Все было, как в замедленном кино. Его рука с револьвером поворачивалась, ствол шел на меня, но я выстрелил первым, навскидку.
Кольт грохнул, рванул ладонь вверх, и время снова начало идти. Тут же ударил второй выстрел, его, и что-то цокнуло в забор у ворот. Мимо.
А потом японец согнулся, револьвер вывалился у него из пальцев в снег, и сам он опустился на колени, вцепившись левой рукой в правую выше кисти.
Я шагнул к нему и ногой отшвырнул его револьвер подальше.
— Не двигаться.
Он замер — то есть явно понимал по-русски, а потом повалился на бок, втянув воздух сквозь зубы. Свободной рукой я похлопал его куртку: за пазухой, бока, пояс. Ничего твердого. Второго оружия при нем не было, а если и было, достать его он уже не мог.
Теперь рука. Рукав ватной куртки набухал кровью на глазах, темное пятно расползалось от локтя вниз и уже капало с обшлага в снег. Кисть висела под углом, под каким живая рука не висит, и само предплечье потеряло форму, будто из него вынули кости.
Собственно, примерно это с ним и произошло.
Стрелять больше было не в кого. Я сунул кольт в карман и достал нож Стрижака — я носил его с собой с тех самых пор, как вернулся в Харбин, и до сегодняшнего вечера ничего резать ему не доводилось. Рукав я распустил от локтя до обшлага одним движением, вату развел в стороны, следом разрезал рубаху. Под ней открылось то, что я и ожидал: предплечье деформировано, в нижней трети с лучевой стороны рваная рана, и из нее толчками, в такт сердцу, шла светлая кровь.
Я выдернул из кармана платок, сложил вчетверо и вдавил в рану. Кровь замедлилась, но не остановилась: сквозь платок проступало, пальцам делалось горячо. Прижатием тут было не обойтись.
— Терпи, — сказал я ему, хотя вряд ли он нуждался в моих советах.
Я вытянул ремень из шинели левой рукой, не снимая правую с раны. Завел его на плечо, в нижнюю треть и затянул. Толчки прекратились. Дальше тянуть я не стал: жгут должен останавливать кровь, а не давить бессмысленно руку. Свободный конец я закрепил, вытащил часы и поднес к глазам. Без десяти восемь. Запомним.
Японец лежал на боку и смотрел на меня. Лицо у него было серое, губы двигались, но беззвучно.
По улице затопали сапоги, и хриплый с мороза голос гаркнул из темноты:
— Оружие бросить! Руки!
— Брошено! — заорал я в ответ, не оборачиваясь и рук с повязки не снимая. — Врач Дмитриев, хирург госпиталя Красного Креста! Этот человек стрелял в меня! Его револьвер вон лежит, его пуля в заборе у ворот! Раненый истекает кровью, мешать не советую!
Полицейский подошел, тяжело дыша, с револьвером наготове. Постоял надо мной, посмотрел на кровавую лужу, на висящую кисть. Потом поднял японский револьвер, понюхал ствол.
— А этот кто ж такой?
— Понятия не имею. Шел домой, он выстрелил, я ответил. Разбираться будете вы, а мое дело, чтобы он до этого разбирательства дожил. Его револьвер берите себе.
— Только этот, гляжу, не жилец, — полицейский покосился на лужу крови.
— Жилец, если поторопимся. Извозчика мне. Живо.
Извозчика полицейский нашел на углу, но, разглядев, кого ему собираются грузить, заупирался: кровью-де зальют сиденье, а спрашивать за порчу потом не с кого. Полицейский схватил его шиворот, и это подействовало: извозчик даже помог укладывать. Я сел рядом с раненым, пристроил его правую руку у него же на груди, повыше сердца, и велел гнать к госпиталю. Полицейский сел рядом.
Ехать было всего ничего, но и этих минут хватило, чтобы кое-что мне не понравилось. Пальцы убийцы-неудачника стали холодные, причем не от мороза. Я надавил на ноготь: ногтевое ложе побелело и розоветь не спешило. Впрочем, под жгутом иного ждать и не приходилось. Выводы делать рано. В операционную, и там смотреть.
— Эй, — сказал я ему. — Не спать. Глаза открой.
Он открыл. Да, понимает. Смотрел мимо меня, в черное небо. Уже хорошо.
В ворота госпиталя мы влетели почти галопом, сторож едва успел распахнуть створку.
— Носилки! — закричал я, спрыгивая. — Операционную готовить! Хлороформ! Дьяконова сюда!
Двор ожил. Выбежали санитары с носилками, выскочил Дьяконов, на ходу запахивая шинель. Пока перекладывали, я в двух словах объяснил ему, кого привез, и глаза у него сделались круглые.
— Так это что же… он в вас стрелял, а вы его…
— Я его, я. И я же теперь буду его оперировать, так что не стойте столбом, Николай Осипович. Кипяток, инструмент, хлороформ. И пошлите за Левицким, одному мне тут не управиться.
Носилки унесли. Санитары переглядывались, но вопросов больше никто не задавал: в этом госпитале давно привыкли, что вопросы отнимают время, а времени нет.
Левицкий явился через четверть часа, уже какой-то заспанный, но узнав, что случилось, проснулся мгновенно. Мы вымыли руки. Жгут к тому времени просидел на руке сорок минут, и тянуть дальше не стоило.
— Зажимы наготове, — сказал я. — Снимаю.
Ремень распустили. Из раны почти сразу ударило. Оба конца перебитой лучевой ожили. Ближний я поймал зажимом в ране, дальний придавили тампоном. Кровотечение присмирело, и можно было наконец рассмотреть, с чем мы имеем дело.
А дело было скверное. Пуля вошла с лучевой стороны, наискось, и на своем пути не пощадила ничего. Лучевая кость в нижней трети разбита в осколки, это чувствовалось при первом же осторожном движении: предплечье складывалось там, где складываться не должно. Локтевая тоже перебита, хотя, судя по всему, не так страшно. Мышцы по ходу раневого канала размяты. Под кожей с локтевой стороны прощупывалось твердое: пуля прошла почти насквозь и застряла на выходе. Предплечье раздуто, между мышцами явно стояла большая гематома. Кисть бледная, холодная. Пульса ни на лучевой стороне запястья, ни на локтевой. Пальцы почти не двигались, чувствительность снижена.
Левицкий осмотрел все это молча, выпрямился и сказал то, что на его месте сказал бы любой хирург:
— Ампутация. Ниже локтя, сейчас.
— Обоснуйте, Константин Сергеевич.
— Пожалуйста, — он стал загибать пальцы.
— Первое: кисть холодная, пульса нет нигде. Значит, повреждены обе магистрали, и кисть уже умирает. Второе: обе кости раздроблены. Из такого предплечья не соберешь ничего, что будет работать. Третье: мышцы размяты. Даже если каким-то чудом все срастется, вы получите кривое предплечье с неподвижными пальцами и вечными свищами. Плеть, а не руку. И четвертое: открытый огнестрельный перелом. Вы лучше меня знаете, чем это кончается в наших условиях. Нагноение и гангрена. Тогда мы все равно ампутируем, только выше и у умирающего. Сейчас он ее перенесет. Через неделю — как знать.
Возразить по существу было нечего. Каждый его довод в отдельности был верен. И все вместе они складывались в приговор, под которым подписалось бы девять хирургов из десяти.
Но я уже держал эту кисть в руках, и она говорила мне немного другое.
Кожа была бледная и холодная, да. Но не восковая, не мертвая белизна, которую ни с чем не спутаешь. Я надавил на ноготь большого пальца и стал считать. Ложе побелело и медленно, нехотя, секунд через пять или шесть, порозовело снова. Медленно — но порозовело. Совсем мертвая кисть так не делает.
— Уколю, — предупредил я и кольнул иглой подушечку среднего пальца. Японец дернул рукой и застонал. Чувствительность есть.
— Пальцы согни, — сказал я ему и показал на здоровой руке, как. — Согни.
Он понял. Указательный и средний шевельнулись, едва заметно, но шевельнулись. Значит, сухожилия перебиты не все и нервы, во всяком случае срединный, не уничтожены.
— Вы хотите сохранить руку без кровообращения? — спросил Левицкий.
— Я хочу сначала убедиться, что кровообращения действительно нет.
— Пульса нет, Вадим Александрович. Вы сами проверяли.
— Пульса нет. А это не то же самое, что нет артерии. Посмотрите на предплечье: оно раздуто, как подушка. Там гематома, и немалая. Если лучевая перебита, а локтевая цела, но задавлена кровью и отеком, картина будет в точности такая: холодная кисть без пульса.
— Слишком много «если».
— Поэтому я и не говорю, что спасу руку. Я говорю: открываю и смотрю. Найду обе артерии порванными, а нервы в клочьях — ампутируем немедленно, и пилу возьму сам. Но резать живую руку по одному подозрению я не стану.
Левицкий подумал, глядя на кисть.
— Хорошо, — сказал он. — Смотрим. Но если там то, что думаю я, — не тяните.
— Не буду.
Фельдшер уже готовил хлороформ. Японец лежал на столе в сознании и смотрел не на нас, а на столик у стены, где рядом с общим инструментом поблескивали ампутационные ножи и пила. Насмотревшись, он перевел взгляд на меня и сказал по-русски, с акцентом, но совершенно внятно:
— Не отнимайте руку.
В операционной стало тихо. Дьяконов уставился на него, забыв про маску.
— Пожалуйста, — добавил японец.
— Постараюсь, — ответил я. — Дышите глубже.
Маска легла ему на лицо, фельдшер начал капать. Японец сопротивлялся сну недолго, обмяк, и дыхание его стало глубоким и спокойным. Дьяконов взялся считать пульс.
Ковыряться через пулевые отверстия я не собирался: в такой ране вслепую делать нечего. Я рассек кожу широко, одним разрезом соединив входное отверстие с центром повреждения, и раскрыл предплечье так, чтобы видеть все — кости, сосуды, мышцы. Сгустки выбирал последовательно, слой за слоем, и между мышечными группами открылась гематома, какой я и ожидал: черно-красная масса пропитала все ложе, раздвинув ткани.
Первой нашлась лучевая артерия. Тут Левицкий оказался прав целиком: разорвана, оба конца в сгустках. Я выделил их и перевязал шелком, дальний и ближний.
— Одна есть, — сказал Левицкий. Без торжества, просто отметил.
— Одна есть. Ищем вторую.
До локтевой добираться пришлось дольше: она лежит глубже, под краем сгибателей, и все вокруг было забито сгустками. Я шел вдоль сосуда осторожно, освобождая его по вершку, и с каждым вершком мне становилось спокойнее.
Она была цела.
Не задета пулей, не надорвана — цела на всем протяжении. Но лежала эта артерия в сплошном кровяном ложе, сдавленная гематомой и отекшими мышцами. То ли давление снаружи, то ли спазм после удара, то ли все разом — но крови вниз она почти не пропускала. Кисть погибала не оттого, что ей перерезали питание. Ей его пережали.
— Вот и ответ, — сказал я. — Артерия жива. Ее задушило.
— Это пока ничего не значит, — отозвался Левицкий, наклоняясь ближе. — Если она в таком спазме, кровь могла свернуться по всему руслу.
— Сейчас узнаем.
Я выбрал сгустки вокруг сосуда, освободил его из кровяного ложа и рассек вдоль сдавливающую фасцию, чтобы отеку было куда деваться. Потом велел подать теплый соленый раствор и стал поливать им артерию, обложив ее смоченными салфетками. Теперь оставалось ждать.
— Как наркоз? — спросил я, не поднимая головы.
— Дышит спокойно, — отозвался Дьяконов. — Пульс девяносто восемь, слабоват, но держится.
— Наркоз не углубляйте, держите ровно. Пусть идет как идет.
Минуту не происходило ничего. Артерия лежала в ране такая же тонкая и пустая, Дьяконов вполголоса считал пульс, лампа шипела над столом, и в этой тишине было слышно, как за стеной, в перевязочной, санитар гремит тазами.
— Напрасно, Вадим Александрович, — тихо сказал Левицкий.
Я не ответил. Прошла еще минута, и вторая, а на третьей стенка сосуда дрогнула. Раз, другой. Артерия наполнялась на глазах, распрямлялась, и по ней пошла отчетливая пульсовая волна, вниз, к кисти.
— Смотрите на пальцы, — сказал я.
Кисть менялась. Серая бледность сходила с нее, как сходит тень, ногтевые ложа розовели, и когда я тронул ладонь, она была уже не ледяная — прохладная, живая. На локтевой стороне запястья под моими пальцами забился пульс. Слабый, но внятный.
Левицкий длинно выдохнул.
— Ну, знаете, — сказал он. — Поздравляю. Кровь вы ей вернули. А с этим что прикажете делать?
И кивнул на кости.
С этим предстояло возиться, и мы возились. Я вычистил из раны все, чему в ней не место: клочья ваты из куртки, волокна сукна, вбитые пулей, мелкие свинцовые крошки. Пулю, ту самую, что прощупывалась под кожей с локтевой стороны, я извлек через короткий надрез: сплющенный кусок свинца, тяжелый, с рваным краем. Совершенно свободные костные осколки, потерявшие всякую связь с тканями, убрал, размятые мышечные лохмотья срезал до живого. Но превращать рану в выскобленную яму не стал: каждый крупный отломок, державшийся на надкостнице, я оставлял на месте. Мертвое вон, живое беречь — другого правила у меня не было.
Локтевая кость собралась сносно: два больших отломка и один промежуточный между ними встали на место и держали ось.
С лучевой вышло хуже. Мелочь я уже убрал, но два главных отломка и несколько крупных промежуточных держались на тканях. Их удалось свести почти по длине, оставив между краями небольшие промежутки. Идеальной сборки не получалось, но ось восстановить можно.
Нервы порадовали. Срединный лежал в кровоизлиянии, ушибленный, но непрерывный. Локтевой оказался цел вовсе. Из сухожилий пострадало одно, разгибатель большого пальца: концы нашлись легко, и я сшил их тонким шелком.
Зашивать рану наглухо нельзя. Рану промыли еще раз, выстлали рыхлой марлей и прикрыли свободной повязкой. Сверху — две гипсовые лонгеты, ладонная и тыльная, от середины плеча до основания пальцев, локоть под прямым углом. Над раной я оставил широкое окно, чтобы менять повязку, не ломая всей укладки. Прежде чем прибинтовать лонгеты, я сам прошелся по каждому витку.
— Запомните все, — сказал я. — Ни одного тугого оборота. Отек будет расти еще двое суток, и артерию, которую мы час отхаживали, ничего не стоит задавить снова. Кто перетянет — пусть потом сам ее и откачивает.
Когда его увозили из операционной, за окнами стояла все та же черная ночь, только по ощущению ей давно полагалось кончиться. Я стянул фартук. Спина не разгибалась.
— Признайтесь, Вадим Александрович, — сказал Левицкий, домывая руки. — Вы ведь сейчас довольны собой.
— Рано. Сейчас она живая, и это все, что мы сегодня выиграли.
— И все же ампутацию предлагал я, а руку он сохранит благодаря вам. Учту на будущее. — Он вытер руки и добавил:
— Хотя предлагал я ее правильно.
— Да, — согласился я. — В том и беда нашего ремесла: правильных решений бывает два, а рука одна.
…Ракитин приехал, когда мы еще стояли у стола. Мне сказали об этом шепотом, между делом: прибыл, мол, жандармский офицер с людьми, ждет. Ждать ему пришлось долго, и, выйдя из операционной, я застал в ординаторской нескольких офицеров, один явно из полиции, и среди них Ракитин собственной персоной.
Ракитин представился мне, а я ему. Откуда нам знать друг друга до сегодняшней ночи. Может, где-то встречались раньше, но уже и не вспомнить. Где я, а где борьба со шпионами и диверсантами.
На столе, на расстеленной клеенке, лежало имущество моего пациента. Ватная китайская куртка с разрезанным рукавом, бурая от крови. Одежда. Револьвер — хорошей работы, ухоженный, не из тех, что покупают на последние деньги. Пачка бумаг. Деньги: китайские, стопка иен и немного русских рублей.
— Полюбуйтесь, доктор. — Ракитин кивнул на бумаги. — По документам он купец из Гирина.
— То есть кто его послал, вы из этого не узнаете.
— Из этого — нет. — Он аккуратно опустил бумаги на клеенку. — Из него — посмотрим. Что говорит медицина: жить будет?
— Будет, если не вмешается заражение. Руку я ему собрал.
Ракитин посмотрел на меня с непонятным выражением.
— Вы ему, стало быть, руку спасали. Полночи. Человеку, который в вас стрелял.
— Рука тут ни при чем. Она не стреляла, она держала.
— А, ну если так, тогда конечно, — сказал Ракитин.
Полицейский тем временем разложил на краю стола бумагу и снял с меня показания. Я изложил все как было: шел домой со службы, встречный прохожий пропустил меня вперед и достал револьвер, он выстрелил первым (тут я немного приврал), после чего оказывал раненому помощь.
Полицейский перечитал, задумчиво поводил пером над последней строкой.
— Стало быть, ссоры между вами не было? Прежде его не встречали?
— Не встречал.
Разместили японца в каморке при чистом отделении, где прежде держали белье: койка, табурет, окно во двор. У дверей изнутри сел стражник с револьвером.
Дальше только ждать.
Я заходил к раненому каждые полчаса, проверял повязку и пульс на запястье, и всякий раз, выходя, ловил на себе вопросительные взгляды. Пульс держался — вот и все, что я мог им сообщить.
Отходил он тяжело, как многие после хлороформа. Стонал, открывал мутные глаза, не понимая, где он, его вырвало в подставленный таз, и он снова проваливался. Потом его дыхание стало глубже, и он заснул уже по-человечески.
Через пару часов проснулся.
Он лежал и смотрел на свою правую руку. На гипсовые лонгеты, на повязку, на пальцы, торчащие из бинтов. Судя по лицу, рука болела люто.
Я сел на табурет и занялся делом. Ногти розовые, окраска после нажатия возвращается быстро. Пальцы теплые. Пульс на локтевой стороне запястья бьется — устойчивее, чем ночью. Уколол подушечки: чувствует все пять. Попросил шевельнуть пальцами — шевельнул, едва-едва, но все.
Первый раунд мы выиграли. Оставалось не проиграть остальные.
Он следил за каждым моим движением и, когда я поднял голову, смотрел мне прямо в лицо. Узнал. Это было видно.
— Рука? — хрипло спросил он.
— Живая.
— Резали?
— Резали. Но не отняли. Кости сложены, кровь по руке идет. Что дальше — посмотрим.
Он молчал, соображая. В дверях уже стоял Левицкий, зашедший следом, и молчать он не умел.
— Вам, любезный, повезло так, как не везет никому, — сказал он. — Оперировал вас доктор Дмитриев. Тот самый, в которого вы вчера стреляли. Я предлагал ампутацию, и всякий разумный хирург ее бы сделал. Он не дал. Так что рука у вас его, считайте, личная.
Японец перевел взгляд с Левицкого на меня. Потом на руку. Потом опять на меня. Он складывал это в голове, и ложилось у него плохо: вчера вечером он вышел на улицу убить человека, человек прострелил ему руку, а ночью тот же человек не дал эту руку отпилить. В какую систему он привык укладывать мир, я не знал, но в эту такое явно не лезло.
Он отвернулся к стене и закрыл глаза. Не заснул — думал.
В коридоре Ракитин отлепился от подоконника.
— Ну что, в сознании? Соображает? — Он одернул сюртук, шагнул к двери и остановился. Постоял, посмотрел в пол и по сторонам.
— Нет. Потом. Пусть полежит и подумает. Ему сейчас есть о чем, а такие мысли работают на нас лучше любого допроса. Позже поговорим.
Он ушел. Я посмотрел на часы: скоро начнется обычный госпитальный день, и в отделении меня ждет обход, которого не отменяет никакая стрельба.