Я смело направился к домне. И ошибся. Медпункт доменного цеха оказался чуть в стороне — маленький дощатый домик.
Вошел в тамбур, обил ботинки от снега, стряхнул снег с пальто и шапки и постучал.
— Войдите.
Небольшая комната — чистенькая, беленькая. Один угол отгорожен ширмой, рядом с ширмой — стеклянный шкаф с инструментом и лекарствами, у окна — однотумбовый стол с настольной лампой и телефоном, перед, ним — стул.
Из-за ширмы вышла девушка в белом халате и белой аккуратной косынке с красным крестиком. Девушка была среднего роста, худенькая и какая-то невесомая. По комнате двигалась бесшумно, словно не шла, а скользила по льду.
Села напротив, мягко уронив руки на стол — чистенькие маленькие ладошки… Что это с ней? Глаза какие-то странные. Эту девушку я вижу впервые, но почему она тогда разглядывает меня с таким изумлением, любопытством и… страхом?
Я пригляделся внимательней: обычная, ничем не примечательная шатенка, химическая завивка, губы красит неяркой помадой, судя по возрасту, не врач, а фельдшер… Нет, никогда раньше я ее не встречал.
Мне очень не хотелось говорить, кто я такой. Было дурацкое предчувствие (с чего оно взялось?), что добром мой визит сюда не кончится. Но все же надо было представиться.
— Я — следователь из горпрокуратуры.
Едва я произнес слово «следователь», как страх выплеснулся из глубины ее глаз и покрыл лицо смертельной бледностью. Несколько секунд она молча смотрела на меня, возможно, даже не видя меня, потом закрыла лицо руками и зарыдала.
— Я знала… знала, что он найдет меня.
Кто — он? О чем она? Я налил из графина воды.
— Я знала… знала… — стучала она зубами по краю стакана. Потом немного успокоилась. — Вы меня арестуете? — спросила так тихо, что при желании я мог и не расслышать. Я не расслышал и сказал:
— Рассказывайте.
— О чем?
— О том, как вы попали в медпункт.
О чем я ее еще мог спросить? В тот момент у меня совершенно вылетело из головы, зачем я пришел сюда, в медпункт доменного цеха.
— Рассказывайте все по порядку.
История оказалась короткой и банальной.
Жила-была девочка Любушка. Жила с матерью в небольшом заводском поселке Рудянка. Отца не помнит — да и был ли он? К тому времени, когда она могла задать этот вопрос матери, задавать его уже не было необходимости: мать вышла замуж.
В жизни Любушки ничего вроде бы не изменилось: отчим ее почти не замечал. Она не помнит случая, чтобы он назвал ее когда-нибудь по имени. Или вообще спросил о чем-нибудь. Любушка для него в доме не существовала. Пустое место, и все.
Так было, пока Любушка не превратилась в Любашу. А Любаше, естественно, потребовались платья, туфли, Любаше хотелось ходить в кино, на танцы. «Опять деньги? А она их заработала? — выговаривал отчим матери. — Пусть сначала узнает, каким потом они пахнут, а потом тратит их на побрякушки».
После восьмого класса Любаша пошла в фельдшерскую школу. Думала, будет получать стипендию, станет независимой… Первую же стипендию у нее отобрал отчим.
На последнем курсе Любаша твердо решила: уеду. Получу диплом, директор жалостливый, даст свободное распределение, уговорю. Но на что ты поедешь, Любаша?
Она знала, где отчим хранит деньги. Знала даже, на что эти деньги — отчим мечтал построить хороший большой дом. Как можно брать эти деньги? Всю ночь не спала — мучилась: воровка…
Утром отчим ушел на работу, а мать, потоптавшись возле спящей дочери и повздыхав по привычке, ушла в магазин. Любаша знала, что мать по магазинам проходит не меньше часа. С колотящимся от страха сердцем открыла нижний ящик комода, отогнула фанерку у задней стенки и вытащила из тайника три десятки. Три красненьких десятки.
И уехала.
Выскочила Любаша на какой-то станции, дождалась, когда скроется из виду последний вагон, и огляделась: маленький деревянный вокзал с вывеской «Верхняя Губа». «Вот здесь я и буду жить», — решила Любаша и: пошла искать горздрав. А оттуда ее направили на комбинат — в медпункт доменного цеха.
Так Любаша обрела и работу, и новый дом. Но страх ее перед отчимом отравлял ей жизнь, этот страх сопровождал ее всюду как тень.
— Вы меня арестуете?
— За что? За что вас арестовывать?
Я был растроган и удивлен: вот человек! Так переживать…
— Плюньте вы на отчима. Он у вас гораздо больше отобрал денег. Вот давайте подсчитаем. Сколько вы получали? Двадцать? А теперь перемножьте на двенадцать и еще раз на четыре. Видите, какая огромная сумма!
— Ой, правда, — слабо улыбнулась Любаша. Оттаяла… Но тут я вспомнил, зачем пришел сюда, в медпункт.
— Вы в августе работали?
— Работала.
— Значит, вы принимали Зорянкина? Вы раздевали?
— Да-а… А потом приехала «скорая». Я только помогала.
— Так. А одежда Зорянкина осталась в медпункте?
— Нет… То есть да-а…
— Как это понять? — удивился я.
— Ее забрали, — торопливо объяснила Любаша. — Пришли из доменного, говорят, что это цеховое, надо сдать…
— Это спецовка. А я говорю о личной одежде.
— А-а… А ее тоже нет.
— То есть?
— Ее, наверное, забрали вместе со спецовкой. Когда пришла его мама — такая смешная, старенькая… Я посмотрела, а одежды уже нет, — с трудом, запинаясь, отвечала Любаша, — никак, видно, не могла оправиться от страха.
— Да вы не волнуйтесь. Если взяли доменщики, я у них найду. А где, кстати, она лежала?
— В тумбочке, — с готовностью ответила Любаша.
— Оттуда ее и забрали?
— Да-а… — тянет Любаша таким тоном, словно сама при этом удивляется: как ей самой не пришло это в голову?
— А где тумбочка?
— В другом отделении, — показала Любаша за ширму. — Там кушетка, там у меня раздеваются больные, я там их осматриваю, кому надо — делаю уколы, физиотерапию…
Обыкновенная больничная тумбочка, на тумбочке — белая салфетка, на салфетке — аппарат УВЧ. Я открыл — пусто.
— А кто забирал спецовку?
— А-а… Кружилин! — вспомнила, обрадовавшись при этом, Любаша. — Начальником смены работает.
Значит, Кружилин? Просто потрясающее везение! Кругом один Кружилин! А Зорянкин говорит — исключено.
— Как лежала одежда? Отдельно от спецовки?
— Да… То есть… Не помню, — потупилась Любаша.
— Да бросьте вы бояться! — рассмеялся я. — Никто вас не тронет — даю слово.
За три года работы в прокуратуре я привык видеть людей с застывшим страхом в глазах. Когда перед тобой садится очередной подследственный или подозреваемый, он знает, зачем его вызвали, и догадывается, чем обычно кончаются визиты к следователю. Поэтому страх в глазах подозреваемого для меня явление нормальное. Если бы человек не боялся прокуратуры, то зачем нужны тюрьмы и исправительные колонии?
Более или менее нормальным был для меня страх и в глазах свидетелей — свидетели тоже разные: одни просто видели, а другие не только видели, но и знают кое-что. И это «кое-что» нередко бывает тем самым грузом, который склоняет чашу правосудия не в их пользу. И тогда они из свидетелей превращаются в соучастников. Так что страх в глазах свидетелей был для меня явлением нормальным.
И впервые я встречаю человека, который не может быть ни обвиняемым, ни свидетелем с потенциальной возможностью перейти в соучастники, — человека, которым не интересуется ни милиция, ни прокуратура, ни даже профком, и тем не менее в его глазах — страх. Господи! Что эти жалкие три десятки… Взяла кровную стипешку: чего волноваться? И этот человек ходит на работу со страхом, ходит в столовую со страхом, возвращается в общежитие со страхом, и спит тоже со страхом. И так уже полтора года. Что за наказание она себе избрала? За что? Почему судьба ее наградила таким уделом — чувствовать себя преступником?
И вдруг, в тот момент, когда у меня вырвалось «Даю вам слово!», в ее глазах страх пропал. Словно я нажал какую-то кнопку и выключил в ее сознании страх, который она носила в себе полтора года.
— До свиданья, — пожал я ей руку. — Вы не знаете, когда в доменном перерыв?
— С двенадцати, — ответила Любаша.
А сейчас уже было четверть третьего. И остался я без обеда…