В принципе, все к тому шло… Мать ее воспитывала как бойцовскую собаку. Однажды эта Вика пришла домой в слезах, во дворе в нее кинул камнем соседский Юрка. Мать тут же залепила ей подзатыльник. Не смей реветь! Не показывай слезы врагам! Имей свою гордость! Она приволокла ее назад во двор, как большая тигрица, и мы, еще детсадовские дети, притихли и на всякий случай расхватали из песочной кучи свои ведерки.
Тигрица поймала за шкирку глупого Юрку и приказала дочери:
– Бей!
Викуле тогда было лет, может быть, десять. Она была самая старшая, на целых пять лет старше меня. Длинная, крупная девочка, отличница, помощница, командир какого-то там пионерского звена или отряда… Каждый день она приходила из школы с пятеркой и, сворачивая мимо нашего крыльца к себе, вглубь двора, всегда показывала моей старой бабушке пятерню: по математике пятерка, по русскому пятерка, а было, что по всем предметам сразу. Моя старая бабушка качала головой не столько с восхищением, сколько с тревогой. Пятерок мало, мало женщине для счастья, а может быть, для счастья вообще пятерки не нужны.
Викуля была умная, учеба давалась ей легко. К тому же она была усидчивой, как говорили взрослые, «усидчивая и старательная, не то что ты». Викуля и правда всегда старалась, отчасти потому, что боялась свою мать. Попробуй там не выучи уроки… Тогда, во дворе, мать не отпустила бедного Юрку, она держала его как щенка и давила на Вику:
– Бей в морду!
Викуля стояла вся красная, губы дрожали, руку она поднимала с таким усилием, как будто воздух был резиновый, или как будто ее кто-то за руку держал, не давал ей ударить, пусть даже в ответ. Бедная девочка, она любила кукол, она же больше всех во дворе любила кукол, я уже перестала играть, очень рано, лет в шесть я оставила своих кукол, а большая Викуля играла, она любила их наряжать черт-те до какого возраста, на день рожденья она просила только куклу, кто знает, может быть, она и сейчас покупает себе…
Ударить человека, да еще в лицо, с размаху, на глазах у всех получается не сразу и не у всех. Кто-то рождается без барьеров и с легкостью переступает границу другого человека, а кто-то делает усилие, как будто пробивает стенку. Мать, вероятно, это знала, раз все затеяла. Юрка был той самой недобитой мышью, которую большая кошка дает котенку, чтобы он научился убивать.
– Бей! – подгоняла она дочку. – Надо уметь давать сдачу!
И мы, перепуганные дошкольники, в песочнице, смотрели на Викулю, и у нас у всех в мозгах звенело резиновым упругим мячиком: Дай сдачу! Дай сдачу! Надо уметь давать сдачу!
Зачем она так делала, Викулина маманя? Чего боялась эта женщина? Вы, может быть, подумаете, что ее мать была какой-то уголовницей, бандиткой? Нет, она была обычным инженером, у нас на бомбовом заводе, в смысле… на литейном, который отливал корпуса для военной промышленности. Полгорода работало на этом оборонном предприятии, и все своих детей воспитывали примерно одинаково, по-военному, не каждый выволакивал дите в центр двора, не каждый заставлял бить в морду, но говорили все одно и то же: «Не прощай! Не показывай слабость! Имей свою гордость! Чтобы ни одна скотина не посмела смеяться над тобой»… Смеяться над тобой… Смеяться над тобой… Это самое страшное было для нас, для нашего города, где все гордились нашим бомбовым заводом, но очень боялись, когда над тобой смеются.
Мне казалось, что я не боюсь, что мне плевать, когда показывают пальцем, что я, как все рыжие дети, получила прививку от насмешек еще в раннем детстве, и теперь могу гулять по городу голой, и даже не услышу, кто там, за каким углом надо мной заржал… Мне так казалось. Но почему тогда, в том автобусе, я не встала, не подошла к Викуле, не натянула ей на голову сумку? Почему не сказал ей просто, как мужик тот, «заткнись»?
В тот первый раз Викуля справилась. Она ударила противного Юрку, который вечно нам мешал, по дури, не специально, этот мальчик был не злой.
– Бей в нос! – подсказывала мать. – Бей в нос! До крови!
Викуля ударила в нос, не сильно, не до крови, но барьер взяла. В следующий раз ее ручка уже не дрожала и без проблем пробивала невидимую стенку между собой и другим человеком.
Мать хлопнула ее между лопаток, напомнила, что спину нужно держать прямо, смотреть на всех нужно смело, с гордо поднятой головой. «Ты – самая умная, самая сильная, самая красивая, помни это и никому не позволяй себя унижать». Как мать Наполеона эта советская служащая вела себя с дочерью. К чему она ее готовила? К прокурорской должности? К тому, что мир жесток? Не так уж, если честно, был он и жесток. В нашем маленьком дворе, где смыкались несколько старинных кирпичных домов, заселенных коммуналками, копошились по сути дела безобидные созданья. Ветераны войны, старики уже все, их жены, бабки-пенсионерки, рабочие и служащие с бомбового завода, медсестра с шофером, даже жена уголовника у нас была милашкой, а уголовника мы вообще не видели, он все время сидел. И в этом обществе мать Викули была звездой.
Это была красивая крупная женщина. Каждый день она возвращалась с работы мимо нашей ментуры, вся милиция и алкоголики, которые сидели пятнадцать суток, выворачивали за ней шею. У нее всегда были красивые платья, как в журнале Бурда, она сама их шила, очень хорошо, как настоящая портниха, и вязать она тоже умела, и все эти ажурные джемперочки и юбки на складочках она умела носить эффектно с высоким каблуком и с гордо поднятой головой. Ее глаза меня, малышку, изнеженную старой бабушкой, пугали, мне казалось, что тетенька злится, но вдруг она снисходительно улыбалась в мою сторону, и я бежала к зеркалу, пытаясь повторить ее прическу. У нее была модная прическа, все тетки стриглись, а она носила длинные темные волосы и закручивала их вокруг головы как корону.
Королеве нужна свита, видимо, поэтому летними вечерами мать Викули выходила во двор играть в домино. Кто-то из мужиков выносил ей стул, тяжелый деревянный стул с высокой спинкой, он остался в коммуналке от тех еще времен. Она сидела во главе стола, не чураясь наших старух и краснолицых мужичков, смеялась над их шуточками, непонятными нам, детям. «Ленин всегда с нами!» – я только это запомнила, как она хохотала и хлопала, когда кто-то, вывешивая огромное трехспальное покрывало, сказал: «Ленин всегда с нами!» Мы играли тут же рядом в мячик или в прыгалки и приходили в восторг, когда она лупила по красной морде своим карточным веером нашего дворового алкоголика.
Ее муж, добрый большой человек, в это время развешивал бельишко, отжимая сильными руками пододеяльники, ночнушки и трусы. Когда начинало темнеть, он выносил ей шаль на плечи, и укрывая, целовал в висок, шутил: «Не отморозь, звезда моя!» Он казался нам добрым, потому что улыбался, и потому что у него все было большое, глаза, губы, большие руки, и сам он был для меня страшно высокий, чтобы ответить на его улыбку, мне приходилось задирать нос.
Иногда в их отдельный крошечный дворик, который они отгородили возле своей квартиры, приходила старуха. Это была очень древняя сгорбленная бабка, которую я боялась. Таких старух сейчас совсем нет, их и раньше было не много, молчаливые, темные, сухие, они появлялись откуда-то из деревень, всегда в черных юбках до пола, в черных платках и в черных, истертых до блеска плюшевых кацавейках. Такая бабка иногда являлась в дом к викулиным родителям, стучалась в низкие полуподвальные окна, и каждый раз королева ее прогоняла. Старуха удалялась быстрыми шагами как приведение, шептала что-то на ходу, а ей вдогонку летело громогласное «чтоб я тебя больше не видела»…
Говорили, что это была нянька Викулиной мамы, какая-то дальняя родственница, и что на старости лет она стала слегка сумасшедшей, по праздникам, по большим церковным праздникам приходит в город и сидит рядом с нищими у базарных ворот. Викулина мама стеснялась свою старую няньку, потому и орала:
– Мне ничего не надо! Не смей меня позорить на весь город!
Королева боялась позора? Боялась, что в нее будут тыкать пальцами? Кто? Дворовая свита? Может быть… Я не знаю, чего они боятся, эти сильные гордые люди. Чего боится гордый человек? Какие страхи прячутся за бетонными лицами? Может быть, вообще вся эта гордость – только инстинкт, обычный инстинкт самосохранения, доведенный до абсурда, и как все чрезмерное, вместо того чтобы беречь, гордость начинает разрушать.
Не знаю, почитайте про гордость умные книжки, если честно, весь предыдущий абзац – не совсем характерное для меня обобщение, я стараюсь избегать подобных сентенций в своем скромненьком женском быту. В жизни и так много слов, я не хочу забивать в свой текст непонятную абстрактную лексику, я хочу, чтобы жизнь моя, в том числе и на этих страницах, была простой и приятной. Поэтому оставим только самое необходимое, только самое простое…
Оставим двор, двор старого купеческого дома из красного потертого кирпича… Дрова… Дров было много, их складывали по периметру, а в центре была колонка, у колонки яблоня… Оставим мой пенек, он в стороне стоял, у нашего крыльца, в отдельном палисаднике… Я на пеньке играла в алюминиевую кукольную посудку, одна, как мышь, когда большие девочки меня в свою игру не принимали. Оставлю хрустящую теплую корочку настоящего черного хлеба, политую маслом подсолнечным, натертую чесноком… Хлеб выносила к пеньку моя старая бабушка… Оставлю рыбу… жареную… Да, забудем гордость на минутку, вспомним рыбу, золотых карасиков, сладких, горячих, только со сковородки, которыми нас угощал Викулин отец.
Летом он садился на мопед, брал удочку, самую обычную бамбуковую с поплавком из гусиного пера, и уезжал на рыбалку. Вечером возвращался с ведром карасей, сам их чистил и жарил тут же во дворе на керогазе… Не помню точно, что такое керогаз, возможно, это тот же примус? Синий огонь, воняет бензином… Забыла уже, прошла сотня лет… Забыла, как он называл меня… смешным иностранным словом, мадмуазель или синьорина… Нет, не синьорина… Леди? Может быть… Леди, давай свою тарелку? Не помню точно, как он меня звал… Помню ведро с карасями, от ведра пахнет речкой, сковородка чугунная, черная от нагара… Мука рассыпается, масло шипит, внизу под столом на газете рыбьи кишки и воздушный пузырь… В форточке появляется женская рука и быстро окно закрывает, чтобы вонь не летела в квартиру.
Пусть воняет!.. Пусть коптит керогаз! Пусть пахнет бензином и жареной рыбой, пусть остается мой пенек, мой широкий пенек у палисадника, на котором я сидела с тарелкой… Пусть мать моя с работы возвращается, и в сумке у нее лежат ватрушки сахарные сдобные по двадцать две копейки… И пусть мы все останемся детьми, еще хотя бы на минутку. Еще минутку! Мы просили родителей не загонять нас домой, когда темнело. Еще немножко! Мы выканючивали свое время, но как только раздавалось из форточки «Вика, домой!» – нужно было идти, однозначно.
Виктория… это было очень красивое и модное имя по тем временам. «Моя мама назвала меня так в честь победы. Моя бабушка получила на дедушку похоронку, а он вернулся…» И дальше шла какая-то героическая пафосная история, у Викули все истории были героические, особой фантазеркой она не была, но все что говорили тогда в школе, она транслировала нам, малышам.
Я слушала ее с открытым ртом, про Зою Космодемьянскую, про Юрия Гагарина и даже про закон Ньютона. Только раз отвернулась, когда Викуля объявила, что Бога нет, им в школе прочитали лекцию, и она тут же во дворе повторила – Бога нет. Я убежала от пугающих слов в свой палисадник, потому что моя старая бабушка ходила в церковь и на ночь читала молитвы. Неграмотная малолетняя мямля, в свои шесть лет я не могла с Викулей спорить, но согласиться и сказать, что Бога нет, я тоже не могла – бабушка говорит, что Бог есть, значит, я верю бабушке.
Каждое лето отец на своем мопеде отвозил Викулю в ближайший пионерский лагерь, где отдыхали дети работников бомбового завода. Я без нее скучала, с ней было интереснее играть, чем с пролетарскими детьми. Без нее во дворе наши дылды начинали ругаться, дразнились, не брали меня, неуклюжую коровенку, прыгать в свои резиночки. Я ждала Вику, заходила к ним во дворик, в закуток у подвала, и спрашивала ее большого доброго отца: «А когда Вика приедет?»
Через месяц-другой она возвращалась и внедряла нам всю пионерскую культпрограмму. Она устраивала во дворе концерты, раздавала нам слова и роли. Начинались какие-то поспешные репетиции, старики выползали со стульями, садились перед сценой, сценой было у нас высокое крыльцо, занавес делали из покрывала… За минуту перед началом мы повторяли слова новой песни, а я все ошибалась, не могла пропеть непонятное мне совершенно…
С неба лиловые падают звезды,
Даже желанье придумать непросто…
Эту строку я запомнила легко, а дальше шло путаное:
На небосклоне небесных квартир…
Что за квартиры? Я никогда в квартире не была, не видела квартиру, тем более небесную, я провела свои шесть лет в маленьком деревянном домике в общем дворе с многоквартирной коммуналкой. И в большом доме из красного старинного кирпича тоже не было квартир, у всех там были комнаты с перегородками и одна общая кухня, поэтому язык у меня заплетался, я не понимала, что говорю, за это Викуля влепила мне подзатыльник с высоты своего росточка: «Овца! Нам выступать через минуту! Слова не можешь выучить»…
Я не ревела, слезы врагу не показала, меня же тоже научили не показывать слезы врагу, я просто убежала на свой одинокий пенек. Давать сдачу меня учили тоже, и про гордость говорила мне мама, но не в коня был корм. Ругаться, то есть говорить плохие слова, и тем более бить человека рукой… Наверное, я робкое холеное дитя, боялась, но еще прежде страха мне мешал мой детский снобизм или какая-то случайно залетевшая в мои мозги эстетика. Бить рукой… это грязно, товарищи, это некрасиво, не женское, не барское дело, мне так казалось. Вульгарный мордобой хорошей девочке не идет, хорошей девочке идет стрелять из пистолета.
У меня в палисаднике был пистолет, не мальчишечий, не боевой, это был пистолетик с вертушкой, изящный, толстенький, как «Кольт», с тугой пружиной. Вставляешь в дуло пропеллер, закручиваешь пружину до упора, нажимаешь курок, и пропеллер взлетает будь здоров как высоко, на два этажа того самого старинного дома. Я почему-то вышла с этим пистолетом во двор из своего палисадника, Викуля позвала мириться, концерт пора было начинать. Зрители, наши дворовые бабки, хлопали, звали на сцену. Дедок-ветеран вытянул деревянную ногу и вкручивал свою «Приму» в янтарный мундштук. Викуля строго выговаривала мне, что я задерживаю всех, срываю им программу, веду себя как маленькая, что обижаться на такую ерунду нельзя, взрослые не обижаются…
Я не обижалась, просто потеряла интерес. Я не хотела петь, но еще не умела посылать всех далеко прямым текстом, поэтому стояла молча и крутила в руках свой пистолетик. Он сам стрельнул, не думаю, что я могла нажать курок специально, это был случайный выстрел. Викуля вскрикнула, закрыла руками лицо. Пропеллер попал ей в губы, слава богу, не в глаз. Ей было очень больно, представляю, пружинка у меня была закручена на всю. Викуля со слезами побежала домой, и я тоже побежала скорее в нашу избушку под крыло к своей бабушке, я знала, что сейчас во двор примчится Викулина мать.
В замочную скважину было видно, как она выскочила тигрицей, спросила старух, кто ударил Викулю, Викуля молчит, у Викули разбита губа… Мать подумала, что кто-то из больших парней ее ударил, настолько сильно все распухло. Бабки сказали, что это я стреляла, и тогда королева ушла. Мы вскоре помирились, в том и дело, помирились спокойно, губа зажила, мы снова играли вместе, я даже запомнила песню, хотя и забубенные слова, но Вика меня научила:
С неба лиловые падают звезды,
Даже желанье придумать непросто.
На небосклоне небесных квартир
Пусть загорится звезда Альтаир.
Каждую зиму у нас на городской площади бульдозеры сгребали огромную кучу снега, получалась гигантская горка, и все дети бежали залезть на нее, кто вперед. Большие девочки влезали первыми, и самая горластая кричала – Я царь горы! Я царь горы! Всех, кто пытался подобраться, большие скидывали вниз.
Я стояла в сторонке, у меня не было шансов влезть первой на гору, да и желания тоже. У меня вообще его нету, чувства горы, этой страсти животной влезть повыше и всех растолкать. С чувством горы уже рождаются, если у вас есть собаки, вы знаете. Когда помет только что появился на свет, штук шесть щенков, а лучше десять, они лежат в одной теплой куче, это еще не совсем щенки, это просто живое месиво неразумных существ. И даже тогда, слепые, без мозгов и без понятий, они играют в гору, и всегда найдется один щенок, не обязательно самый крупный, и не самый сильный, но самый устремленный вверх, такой поганец изо всех сил ухитряется пролезть с самого низа, и успокоится эта маленькая тварь, только когда влезет на голову своим братьям.
Было оно у Викули, это чувство горы? Не знаю. Она стояла со мной рядом, с маленьким равнодушным нытиком, на снежную гору не лезла, только глядела на подруг-ровесниц. Соревноваться с ними она не хотела, ждала, когда уйдут, когда на горке останемся только мы, младшие, тогда ее с вершины никто не столкнет, и она будет кричать – Я царь горы! Сейчас я тут всех заткну!
У меня не было чувства горы, у меня было чувство пенька. Я любила свой пень, широкий как журнальный столик, под яблоней, в укромном темном палисаднике, мне всегда было важно иметь свой отдельный пенек, защищенный от чужих глаз и посягательств. На свой пенек я никого не приглашала, калиточка в наш палисадник всегда была закрыта, но Викуля иногда открывала ее, не спрашивая разрешения, и шептала мне страшные тайны.
На том пеньке она мне рассказала, что у нее есть жених, что он за ней приедет на красной «Яве». Красная «Ява» – это было примерно то же, что Алые паруса, я бегала на улицу, хотела увидеть мотоциклиста, но красной «Явы» не было, однако я каким-то чудом в свои лет десять догадалась, что Викуля у нас как Маугли превращается из волчонка в человека. Она заметно вытянулась, превратилась в высокую, стройную, темноволосую красавицу, у нее появились золотые сережки в ушах, под майкой просвечивал лифчик, застучали по асфальту ее первые каблучки, и было ясно, что скоро она из наших джунглей убежит.
Она собиралась поступать на юридический, все шансы у нее были, она же получила золотую медаль за окончание школы.
– Не получила – вырвала! – уточняла во дворе ее мама. – Сама все сделала, не то что некоторые…
Некоторые, имелась в виду дочка третьего секретаря, партийного начальника, которая на экзаменационном сочинении не написала ни слова. Она так растерялась, что просидела статуей весь экзамен. Ей подносили черновики, то одна учительница, то другая, но девочка не прикоснулась к ручке, ее от волненья парализовало, даже передрать не смогла.
– Ну, и конечно… – рассказывала Викулина мама, – этой поставили пять, ничего удивительного. Все блатные дети получили медали, всем все сделали, а моя Викуля свою медаль заработала сама! Как она там крутилась в этом террариуме – не знаю…
Свою медаль Викуля понесла на юридический, на самый модный факультет нашего ближайшего университета. Все блатные дети пошли на юрфак, все хотели погоны, все хотели во власть, и Викуля тоже хотела носить форму юстиции. Она действительно мечтала стать прокурором! Или судьей. Судья! Отличная работка! Сидишь в красивой черной мантии на троне, делаешь страшную морду и стучишь молоточком. Судья всегда сверху, на горе, остальные под ним. Так думала Викуля, воспитанная сильной, но наивной женщиной. Сила и наивность… А что вы удивляетесь, прекрасно, изумительно испокон веков эти вещи у нас сочетаются.
На юрфак Викуля не поступила, золотая медаль не помогла, ее срезали, как и многих других отличников, у которых родители были простыми смертными, без связей.
– Блатные прошли! – удивлялась Викулина мама, – а мою завалили! Они же вместе контрольную писали! Они же у нее списывали!
Вопрос можно было решить, и не слишком дорого, просто нужно было найти свой блат, попросить, заплатить, это было всем ясно даже в нашем нищем дворе. За столом, где играли в домино, Викулиной маме советовали сходить к третьему секретарю, к отцу той зареванной девочки, которая не могла написать сочинение, она же поступила на юрфак, у папы там друзья, а значит, можно попросить начальника, пусть отсыплет немножко своего блата, в конце концов из одного города девочки, будет у его дочки хорошая подруга. Но что вы… Просить? Унижаться? Предлагать взятку? Викулина мама не умела и не собиралась это делать.
– Во-первых, у меня нет таких денег. А во-вторых, мне не позволит это сделать моя гордость. Моя дочь самая умная, самая сильная, она закончила школу с золотой медалью, она сама заработала эту медаль, и почему я должна после этого?.. Ползти к блатным идиотам?..
Это был шок, первый шок для Викули. Ее вытолкнули с горы, она еще только собиралась туда подняться, а ее, самую сильную, спихнули. Викуля проиграла первый раунд, но как настоящий боец, она не унывала.
– И на следующий год буду поступать! – говорила Викуля, – и на третий год буду! Пока не зачислят меня, я их в покое не оставлю.
Чтобы не терять время, она уехала из нашего городочка, пошла учиться в юридический техникум. Отец ее повез к автовокзалу на своем мопеде, куда-то в глубину провинции увез ее автобус. Вскоре я тоже оставила наш старый двор. Умерла моя старая бабушка, я переехала жить к родителям, потом совсем уехала из города. Я слышала, что Вика поступала на свой юрфак еще раз, но снова не прошла. Не знаю, чем закончилось, не знаю, как ее карьера развивалась, с тех пор мы с ней больше ни разу не виделись.
Наш двор остался, но теперь он другой, сейчас там кругом руины и очень тесно от гаражей, которые построили новые жильцы, они перебирались в наш городок из умирающих ближайших деревень. Убрали стол для домино и в карты тоже не играют, детей во дворе больше нет, никто не лупит мячиком по старинным стенам, никто не прыгает в резиночки, мой бывший палисадник превратили в склад стройматериалов, завалили его песком, мой пенек в этом хламе не найти. Поумирали старухи, и ветеран с янтарным мундштуком давно переехал за речку, на кладбище. Юрка, кстати, тот мальчик соседский, на котором учила давать сдачу Викулина мама, остался, он так и живет там в углу в старой каморке, теперь он тихий безобидный алкоголик.
В наш городок я приезжала только мельком, на выходные. Я поступила в тот самый университет, куда хотела Вика, только не на блатной юрфак, а на другой, совершенно непрестижный факультет журналистики, где не было такого страшного конкурса. В двадцать лет понесло меня замуж, я ждала ребенка, и все мои мысли были в будущем, не в прошлом, поэтому я никогда не вспоминала старый двор, соседей, Викулю, детство, как видите, там особенно и нечего было вспоминать. И вдруг однажды на улице меня остановил ее отец. Я узнала издалека большого человека, который вел по тротуару старый ржавый мопед.
Я боялась упасть, поскользнуться. Шел мокрый снег, на дороге был лед, солнце скрылось, я была вся закутанная, не представляю даже, как он меня узнал. Я поздоровалась, смотреть на него, на его дохлый мопед было грустно. Он сильно постарел, сгорбился, в широком дождевом плаще поверх пальто он был похож на покосившийся сарай. Тот самый плащ, в котором ездил на рыбалку, был на нем, я вспомнила. Его большие губы скомкались в синюю гримасу, он хотел улыбнуться, но у него не получалось, как будто он висел на брусьях, но подтянуться не осталось сил. Мне нужно было срочно убегать, оставить его на мокрой улице, но он не отпускал, взял за руку, он сам меня спросил:
– Ты слышала, что случилось с Викулей?
Я слышала, увы, я уже все слышала, сплетни у нас разлетаются быстро. История была кошмарная. Виктория сделала криминальный аборт на очень большом сроке и чуть не умерла. Ее успели перекинуть из подпольной клиники в больницу в тяжелом состоянии, и понятно, что детей у нее больше быть не могло. Весь город это обсуждал, само собой, я тоже знала, и несмотря на весь ужас, эта история показалась мне глупой и бездарной, как тюремные песенки про сына прокурора.
Ей исполнилось двадцать шесть. Она пролезла в органы, получила погоны, начала там карьеру и забеременела от начальника. Красивая, сильная, умная, молодая… Она была, конечно, лучше его жены, и лучше других своих коллег, она была уверена, что все они останутся внизу, что она обойдет их по службе и по любви, и что начальник с женой разведется, поэтому она полгода спокойно носила этого ребенка и радовалась, что будет сын.
«Бедная девочка», – плакал ее папа, и он был прав, он был на сто процентов прав. Она была такая же наивная и сильная, как ее мать. Вы же помните ее кукол?.. Она до семнадцати лет берегла своих кукол, потом уже все эти люди в погонах, эта страшная система проглотила ее. Как только Викуля устроилась в прокуратуру, она начала превращаться в бультерьершу, она переносила могущество системы лично на себя, ей казалось, что она тоже монстр. Она менялась даже внешне, лицо ее стало таким как у всех там: черные волосы, тугой лошадиный хвост, холодные глаза, надменная усмешка, красная помада… Она же, в сущности, была неискушенной бабой. Двадцать шесть! Все ее глупые подруги уже были замужем, многие и не раз, все завели детей от ближайших самцов, а она не спешила. Викуля не хотела ближайшего самца, ей нужен был мужик с горы, с вершины, в девяностые это было особенно модно, так же модно, как служба в органах.
Зачем? Зачем он нужен, мужчина с властью и деньгами? Чтобы хвалиться, чтобы показывать подругам, гордиться, пользоваться, тратить деньги… и лечиться. Да, лечиться… Счастья и любви с начальником не будет. Почему, почему!.. Потому что жизнь с глыбой цемента убивает женский организм, секс с гранитным памятником вреден для женского здоровья. И мать ее предупреждала:
– Не связывайся с женатым, имей свою гордость…
Викуля не слушала, она уже не боялась свою мать как детстве.
– Я не хочу как ты, жить с бабой в брюках! Я не хочу, чтоб мой мужик всю жизнь стирал мои трусы!
В общем, она ждала полгода, а потом потребовала, чтобы мужик ускорился с разводом. Шутила даже, прокурорский юморочек появился у нее:
– Ты там давай уже… со сроками определяйся.
Начальник принес ей деньги. Денег было достаточно, чтобы она купила хорошую квартиру недалеко от службы, чтобы она спокойно растила ребенка, пока будет длиться декрет, год, два или три, как захочет. Начальник обещал, что у ребенка будет все, но жениться и регистрировать сына на свою фамилию отказался, объяснил, что это помешает его карьере. Да и зачем? К чему формальности? У нас и так все хорошо…
Все было хорошо, начальник не врал, ведь правда же, все было хорошо! Викуля была здорова, беременность без патологий, нужно было брать деньги, спокойно рожать, устраивать жизнь… Да, я, беспринципная мямля, так бы и сделала, а сильная Викуля не смогла.
Направление на аборт, точнее, на искусственные роды, ей не дали, она орала как могла там, в женской консультации, но взять врачиху глоткой не удалось. Тогда она нашла другого доктора, он сам и вызвал скорую, когда понял, что Викуля у него умирает.
Я не хотела все это выслушивать, тем более от ее отца, тем более перед своими первыми родами, но он не отпускал, он держал меня за руку и выталкивал из себя ненужные мне совершенно страшные слова:
– … и ребенка зарезали, и она инвалидом осталась. Вот, что она наделала… Убила всех нас.
Он посмотрел на мой живот, который уже не скрывало зимнее пальто, и улыбнулся.
– Прости… Я тебя на холоде держу… Иди, дай бог, чтобы у вас все было хорошо…
Бамбина! – я вспомнила, как он меня называл в детстве, – Бамбина! То самое словцо, которое тогда в СССР казалось мне смешным и иностранным.
Он умер через несколько лет, Викулин отец. Сразу вслед за женой. Ее матери было всего ничего – шестьдесят с небольшим, отец был немного старше. Говорят, что они попивали на пару, особенно мать. Королева нашего двора спряталась от людей. Бомбовый завод давно закрыли, как всю оборонку в то время, она ушла на пенсию и перестала выходить из дома. После ее смерти Викуля страшно на отца обиделась, она его ругала за то, что он разрешал матери пить, поэтому на похороны к нему она не приехала, его хоронили соседи.
Прошло сто лет с тех пор, я никогда не вспоминала ни пистолет, ни мопед, ни карасей, ни Викулю, пока не встретила ее в том старом рейсовом автобусе. Ребенок, тот мальчик, которого она испугала, потихоньку успокоился, но все равно до конечной в салоне висела неприятная тишина, и когда мы причалили на площадку областной автостанции, я сразу встала, мне хотелось побыстрее выскочить на воздух. Мать с ребенком спускались за мной, женщина остановилась у автобуса и оглядывалась, видимо, ее кто-то встречал. Малыш на улице заулыбался, ему протянули конфетку, и он ее схватил маленькой ловкой ручонкой.
Викуля выходила последней. Спускалась по ступенькам тяжело, ее когда-то длинные крепкие ножки жутко отекли, стали как ступы. Прямо к терминалу за ней подъехала служебная машина с модным пропуском на окошке, водитель открыл ей дверцу и ждал, пока начальница поместится на сиденье.
Почему она не вызвала машину сразу в наш город, я так и не поняла. Что вообще она делала там? Как она очутилась в дешевом автобусе? Почему я сама туда села, почему, как обычно, не заказала такси? Где была моя гордость, когда я покупала сторублевый билет? Точно уже не помню, но, кажется, мне хотелось специально поехать в старом автобусе.
Я пару лет не была в России, и мне захотелось покататься как раньше, как в советском исчезнувшем детстве, в этих шумных веселых Икарусах, когда площадку заднюю занимали старухи и деревенские хитрые мужички с мешками, которых мы звали мешочники… Мне хотелось послушать этот особый говорок, прыгающий с одной гласной на другую как телега по кочкам, послушать снова, как ругают Горбачева, как водитель шутит с билетершей, как успокаивают пьяного… И эти запахи я захотела вспомнить, этот дикий букет – запах старой одежды, земли, копченого сала, чеснока, жареных пирожков, мазута и дешевых сигарет, водитель курит в форточку… Мне захотелось все это понюхать. Зачем? Не очень сама понимаю, но захотелось, вот я и села в тот автобус. Насчет Викули ничего сказать не могу.