про меня, сказала она, писать не с руки, а с врачом, который работает здесь каждый день.
— Гольдин! — позвал я. — Яков Наумович. Уделите даме десять минут, расскажите про отделение.
Гольдин как раз тут явился в отделение. Увидел Стрелецкую с блокнотом и остановился, будто налетел на стену. Потом покраснел. Пятнами, от воротника вверх.
— Я… собственно… что рассказывать? — спросил он у меня, хотя спрашивала его она.
— Правду, — сказала Стрелецкая. — Сколько у вас больных, сколько врачей, чего не хватает и что вы обо всем этом думаете. Я не кусаюсь, честное слово. Кусаются, мне сказали, в третьем отделении.
Шутка была так себе, но Гольдина она почему-то расшевелила. Он начал запинаясь, глядя куда-то мимо ее уха, но на третьей фразе заговорил о деле и забылся. Сказал о том, что коек не хватает. Что врачей не хватает тоже. Что перевязочного материала выдают две трети от потребного и приходится выбирать, кому свежий бинт, а кому стираный. Что люди умирают не столько от ран, сколько от того, что было с ними до госпиталя: неделя в теплушке, холод, грязь, голод. Что если бы раненых довозили быстрее и кормили в пути, половины его работы не существовало бы. Говорил он очень толково, с цифрами, без единой жалобы на собственную жизнь, и я слушал и думал, что доклада лучше не составил бы и сам.
— А что нужно отделению в первую очередь? — спросила Стрелецкая. — Если бы вам дали выбрать одно.
— Одно нельзя, — сказал Гольдин серьезно. — Нужно много чего. Все нужно, потому что не хватает как раз всего.
Она записывала быстро, сокращенно, и время от времени поднимала на него глаза. По моим наблюдениям — чаще, чем требовалось для записи.
— Спасибо, Яков Наумович, — сказала она, эффектно закрывая блокнот. — Вы первый человек за неделю, который говорил со мной цифрами, а не чувствами. Можно, я сниму вас в перевязочной? За работой.
Гольдин посмотрел на меня с некоторым отчаянием. Я пожал плечами: сам, мол, договорился до фотографии. Сняли его у стола с инструментами. Магний полыхнул, Гольдин моргнул, Стрелецкая сказала, что моргнувшим он выйдет даже лучше — живее.
Уходила она в пятом часу, когда уже смеркалось. У ворот пожала руку мне, потом Ане — ее она поблагодарила отдельно и, по-моему, искренне.
— Материал отправлю первой же почтой в редакцию, — сказала она. — Пока дойдет, пока набор, пока цензура… недели три, самое малое. Но он выйдет, вот увидите. И если после него сюда не пойдут пожертвования, я не Стрелецкая.
И ушла в сумерки, с «Кодаком» через плечо, шагом человека, у которого впереди еще много так называемой фактуры для съемок и репортажей.
Вечером, за ужином, Аня отставила тарелку и посмотрела на меня серьезно и насмешливо одновременно.
— Ты заметил?
— Что я должен был заметить?
— Стрелецкой очень понравился твой Гольдин.
Я чуть не подавился.
— С чего ты взяла?
— С того, что у меня есть глаза. Она смотрела на него, когда он говорил. И продолжала смотреть, когда он молчал. И снимать в отделении больше никого не попросила. А когда мы уходили, она спросила у меня, давно ли Яков Наумович служит и откуда он родом. Не для блокнота спросила, блокнот был уже в сумке. А он… — Аня улыбнулась. — Ему очень нравилось разговаривать с ней.
— Аня, — я отложил вилку.
— Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Ты их видела? Они же с разных планет. Гольдин — тихий, робкий, книжный мальчик, он от женского взгляда пятнами идет. А она… она совершенно без тормозов. Ее бандиты украли — так она потом жалела, что аппарата при себе не было, снимок пропал. И потом, она старше его лет на пять.
— И что?
— И то, что нелепости все это.
— Вы, мужчины, много думаете и мало чувствуете, — сказала Аня тоном, каким объявляют диагноз. — Своим глазам не доверяете, вам все надо, чтобы сходилось, как в аптеке. А тут не аптека. Давай спорить.
— На что?
— На фунт шоколада. Хорошего, от Чурина.
— Идет, — сказал я. — Легкая победа, даже неудобно. А вообще, как ты собираешься спор выигрывать? Она скоро уедет за своим материалом, и вся любовь.
— А вот как, — Аня сложила руки на столе. — Надо пойти вчетвером в ресторан. Ты, я, Гольдин и Стрелецкая. Посидеть по-человечески. А дальше они сами разберутся. Надо только поставить их друг к другу поближе, остальное не наша забота.
Я представил себе эту картину, и мне стало не по себе.
— Погоди. А это вообще… прилично? Вот так, в открытую, сводить двух взрослых людей? Мы им кто — свахи?
Анна несильно стукнула меня кулаком в плечо.
— Пока мы с тобой будем рассуждать о приличиях, они свое счастье проворонят. Она уедет, он останется, и оба будут до старости вспоминать, как хорошо однажды поговорили про стираные бинты. Ужин — это просто ужин, никто никого под венец не тащит. Пригласишь Гольдина?
— Я в этих делах ничего не понимаю, — честно сказал я. — И в успех не верю. Но с Гольдиным поговорю, так и быть.
— Вот и посмотрим, кто из нас чего не понимает, — сказала Аня.
Наутро все шло заведенным порядком: совещание у Сазонова, сводка, обход. На обходе я дважды ловил себя на том, что репетирую про себя предстоящий разговор, и оба раза выходила ерунда. «Яков Наумович, не хотите ли вы…» Чего — не хотите ли? «Яков Наумович, мы с женой подумали…» Еще хуже: сразу ясно, что заговор. К концу обхода я решил, что нечего мудрить, скажу как есть. В конце концов, я этому человеку доверил лабораторию и отделение. Переживет и приглашение на ужин. А не переживет — я не виноват. Тогда героическая смерть. Не вынесло благородное сердце известия о предстоящем ужине с красивой женщиной.
После обхода я зашел в ординаторскую и послал за ним санитара. Гольдин явился через минуту — с эмалированным лотком в руках. Встал у стола, готовый слушать про больных, про лабораторию, про что угодно.
— Яков Наумович, — начал я, снова поискал подходящее вступление, не нашел и махнул рукой. — Скажу прямо. Нам надо вчетвером пойти в ресторан. Я, Анна Николаевна, вы и госпожа Стрелецкая. Вас надо поближе познакомить.
Несколько мгновений он смотрел на меня, и по лицу было видно, как он перебирает объяснения услышанному и ни одно ему не подходит. Потом глаза у него полезли на лоб, от воротника вверх пошли уже знакомые мне пятна, и эмалированный лоток грохнулся об пол так, что во дворе залаял Унтер.
